355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Смирнов » Сыновья » Текст книги (страница 4)
Сыновья
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:54

Текст книги "Сыновья"


Автор книги: Василий Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)

Мишка надувал щеки и трубил пуще прежнего.

– Я тебе что сказала? Положь на место поварешку.

Сын непременно передразнивал, повторяя ее слова, жесты, и, рассерженный, слетал с порога.

– Поиграть нельзя… – И швырял ложку на пол.

«Весь в меня… огонь», – мелькало у Анны Михайловны.

Прилику ради она шлепала сына. Тот ревел, больше от обиды, чем от боли.

– В сельсовет пойду, – грозился он. – Там тебе покажут… как маленьких бить.

– Это на мать-то в сельсовет? – Анна Михайловна изумленно всплескивала руками. – Ах, стервец, что выдумал! Постой, я тебе покажу сельсовет… чересседельником.

Мишка живо забирался на голбец.

Проходило немного времени, и в тишине с голбца начинало доноситься тихое пение, щебетанье ласточки, скворца, вначале с паузами, застенчивое, как бы про себя, затем громче, с вывертами и соловьиными коленцами, с прищелкиванием языком, пальцами. И вот уже вся изба заселена дроздами, синицами, чижами, малиновками, и нет от них нигде спасения.

«Экий певун… Душа играет, пусть», – умилялась Анна Михайловна, повязываясь платком, чтобы в ушах не так звенело.

Ленька уважал игры тихие, сидячие. Любимым его занятием было строить домики, огороды, мостики вначале из прутьев веника, спичечных коробков, щепок, потом из чурбашков, старых жестяных банок, проволоки. Молчаливый, не по летам рослый и сильный увалень, он залезал иногда с утра на сундук и, посапывая, вечно что-нибудь ладил. Раз взявшись за дело, не бросал его, напротив, возвращался к нему на другой день, на третий, пыхтя и вдохновенно высунув на сторону язык, строгал, резал, стучал, пока не выходило то, что он задумал. Тогда он, переваливаясь и вздыхая, шел к матери показывать.

– Что же ты сляпал такое? – спрашивала она. – Не пойму.

– Эва, не видишь – дом… – хмурясь, отвечал Ленька. – Вот на крышу дранки не хватило. Дыра, видишь? Дождик пойдет – все измочит… Дай лучинку.

«Вылитый тятька… плотником, должно, будет», – думала Анна Михайловна, приглаживая русый хохол на голове сына. И чувствовала – Леньку она любит больше, чем Мишку. Она рассказывала Леньке об отце, как они хорошо жили прежде и как заживут хорошо, когда они, ребята, вырастут и будут помогать матери. Уставив неподвижные голубые глаза на рот матери, Ленька охотно слушал ее и все допытывался о чем-то потаенном, самом главном, не высказанном матерью.

– Дотошный ты у меня, – смеялась Анна Михайловна. – Не все дано человеку знать. Все только один бог знает-ведает.

– А почему?

– Уж такой он всезнающий, всемогущий…

– Дядя Коля тоже все знает… Он всезнающий?

– Иди, иди, Емеля, – сердилась Анна Михайловна, принимаясь за работу. – Мешаешь ты мне разговорами.

– Сама звала, – говорил Ленька. И, подумав, невесело усмехался: – Не знаешь ничего, а рассказываешь… Эх, ты!

Промеж себя братья дрались нещадно – из-за палки, понравившейся обоим, из-за того, что кусок пирога мать дала одному вроде как поболе и поджаристей. Начинал всегда Мишка. Как петух, налетал он на увалистого брата и, пользуясь его неповоротливостью, щипал, царапал, дубасил кулаками. Ленька обычно лишь оборонялся. Но если царапки и щипки донимали его по-настоящему, он свирепел, и горе тогда было щупленькому, слабенькому Мишке.

Анна Михайловна брала веревку, с которой ходила за дровами, и живо разнимала драчунов.

– Господи, когда вы у меня поумнеете? – кричала она в отчаянии. – Грызетесь, как собаки… Ведь братья родные. Разве так можно?

Ребята виновато молчали. Час-другой их не было слышно в избе, а потом все начиналось снова.

Горько и страшно было думать матери, что сыновья никогда не будут дружны, что вот подрастут они и под горячую руку в ход пустят ножи, колья; и все, о чем она мечтает, за что бьется, одинокая, старая, развеется придорожной пылью, и она, мать, умрет, не порадовавшись на сыновей.

Однажды в драке Ленька зашиб брату глаз. Синяк багрово вспух, и глаз закрылся. Анна Михайловна выпорола сыновей, прогнала одного на голбец, другого на кровать и, расстроенная, ушла с коромыслом по воду. Когда она вернулась и, неслышно отворив дверь, вошла в избу, до нее долетел с голбца шепот. Стоя у порога с ведрами, она взглянула на голбец.

Подле Мишки, свернувшегося калачиком, зажавшего ладонью глаз, сидел Ленька и угрюмо кусал ногти.

– Больно? – шепотом спрашивал он у брата. – Больно?

– Да-а… тебе бы та-ак…

– Я не нарочно. Ты не реви. – Ленька помолчал. Потом наклонился к брату и неумело и застенчиво погладил его плечо. – Слушай, ударь меня… в глаз. Со всей силы ударь. Ну?

Мишка, всхлипывая, не отвечал.

– Хочешь… я сам ударю? – страшным шепотом сказал Ленька. – Вот скалку возьму и ударю себя в глаз. Хочешь?

Мишка приподнялся, отнял ладонь от мокрой вспухшей щеки. Исподлобья, одним глазом, посмотрел на брата.

– Ударь, – согласился Мишка.

Брат полез за скалкой. Мишка наблюдал за ним. Вдруг он схватил Леньку за руку:

– Не надо… Ленька, не надо!

Анна Михайловна осторожно сняла ведра с коромысла, поставила их у порога и вышла из избы, тихо притворив за собой дверь.

XV

Сыновья пошли в школу, и забот Анне Михайловне прибавилось. Она перешивала мужнины ластиковые рубахи, штаны из «чертовой кожи» и старенькие плотницкие пиджаки «на рыбьем меху». Тащила к сапожнику штиблеты, голенища яловых сапог, валенцы. Чинила и латала все, что можно было, пока материя не расползалась под иглой. Перетряхнула запас мужниных вещей раз, перетряхнула два, скоро этому запасу пришел конец. Добралась она и до пронафталиненных праздничных кофт, юбок и подвенечных, хранимых как сокровище и память, желтых башмаков с пуговками.

– Думала, в гроб в них лягу, ан пригодились при жизни, – пошутила Анна Михайловна, с грустью разглядывая башмаки. Они были совсем новые, аккуратные, на розовой фланелевой подкладке и с такими узкими носками, что Анна Михайловна подивилась, как могла их надевать.

И она вспомнила, как жали ей ногу эти башмаки в церкви во время венчания и как непривычно ей было ступать высокими каблуками по гулкому и скользкому каменному полу. Блеск огней ослеплял ей глаза. Она не видела Леши, но тревожно и счастливо чувствовала его рядом. «Исайя, ликуй!» – громко раскатился на хорах торжественный возглас с клироса. У Анны Михайловны испуганно и радостно забилось сердце. Рука у нее задрожала, свеча покосилась, и горячий воск обжег пальцы. Шафер, Петр Елисеев, молча поправил ей свечу, и она, невольно оглянувшись, увидела подле себя черный с залежалыми складками рукав Лешиного пиджака. Рукав был короток, знакомая кисть руки, с большой ладонью и длинными узловатыми пальцами свисала, точно выдернутая. «Что он рукав-то не поправит, ведь нехорошо», – подумалось ей тогда. Она отвела взгляд, потом застенчиво покосилась еще раз, пробежала глазами по рукаву вверх и увидела белый ворот Лешиной рубахи – ворот туго обнимал загорелую шею, еще выше увидела краешек бритого подбородка… Дальше она не посмела взглянуть…

Анна Михайловна подышала на башмаки, фартуком протерла желтую мягкую кожу. Сковырнула присохшую к носку травинку.

– В лаптях прохожу, невелика барыня… Каблуки-то сшибать придется… – пробормотала она, все еще думая о том, как это было хорошо: и свадьба, и песни, и пляски, и всего краше – она и Леша, сидевшие в красном углу; и как наутро били горшки перед чуланом, где они спали; и как она подметала пол и гости, по обычаю, кидали ей пятаки и серебрушки, завернутые в бумагу, – все, все было хорошо. Потом вдруг старик Елисеев, отец Петра, не в меру выпив, расскандалился и при гостях потребовал, чтобы жених вернул ему пиджак, и как ей было стыдно, когда Леша остался, точно пастух, в одной мятой рубашке и все узнали, что венчался он в чужом пиджаке…

– В отца Петр-то… такой же горячий… и жадный, – задумчиво проговорила Анна Михайловна, осторожно ставя башмаки на лавку. – И все-то он недоволен, все ему мало. Многополье какое-то выдумал, свеклу сеять. Поделом мужики его на смех подняли. Накричит, наорет, а потом самому стыдно… Ольга сказывала, в воскресенье напился пьянехонек и заплакал. Совесть, должно, мучит.

На память ей пришла сходка осенью. Бородатый и постаревший, сидел тогда Петр Елисеев в палисаде, у могилы. Суконный рваный картуз валялся подле ног. Ветер наметал в картуз блеклые листья, трепал, поднимая дыбом, жесткие выцветшие волосы на голове Елисеева, обнажая изуродованное ухо. И тогда Анне Михайловне против воли было жалко Петра. Он жевал ус и, глядя на мужиков, хрипло ругался:

– Как звери живем. Друг друга норовим заживо слопать… Да разве это жизнь? Тьфу!.. Брошу все к черту… уйду в город… стану рабочим. Провалитесь вы с землей, коли толку в ней не понимаете!

– Вы с Семеновым знаете толк, – насмешливо отвечал Исаев. – У одного министра рубаха с плеч свалилась, другой на турнепсе помешался… умники!

– Не ахти ума надо, чтоб завести многополье. Пятый год твержу. На факте доказал… опытами.

– От твоих опытов с голоду подохнешь… Нет уж, разводи турнепсы на своей земле да вот еще у дружка прихвати. Он все равно в перелоги запустил землю-то.

– Семенова не трожь, – заступился хромой Никодим. – У него рысаков нет, да душа чиста… Ладу, Петр Васильевич, промеж нас, точно, мало. Иной раз дело пустяк, а разговору с три короба. Дорогу пойдем чинить, и то переругаемся… Город дружней живет, это верно. Город – любота.

– А почему? – спрашивал Елисеев сердито. И сам себе отвечал: – Командир есть. Завод что эскадрон: дисциплину знает… Амуниция пригнана – не звякнет, не брякнет. На работе народ как на войне… А у нас? Подними в поход – потянется леший знает что, сам черт сломит ногу.

– А ты отдай добро товарищам, вот оно мешать и не будет, – посоветовал Исаев. – А? Жалко?

– Жалко… что не было меня здесь в восемнадцатом году, – отрезал Елисеев, доставая картуз и выпрямляясь. – Не пришлось бы тебе сейчас блудить языком.

– В совхозе вот еще хорошо… – задумчиво говорил Андрей Блинов. – Проезжал я вчера с базара, мимо кривецкой усадьбы, посмотрел. Ширь… тракторами пашут… порядочек.

– Пиши Калинину прошение – все деревни на совхозы переделать, – верещал Савелий Гущин, весело обнимая Блинова. – Рай… где нас нет.

– Николаша Семенов сказывал – мужичьи совхозы есть, – осторожно заметил Блинов.

– Коммуна? Твое – мое… Слыхали, родной, слыхали! – застрекотала Прасковья Щербакова, вмешиваясь в разговор. – Намедни стучит под окошком нищий. Пузо голое, а обут в валенки. «Откуда, сердешный?» – спрашиваю. «От Знаменья, грит, из коммуны… Подай Христа ради кусочек, околеваем с голоду…»

– А ты помолчи, трещотка. Без тебя тошно.

– Пей больше, может, тошнота пройдет и ума прибавится.

– У тебя займу, пустобреха.

«Лаются незнамо отчего… и диви кто – сытые. Все им мало да плохо, – думала Анна Михайловна, вспоминая все это и качая головой. – Настоящего горя не хлебнули, вот что. Пожили бы, как я, небось попусту не стали бы языком чесать».

Она еще раз осмотрела подвенечные башмаки.

– Ну-ка, Минька, померяй… У тебя нога вроде моей, маленькая. Леньке, пожалуй, не влезут.

– Да-a, стану я в бабьих башмаках ходить… как девчонка, – захныкал Мишка.

– Вот я тебе с голенищами куплю! Из каких барышей? – прикрикнула Анна Михайловна. – Сказано – меряй.

Мишка забрался на лавку и со слезами принялся надевать башмаки.

– Не лезут… пальцы жме-ет…

– Врешь!

– Ей-богу… – ревел Мишка, болтая нотами. – Я босиком лучше, ма-амка…

– Давай я померяю, – сказал Ленька, хмурясь и не глядя на мать.

Посапывая, он натянул башмаки, застегнул через пуговицу, прошелся по избе, прихрамывая и стуча каблуками. Башмаки жали, словно колодки, но, чтобы не огорчать мать, Ленька сказал:

– В самый аккурат.

– Ну, и носи на здоровье, – ласково разрешила Анна Михайловна и задумалась снова. – Ума не приложу, во что обуть Мишку… Разве спросить у Савелия Федорыча… не продаст ли каких стареньких, завалящих… Ох, беда мне с вами, ребята!

XVI

Быстро, словно горох в огороде, росли парнишки. Анна Михайловна не успевала надставлять им рукава и штаны. Большерукие, вихрастые, сыновья уже таскали матери воду, кололи дрова и за столом ели как взаправдашние мужики. Прибежав из школы, не раздеваясь, они первым делом лезли в суднавку. Экономя каждый кусок, мать, когда бывала одна, ела хлебанье с картошкой вместо хлеба, приберегая для сыновей лишнюю горбушку.

Подошла вторая зима, и ребятам не в чем стало ходить в школу. От материнских праздничных юбок, кофт, башмаков и помину не осталось.

Упала духом Анна Михайловна. Сколько ни ворошила она в чулане старье, гадая, не завалилось ли что-нибудь путное на ее счастье, под руку попадались одни лохмотья да гнилье. Как ни раскидывала она умом – придумать ничего не могла. Пособия не хватало на еду. Идти в исполком и просить прибавки Анна Михайловна не смела: ведь не инвалидка же она безрукая или безногая какая. Обратиться к Николаю Семенову совестилась. Да и чем мог помочь Семенов, – у него ребятня бегала босиком.

Оставалось последнее и страшное – продать корову на обувку и одевку сыновей. Анна Михайловна понимала – это был конец. Без коровы ей не прокормиться. Проешь Красотку, и тогда останется одна дорога – самой идти по миру с корзинкой, а сыновей рядить в пастухи.

И все, о чем иногда так хорошо думалось долгими вдовьими ночами, во что Анна Михайловна верила, наблюдая жизнь, глядя на сыновей и слушая Николая Семенова, теперь казалось зоревым бабьим сном, который никогда не сбудется. Жить тебе, Анна Михайловна, до самой смерти постылой, нищенской долей. Не уйти от нее и твоим сыновьям. Прогневала ты господа бога, забыла его, вот и карает он тебя.

Зачастила Анна Михайловна в церковь, на последние копейки покупала самодельные, мутного воска, свечи, простаивала заутрени и обедни на коленях, не отрывая горячих, затуманенных глаз от строгого лика Христа. Она не смела просить и только шептала: «Господи, господи…»

Она ждала обычного успокоения и не находила его. Прежде, как только Анна Михайловна входила в церковь, ее радостно ослепляли бесчисленные огни, приятно оглушали торжественные напевы, и она, забыв домашние дела и просветлев лицом, стояла всю службу как завороженная. После темной и тесной избы этот поющий, благоухающий, залитый светом простор воистину казался раем.

Теперь в церкви было сумрачно и глухо. Дымно горели редкие лампады и свечи. Тускло светилась потертая риза на отце Василии. С клироса вразнобой тянули песнопение жидкие старушечьи голоса. Их торопливо покрывал тенорок Савелия Гущина.

Молящихся было немного; в холодном мраке Анна Михайловна против желания явственно слышала, как шушукались Строчиха с Авдотьей Куприяновой и кряхтел, вздыхая, на правой, вовсе пустой стороне Исаев, грузно поднимаясь с пола; слышала, как стучал и шаркал сапогами отец Василий на амвоне, сердито выговаривая сторожу за потухшее кадило. И не приходило желанное забытье. С надеждой и мольбой смотрела Анна Михайловна на образ Христа, а видела церковного старосту, который, послюнявив кривые пальцы, раньше срока тушил ее свечу и, понюхав, прятал огарок в карман.

«Видно и бог-то нынче обеднял», – горько думалось Анне Михайловне. И не радовало, что отец Василий приветливо кивал ей, когда она подходила к кресту, и не сразу отнимал его медный ледяной краешек от ее скорбных губ. Из церкви Анна Михайловна возвращалась разбитая, точно после работы…

На самый покров выпал сухой, крупянистый снег, и сразу ударили морозы.

Ребята прибежали из школы опушенные инеем. Они не полезли, как всегда, шарить в суднавку, а поскорей стали раздеваться: так продрогли. Развязав кое-как тесемки у своей шапки-ушанки, сбросив на пол рваную материну кофту, Мишка присел на нее, ухватился окоченелыми руками за веревки, которыми для крепости были обмотаны опорки, и расплакался: ноги у него примерзли к портянкам. Ленька, сидя на пороге, молча щипал и растирал белые, не чувствовавшие боли, словно чужие подошвы.

Тогда Анна Михайловна решилась. Отогрев и накормив сыновей, она, несмотря на поздний час, пошла на станцию, в железнодорожный буфет, набиваться продавать корову.

«Буду жива – выкормлю новую, – утешала она себя дорогой, плотнее запахивая шубенку и по самый нос кутаясь дырявым полушалком. – Справлю ребятам валенки, пальтишки какие немудрящие… глядишь, и на телочку останется. Год прогорюем без молока, авось не умрем… Да в корове ли свет, господи? Ребятишек бы в люди вывести…»

А в глазах стояла Красотка, белоногая, очкастая. Вот идет она с выгона – посмотреть любо, как пава выступает, каждая шерстинка на солнце светится, розовое вымя траву задевает. Шутка ли, с новотелу по двенадцать кринок доит. Поди-ка сыщи другую такую корову. В еде аккуратная, а молоком хоть облейся. Не чаяла с ней расстаться Анна Михайловна.

– Дорогушечка моя, безответная… – шепчет Анна Михайловна, и липнут веки морозной слезой.

Скрипит под лаптями снег. Кружится мгла перед глазами. Рвет шубенку ветер, люто бьет в загорбок. Опомнись, что ты делаешь? За коровой дом продашь, суму наденешь. Не одна ты – ребята пагубу примут…

Седые ели машут длинными ветвями, загораживают дорогу, зло осыпают снегом. Ой поверни назад, пока не поздно! Не под стать твоим сыновьям грамотеями быть. Припаси-ка зараз лапти и кнут, – промысел невидный, да сытный.

Остановилась Анна Михайловна. Так ей холодно, даже сердце озябло. Полдороги не пройдено, коли повернуть назад, через полчаса в тепле будешь.

Только подумала, и померещился ей человек впереди, высокий, прямой такой. Идет, будто дорогу указывает и громко так торопит: «Скорей, скорей!» Скрипят на нем сапоги яловые, новые. Парусит, хлопает по голенищам шинель серая… «Скорей, скорей!»

Да не Леша ли с того света знак подает?

Перекрестилась Анна Михайловна, смахнула иней с лица, вытерла слезы. Одна она на дороге стоит и от ветра ежится. Далеко за лесом горит в небе зарево над станцией. Нет, будь что будет, нельзя Анне Михайловне поворачивать назад.

Немного отошла, всмотрелась – и впрямь навстречу кто-то идет и песню горланит. Знакомый точно голос. Ветром его перехватывает, а певуну нипочем, знай гремит:

 
…Вдоль да по бережку, бережку крутому,
Добрый молодец идет…
 

Подошел ближе и замолчал.

– Михайловна, ты?

– Никак… Коля? – не вдруг ответила Анна Михайловна.

– Он самый. Куда потащилась, на ночь глядя? – весело спросил Семенов, здороваясь.

Анна Михайловна промолчала. Дивно ей – стоит на морозе Семенов, точно летом: пиджак ватный нараспашку, голова непокрытая, ворог рубахи расстегнут и шапка с варежками под мышкой. Усы промерзли, сосулями висят, а от копны волос пар валит. «Пьяный», – догадалась Анна Михайловна.

– А я с поезда. В губ… в губернию ездил, на партийную конференцию, – словоохотливо сообщил Семенов, поворачиваясь спиной к ветру и закуривая. – Насмотрелся, наслушался на всю жизнь. Что я видел! М-м… Михайловна! Да не в городе, в деревне. Верст сорок от города деревня та… Озябла, дрожишь? На-ка выпей… Я, знаешь, на радостях половинку в буфете отхватил.

Не хотела Анна Михайловна, да приневолил Семенов, глотнула из бутылки.

– Что за радость? – спросила она, больше из благодарности, чем из любопытства, чувствуя, как бежит ручьями желанное тепло по телу. – Прикрой голову, охолодаешь, – пожалела она пьяного Семенова.

– Жарко мне, – сказал Николай, утираясь рукавом, однако послушно нахлобучил шапку, но пиджак свой так и не застегнул. – Вылезает, Михайловна, в п-прениях на трибуну делегат один – мужичонка с виду незаметный. А про дела такое говорит, аж пот прошибает… Ночевали мы с ним вместе в Доме крестьянина, я его и прижал: «Не верю! Заливаешь! Партийную конференцию в обман вводишь!..» А он чуть не крестится – правда. Приезжай, дескать, посмотри… Сорок верст киселя хлебать кому захочется… А я возьми да и прикати. Два дня гостил. Живут, леший их задери… Н-ну!

Семенов ударил в ладоши и притопнул. Под ноги ему, должно, попалась ледяшка, он поскользнулся. Поднял ледяшку, уставился на нее, чему-то улыбаясь, потом глянул на ели, выбрал глазами дальнюю, самую тонкую.

– П-попаду… или не попаду?

По-мальчишески отступил назад, размахнулся, кинул ледяшку.

– Промазал… – пробормотал он с огорчением.

Глухо шумели вокруг разлапые ели, осыпая колючий снег. Ветер подхватывал его и швырял в лицо, царапаясь ледяными иглами. Зло разбирало Анну Михайловну. Стоит посреди дороги и с пьяным лясы точит, на ребячество его смотрит, словно дел у нее никаких больше нет.

– Не пойму твоей радости, – сказала она с досадой. – Мало ли народу хорошо живет. Нам-то с тобой от этого легче?

– Будет легче… если и мы… на эту дорожку повернем, – ответил Семенов и совсем по-пьяному зачастил бессвязно и громко: – Земля-a… ух, ты! Лошади, инвентарь… Не твое, не мое – общее. А работает каждый за себя. Смекаешь?.. Нет, ты скажи – плохо? На амбар… шапка валится… взглянешь. То-то же! Я говорю, в полсапожках ходят бабы-то по будням. Хлеба – завались… Сам видел, провалиться мне, в полсапожках, и калоши новые. А называется: колхоз. Да ведь просто как! Вместе – на небо влезти. Отчего же? П-полезем. Не хуже вас полезем… Толком не понимал раньше, а слыхал… Теперь, брат, ра-аскусил. Шалишь! Подниму мужиков. Я им, чертям, раз-во-ро-шу мозги на сегодняшний день. А машины? Полюбилось мне… все полюбилось. Житья не дам, пока не тронутся. Постой… куда ты?

– На станцию.

Семенов нагнал Анну Михайловну и, утираясь варежкой, рассмеялся.

– Не м-могу один, все во мне пере-в-ворачивается… Провожу тебя маленько. Да ты что торопишься?

– Дело есть.

Видно, изменил Анне Михайловне голос, дрогнул. Заметил Семенов неладное, пристал:

– Говори прямей.

– Ну… – Анна Михайловна замялась. – Корову… продать… хочу.

Николай остановился, словно протрезвев, застегнул пиджак, потом схватил Анну Михайловну за плечи, повернул лицом к себе.

– С ума спятила? – сердито спросил он.

И все, что накипело на сердце Анны Михайловны, прорвалось в крике:

– Спятишь! Жить-то как-нибудь надо? Трепотней твоей не проживешь… Ни обувки, ни одевки у ребят… Неужто в самом деле в пастухи отдавать придется? Где же правда-то?

– Не там ее ищешь, Михайловна, – сказал Семенов.

Она пошла было дальше, но Семенов загородил ей дорогу, не пустил. Так ей и пришлось с ним вернуться обратно в село.

На другой день Николай поехал в город хлопотать для малоимущих школьников обувь и одежду от государства. Вернулся он ни с чем, поехал другой раз, третий и добился-таки своего: привез школе десять пар валенок и несколько бобриковых пальтишек. Их распределили среди наиболее нуждающихся ребят.

– Вот тебе правда, Михайловна! – гремел Семенов, вваливаясь в избу с подарками. – К весне твоим молодцам кожаные сапоги как пить дать оборудую… Ну, живем на сегодняшний день? Привалит к нам счастье, а?

Анна Михайловна устало отмахнулась:

– Уж какое там счастье… С голодухи бы не помереть – и ладно.

Но когда ребята обулись в серые, теплые, как печурки, валенки, надели новые с барашковыми воротниками пальто, которых сроду не носили, и Анна Михайловна глянула на сыновей, она поверила Николаю Семенову, и ей стало совестно за свои слова.

– Господи, ребята… как картинки! – с волнением сказала она, отступая немного назад, чтобы лучше разглядеть обновки.

Она потрогала ворс на добротном бобрике, обошла кругом сыновей, любуясь хлястиками и воротниками.

– Складные какие, только в праздник ходить. И корова цела… За кого же мне теперь бога молить, ребята?

XVII

Каждый вечер стал для матери маленьким праздником.

За день в избе порядком выстывало, и Анна Михайловна в сумерки, управившись по хозяйству, приносила вязанку дров, клала ее в подтопок. Согревая дыханием неловкие, застывшие пальцы, чиркала спичкой, потом брала из кухни низенькую скамейку и, не раздеваясь, в полушубке и шали садилась возле подтопка.

Коробилась, свертываясь в трубочки, береста, огонь перебегал на поленья, долго лизал их светлым языком. Дрова, разгораясь, трещали и шипели. Струйки горячего пара не то дыма били из сырого ольхового кругляша. Теплый льющийся свет розовато затоплял нижнюю часть избы. Отблески его дрожали на ножке и перекладине стола, на оцарапанном нижнем ящике комода, на горшках и кринках под лавкой. Длинная черная тень от Анны Михайловны ложилась на пол через всю избу.

Синевато мерцали запорошенные снегом окна. Ровно и спокойно тикали ходики, одобрительно выговаривая: «Так… так… так». Весело потрескивали дрова в подтопке, стреляя красными углями. Почуяв тепло, тараканы ползли по стене к подтопку.

Греясь, Анна Михайловна смотрела на огонь, глаза у нее слипались, клонило в дрему. Не поддаваясь ей, Анна Михайловна освобождалась от полушубка, шали и еще немножко сидела у огня. Жар донимал, она отодвигала скамейку все дальше, потом снимала лапти, разматывала онучи и в одних чулках бродила в потеплевшей, слабо освещенной избе. В старой, облупившейся кринке варила картошку ребятам. Наливала воды в самовар.

Не успевал самовар закипеть, как на крыльце гремела щеколда, знакомо топали подмороженные, точно деревянные, валенки, распахивалась настежь дверь, и в клубах холодного пара, словно верхом на облаке, влетали сыновья – в снегу, мокрые, красные и оживленные.

– Закрывайте дверь, все тепло у меня выстудите, – ворчала мать, зажигая лампу. – Господи, и где угораздило вас так вываляться?

– А, картошка! – удивляясь, говорил Ленька, сбивая шапкой снег с валенок. – Вот хорошо… Чур, верхнюю, самую обгорелую мне.

– Пополам! Вместе сказали – пополам! – торопливо кричал Мишка и, кое-как свалив на пол в кучу пальто, варежки, шапку и сапоги, первым лез за стол.

Ленька раздевался медленно и аккуратно, относил свою и брата одежду сушиться на печь, грел руки у подтопка и потом уже садился рядом с Мишкой.

– Лбы-то хоть перекрестите, – говорила Анна Михайловна, сердито и счастливо оглядывая сыновей, резала хлеб, доставала соль и, подумав, приносила из чулана в чайном блюдце остаток льняного масла.

– Ай да мамка! Вот это я люблю… Э-э, да тут его прорва! На всех хватит, – сообщал Мишка брату, заглядывая в блюдце и пальцем меряя глубину масла.

Если мать задерживалась на кухне, он торопил:

– Давайте есть… Мамка, что ты там копаешься?

– Ешьте, ешьте, – откликалась Анна Михайловна.

Она садилась за стол напротив сыновей и из-за самовара наблюдала, как ребята красными, отогретыми ручонками доставали из кринки горячую, дымящую паром картошку, дули на нее, перебрасывая с ладошки на ладошку, чистили – белую, словно яйцо, – макали сперва в соль, потом в масло и отправляли в рот.

Анна Михайловна не столько ела, сколько, довольная, смотрела, как едят ребята. Мишка глотал торопливо, давясь и обжигаясь картошкой, Ленька – не спеша, как и все, что он делал, старательно прожевывая и посапывая от удовольствия.

– Маме, – значительно говорил Мишка, вынимая из кринки последние две картошины и показывая их брату. – На, мама… ешь…

– Ешь, мама, – повторял и Ленька.

Анна Михайловна, усмехаясь, принимала картошины. Глупые ребята, им и невдомек, что мать сыта тем, что поглядела на них, сыновей, порадовалась. Она наливала ребятам чай и давала по большому куску сахару. Сама же еле откусывала зубами сахарные крупинки и пила чай по шести чашек, удобно поставив блюдце на растопыренные пальцы и подперев согнутую в локте правую руку ладонью другой руки.

Ребята болтали за столом разные разности. Они приносили из школы много нового, чего мать не знала. Сыновья как бы связывали ее невидимыми нитями с окружающей жизнью, не всегда понятной, то радующей, то огорчающей, но не похожей на прошлую. Эту жизнь проклинали на сходках Исаевы, значит, было в ней что-то хорошее, невыгодное богатеям. Но это хорошее подмечалось с трудом, а плохое так и лезло в глаза. И Анна Михайловна спорила то в шутку, то всерьез с сыновьями.

– У глебовского Шурки отец на побывку приехал. Ну, у Пузана, знаешь? – рассказывал Мишка. – В лесу завод строит отец-то. Бо-ольшой… Шурка говорил, в десять раз больше села завод.

– Большой, да толку мало, – перечила мать. – Заводы строят, а сапогов нету.

Хмурясь, Ленька повторял услышанную им от Николая Семенова фразу:

– Для того и строят, чтобы сапогов было побольше.

– Полно, дурак, сапоги-то, чай, сапожники шьют, не на заводах…

– Ничего ты, мамка, не понимаешь, – сердился Мишка. – Вот ни крошечки не понимаешь!

– Понять нетрудно, жить тяжело, – вздыхала Анна Михайловна, принимаясь мыть чайную посуду.

– Скорей, скорей! – торопил Мишка, доставая с гвоздя холщовую сумку. – Нам уроки учить надо.

Ребята раскладывали тетради и книжки, ставили пузырьки с чернилами и, близко придвинув к себе лампу, склоняли головы над столом. Анна Михайловна садилась у печи за прялку. Ей было тепло и хорошо. Веретено пчелой жужжало в ее проворной руке, куделя как бы сама тянулась длинной, ровной ниткой. И так же, как нитка, сама собой тянулась дума о своем и чужом:

«…У Марьи Лебедевой корова не растелилась, пришлось прирезать. Ведь вот, где тонко – там и рвется… Ладно, Савелий Федорыч мясо купил и свою телку отдал. Человек богатый, а чужое горе понимает… Вот те и жулик. Зря его лавочку прихлопнули… Беда, как и моя Красотка не растелится. Третью неделю межмолоками ходит, а брюхо разнесло бочкой. Уж не двойня ли? То-то бы хорошо на мою бедность. Выпоила бы я телят да на жеребеночка сменяла… Коля Семенов говорит – скоро лошади будут общие. Поди-ко! Отдадут тебе мужики лошадей, что выдумал… И откуда у него берется такое, несусветное? Человек умный, а рассуждает, как ребенок малый… Тот раз думала – спьяну болтает. Ан нет, и мужикам на собрании рассказывал то же самое… И ведь дивно: слушают его мужики, выпытывают, вроде как не верят, а промеж себя ругаются, словно про настоящее дело говорят. Чудн о… Петр Елисеев распалился, кричит: „У меня хозяйство, а у тебя нет ничего. Значит, на моем горбу будешь в колхозе этом самом ехать?“ А Исаев, лиса, нарочно подзуживает: „Чу, надоело тебе добро, бросить все хотел. Вот и отдай в колхоз, прожрут“. Батюшки-светы, что тут было… как на пожаре! Один Савелий Федорыч знай посмеивается, точно мирит народ. Да разве помиришь… А зачнет Коля толковать – тихо так становится, будто и согласны все. Замолчит – и пошло все сызнова, что ни слово, то „мать-перемать“… тошно слушать».

Эти споры о жизни, все чаще и чаще возникавшие на сходках, всегда кончались перекорами и руганью. И трудно было разобраться, кто чего хочет.

«У каждого свои расчеты. Попробуй угоди. Бог на всех не может угодить, человек – и подавно», – думала Анна Михайловна. Но всегда, когда начинались споры, она ждала – вот кто-нибудь из мужиков скажет одно-единственное словечко, которого все ждут не дождутся, и пойдет жизнь иначе, и ей, Анне Михайловне, вздохнется легко. Но такого слова никто не знал. Да и есть ли на свете такое слово? Может, только чудится оно Анне Михайловне, как огонек, что мерещится в сказке людям, разыскивающим клад: манит, зовет огонек, а подойди, протяни руку – и нет ничего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю