Текст книги "Молодой Ленинград ’77"
Автор книги: Валентин Костылев
Соавторы: Александр Орлов,Дина Макарова,Виктор Менухов,Поэль Герман,Римма Цветковская,Наталья Гранцева,Ольга Бешенковская,Владимир Насущенко,Юрий Нешитов,В. Андреев
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Возле самой дороги, на небольшой пожелтевшей поляне, стоят, тесно прижавшись друг к другу, поношенные ботинки, полуботинки, почти новые кеды и спортивные тапочки, связанные за шнурки па́рами. Их так много, будто целый полк солдат, разувшись, убежал купаться в заливе. Где-то они сейчас, эти новобранцы в крепких кирзовых сапогах, и разве кому-нибудь из них может прийти в голову мысль, что его никуда не годные ботинки лежат на свалке совсем неподалеку от родного дома и осенний ветер засыпает их желтыми листьями. Может, среди этой рухляди и ботинки моего брата: ведь я сама посоветовала ему надеть что похуже – все равно выбрасывать… Смеясь над собой, я обошла черную груду, внимательно приглядываясь к каждой паре: Вадька снашивает набойки моментом, на подъеме уже на следующий день после покупки залегают поперечные складки – у брата тяжелая походка. Его ботинки я узнала бы сразу… Но их здесь нет… Нет.
Когда я возвращаюсь домой, в квартире уже пора зажигать свет. Включаю телевизор, и через несколько секунд приятный голос Азы Лихитченко объявляет прогноз погоды под знакомую мелодию Андре Попа. Мне жаль, что эта хорошая музыка рано или поздно надоест и ее снимут с экрана. Интересно, в чем ее секрет? Мне слышится в этой мелодии тоска по родине, хотя дальше целины я не уезжала. Наверно, и такой вот, на первый взгляд «легкой», музыкой можно выразить это чувство, потому что мне сразу же вспомнилась та самая целина, где мы три месяца жили в палатках среди пшеничных буртов, веялок и комбайнов, и та, до слез, застрявших в горле, тоска по Ленинграду… Сережке тоже нравится эта музыка. Он насвистывал ее под жужжание электробритвы. Я старалась не слышать, как он фальшивит, и не могла…
В незашторенные окна комнаты смотрит черная даль залива. Может показаться, что там, за последним домом, ничего нет, просто темное ночное небо, но я-то знаю, что там – море, и вода в нем холодная, и песчаное дно – крепкое, ребристое. И я бы пошла туда сейчас, чтобы взглянуть, какое оно в темноте. Неужели не видно волн? Я пошла бы вместе с Сережкой, одной страшно, и пусть бы он молчал, только бы стоял рядом. Я смотрю в окно, стараясь увидеть границу неба и моря. И вдруг среди кромешной тьмы возникает весь пронизанный золотым электрическим светом сказочный теплоход. Он медленно движется по черному фону и важно гудит, гордясь своим великолепием.
Рама дрожит под напором ветра, звенит стеклами, свистит незаделанными щелями. На чердаке или на крыше что-то тяжело ухает, перекатывается, гремят жестяные наличники оконных карнизов, и мне кажется, будто и весь дом начинает дрожать, качаться и скоро упадет, как детская пирамида, когда на нее подуешь. В комнате холодно, и мне никак не заснуть. Я медленно считаю до тридцати, не позволяя себе отвлекаться, но достаточно только одной мысли о Сережке – и все пропало. Теперь я думаю о нем, о нас… Почему же он не звонит? Я вскакиваю с раскладушки, она жалобно скрипит и, как уставший конь, падает на подкосившиеся ноги.
Вот оно, мое письмо… Я писала его месяц назад…
Да, он бывал груб… Приходил домой бледный, усталый, с головной болью… И тут я, с вечными своими претензиями, замечаниями: почему не поцеловал – ведь с утра не виделись, почему опять хмуришься – что-нибудь случилось? Вытирай как следует ноги, видишь, как натоптал, не успеешь раздеться – сразу за газету, ешь лучше, а то остынет; вкусно? Нет? Хоть бы раз я тебе угодила… Или другой вариант: почему задержался? Мог бы позвонить на работу… Ах, не предполагал, что собрание затянется? Так я тебе и поверила… Зина?.. Та самая красотка, что оформилась недавно? Ну и как она тебе?.. Почему же глупости? Тебе только такая и может понравиться… А сейчас молодые девицы – не нам чета: такая возьмет за руку, и пойдешь, куда скажет…
А как мучила я Сережку в первый год нашей совместной жизни… Мне просто не верится сейчас, что я была такой самовлюбленной дурой, и, когда он попрекает меня прошлым, приводя конкретные примеры, мне становится невыносима стыдно: неужели я могла так? Да, оказывается, могла. Могла, увидев в уличной толпе красивое мужское лицо, вдруг тихо воскликнуть:
– Какой красавец! Ты только взгляни! – и еще несколько раз оглянуться при этом. Зачем я это делала – сейчас мне совершенно непонятно. Просто так, чтобы заставить его ревновать? Это было слишком жестоко. Могла пригласить на день рождения кого-нибудь из «бывших кавалеров» и сделать вид, что я к этому непричастна, что он пришел сам, «случайно», а увидев, как бледнеет Сережка, хоть и старается сдерживаться, шепнуть поклоннику, чтобы он потихонечку удалился.
Как любая хорошая жена, я должна была создать для Сережки спокойную домашнюю обстановку, в которой он бы мог отдохнуть после напряженного рабочего дня, но вместо этого я, как только он возвращался домой, начинала выяснять отношения, потому что для меня, как и для большинства женщин, прежде всего были важны наши взаимоотношения. Так, изо дня в день я не только отнимала у него нужное ему время, но и портила ему нервы, заставляя его оправдываться из-за каждого проведенного вне дома часа, хотя очень просто могла бы убедиться, да и не раз убеждалась в том, что он меня никогда не обманывает. Только теперь я поверила, что он талантлив, потому что результаты всех исследований, проведенных его группой, были заложены в проект уже действующей сейчас атомной электростанции. Его мысли постоянно были заняты решением каких-то очень сложных проблем, и, конечно, именно потому он, застигнутый врасплох, иногда грубо, иногда односложно отвечал на мои пустячные вопросы и злился на меня за то, что я прервала его мысль, может быть, на самом важном месте, близком к решению.
…Да, бывал вспыльчив. А я? Постаралась ли я хоть раз; предотвратить надвигающуюся ссору? Нет. С упорством маньяка я сама шла к ней, потому что жаждала вылить заодно все накопившиеся мелочные обиды…
Еще один пример того, как начинались наши ссоры: после нескольких дней буквально безоблачного счастья, после ужина, во время которого мы глядим друг другу в глаза и чувствуем приятное волнение, после ночи, очень похожей на одну из ночей медового месяца, вдруг неотвратимо наступает сумрачное утро следующего дня. Как будто кто-то свыше предопределил его наступление и уже ничто не может изменить ход дальнейших событий: хмурясь, Сергей поднимается с постели, непременно задев меня локтем или придавив рукой; просыпаясь, я с неудовольствием замечаю, что времени осталось слишком мало и заснуть теперь не удастся. Может, именно с этого момента последующее начинает приобретать только темную окраску? Взгляд мужа кажется мне недружелюбным; вероятно, он чувствует мое молчаливое недовольство и, чуть-чуть ощущая свою вину, хмурится еще сильнее.
Через некоторое время, не найдя какой-то нужной ему вещи и зная, что я все равно не сплю, он спрашивает, где она может быть. Я говорю. Он ищет и все-таки не находит. Я объясняю подробнее, и в голосе моем уже слышится еле заметное для меня – мне кажется, что я хорошо его сдерживаю, – раздражение. В конце концов мне приходится встать с теплой постели и подать ему то, что он ищет, его поиски почти всегда безнадежны. Я кидаю, нет, в лучшем случае с укоризненным видом кладу перед ним его книгу, очки, пропуск, ключи, носовой платок или чистые носки, которые спокойно лежат на отведенном для них месте, и упрекаю его, что он умудрился перевернуть все вверх дном.
Через несколько минут он уходит, не попрощавшись, потому что уверен, что я сержусь на него за то, что он разбудил меня раньше времени. И не машет рукой, как обычно, заворачивая за угол дома. Он ошибается: причина моего недовольства только в том, что первый взгляд его, взгляд, который я уловила еще лежа в постели, показался мне неласковым, чужим, равнодушным. Моя оскорбленная память снова и снова воспроизводит как будто для сравнения его вчерашний взгляд, вчерашние ласковые слова, вчерашние жесты – как все не похоже на то, что было вчера. Мне необходимо знать причину этой перемены, я просто не выношу этих резких перепадов в отношениях.
Вечером, возвращаясь с работы и видя мой настороженный взгляд, – как-то он будет вести себя сейчас? – Сергей долго и отчужденно молчит. Вполне возможно, что он молчит просто так, не замечая моей настороженности, молчит потому, что устал, хочет почитать газету и отдохнуть в кресле, но мне кажется, что молчит он именно отчужденно, чуть ли не злобно. Наверное, эти мысли влияют на тон, каким я произношу несколько необходимых фраз во время ужина, но говорим мы очень мало. Я вижу, что любой разговор сейчас ему в тягость, но не могу заставить себя просто уйти и заняться одним из бесконечных домашних дел. Я начинаю выяснять отношения, прекрасно зная, чем это кончится в конце концов.
– Что случилось? У тебя неприятности? – спрашиваю я холодно.
– Почему ты так решила? Ничего не случилось, – удивляется он и пожимает плечами, но мне чудится, что удивление его притворно, что он сам чувствует это и просто хочет меня обмануть.
– Хорошо, можешь не говорить. Но в следующий раз и от меня не жди никакой откровенности.
– Оставь меня в покое, я устал, – говорит он, повышая голос и тем самым убеждая меня, что сегодня, сейчас я ему неприятна.
Это ужасает меня… Ведь только вчера он был так ласков со мной, что же произошло за каких-то несколько часов? Мне и в голову не приходит, что он видит все по-другому, что не может догадываться о моих черных мыслях, и потому мой холодный тон, моя пока еще сдерживаемая раздраженность удивляют его, и в конце концов он приходит в такое же состояние. Я упрекаю его за тяжелый, скрытный характер, за ложь, за лицемерие: только вчера он говорил мне о своей любви, а сегодня смотрит на меня как на чужую. Желание узнать причину такой резкой перемены в отношении ко мне завладевает всеми моими мыслями, а невозможность этого, как бы я того ни хотела, выводит меня из равновесия.
– Что случилось? Что произошло? Ты можешь мне сказать? – Мое лицо в минуты раздражения, как и у всех людей, становится некрасивым. – Если я тебе неприятна, то лучше скажи мне об этом! – уже не владея собой, кричу я.
– Да! Такая, как сейчас, ты мне неприятна! Посмотри на себя в зеркало! – тоже кричит он и, хлопнув дверью, выходит из комнаты.
Вот так чаще всего начинались наши ссоры…
Это же пустяки, неужели теперь я бы не смогла перебороть себя и уйти от размолвки, не имеющей никакой причины, кроме той, что мне почудилось вдруг малейшее охлаждение. Ведь в основном, в главном Сережка тот человек, тот единственный человек, который мне нужен. Он так же, как и я, ценит людей за их дела, а не за слова, ненавидит лицемеров, лгунов, карьеристов, хапуг. Пусть на вид он немного суров, но я знаю, что за его суровостью скрывается мягкое, легко ранимое сердце, что он добр и жалостлив, но вместе с тем беспощаден в отношениях с неприятными ему людьми, которые явно недостойны лучшего к ним отношения…
Да, он уходил гулять к заливу. Я всякий раз видела его из окна и все-таки не упускала случая, чтобы спросить потом, где это он был так долго, вкладывая в свой вопрос нотки недоверия и насмешки. Ведь он не раз объяснял мне, что там, у залива, ему думается хорошо, как нигде…
Да, он поступил по крайней мере эгоистично, когда ушел на лыжах через залив. Но ведь можно простить его, если поверить, что все было так, как он потом рассказывал: светило редкое в ту зиму солнце, был легкий морозец и лыжи скользили чудесно. Он и сам не заметил, как оказался где-то на полпути между Ленинградом и поселком, где живет его сестра. Было так заманчиво сделать этот сорокакилометровый переход в один день, а возвращаться той же дорогой назад совсем не хотелось…
Да, он часто забывал обо мне, как забыл в тот вечер, вернее, в ту ночь, когда встала его опытная установка. Позвонил в лабораторию из библиотеки – слесарь говорит: что-то заело. Приехал в институт и провозился там до утра, пока не запустили снова. Но ведь и это можно понять, а значит – и простить. Ведь именно такого я и полюбила, и если жаловалась кому-то на странности его характера, то чаще всего втайне гордилась своим мужем. Месяц понадобился мне, чтобы поумнеть. Много это или мало?
Как тоскливо, как одиноко в пустой квартире, где ничто не напоминает о Сережке: нет его толстых книг, напичканных головоломными формулами, нет повсюду валяющихся листков с непонятными записями и номерами шифров каких-то отчетов, не слышно привычного жужжания электробритвы. Почему? Ну почему он не звонит? Испытывает мое терпение? Оно уже иссякло. Ведь он, как и я, понимает, что нам не жить друг без друга, но как сделать, чтобы жизнь эта не была такой сложной, как прежде, чтобы черные полосы в ней были хоть немного поуже?
– Вы разве не знаете, что Сережа в больнице? Нет?
Сердце мое сжалось и провалилось вниз, я затаила дыхание, боясь услышать что-то ужасное.
– Жанна, алло! Жанна, вы меня слышите? – кричала в трубку Сережина лаборантка. – Не волнуйтесь, ради бога, ничего страшного, обычный сердечный приступ… клиническое отделение… восьмая палата.
По всему видно, что это хорошая больница: в ухоженном садике прогуливаются выздоравливающие больные в теплых халатах на поролоне, за окнами с разноцветными шторами развешаны цветочные горшки, много цветов, чисто, тепло.
– Девушка, сюда без халата нельзя, – мягко останавливает меня молоденькая сестричка, когда я почти у цели – возле палаты № 8, в которой лежит Сережка.
– Я только позову, можно? – прошу я. Мне хочется войти самой, застать врасплох и увидеть выражение его лица. И тогда я узнаю все. Но медсестра преграждает мне путь:
– Вы к кому? Я вызову.
– К Нечаеву.

В широченных ситцевых штанах и полосатой рубахе Сережка идет по длинному коридору своей особенной неловкой походкой – почти на цыпочках – и чуть косолапит от смущения за свой не очень-то представительный вид. Увидев его таким – все тем же неловким, с прежним дурацким комплексом, – я сразу же понимаю, что он все еще мой, только мой. На его лице неподдельная радость, я вижу, что он ждал меня, знал, что я приду. Он чуть-чуть похудел, побледнел без воздуха, но держится бодро. Я чмокаю его в щеку, он опасливо оглядывается на сестричку, но той уже нет в коридоре. Тогда Сережка быстро притягивает меня к себе и крепко, с какой-то невысказанной тоской целует в губы, и мы оба, задыхаясь от нахлынувшей нежности, выходим на лестничную площадку и садимся на скамейку. Мимо нас беспрестанно ходят больные – одни медленно поднимаются вверх, другие поспешно спускаются вниз, к родным, ждущим в вестибюле. Мы сидим рядом и не смеем прикоснуться друг к другу, хотя это желание становится почти невыносимым. Улучив момент, Сережка украдкой гладит меня по коленке, и на моих глазах выступают слезы. Я обнимаю его за плечи и не снимаю руку даже тогда, когда, глядя на нас в упор, по лестнице поднимается полная женщина средних лет с тонкими ехидными губами. Я только поворачиваю ладонь так, чтобы видно было обручальное кольцо, и женщина отводит взгляд. Потом Сережка уходит и через минуту зовет меня откуда-то снизу. Я спускаюсь к нему, и мы оказываемся в маленьком коридорчике возле душевой. Сережка закрывает белую дверь и сжимает меня сильными руками.
– Я знал, что ты придешь, знал, – шепчет Сережка. – Я люблю тебя, мне больше никто не нужен…
Я целую его в горячую щеку, в теплую шею, в небритый подбородок с колючей ямочкой посредине, в больничную белую рубаху, в острые ключицы, в знакомую родинку на груди, и мне все мало, мало… Совершенно невозможно оторваться от него. Он прижимает меня к себе и мешает целовать его. Я шепчу ему про свою сумасшедшую любовь и про то, как скучала без него, но тут очень не вовремя, а может даже и кстати, потому что мы уже совсем забыли, где находимся, из вторых дверей выходит распаренный мужчина с полотенцем на плече. Сережка заслоняет меня, а я, не успев прийти в себя от неожиданности, провожаю мужчину испуганными глазами.
Мы потихоньку успокаиваемся, глядя в окно на прогуливающихся больных, которые периодически появляются перед нашими глазами. Мы говорим о разных пустяках, избегая разговора о наших взаимоотношениях, словно и не было этого долгого месяца одиночества. Я рассказываю ему о собрании, о шефе, о Тане, у которой есть сын, о своем проекте и о том, что собираюсь подать заявление об уходе…
– Ты что? Да ни в коем случае!.. Кто со свету сживет?.. Ерунда! И не думай даже. Вот выпишут меня, только бы выписали, некогда лежать, – перебивая меня, горячится Сережка. – А то – уволюсь. Так бы все и делали. Ты совершенно права и не вздумай убегать. Кто же для таких, как я, удобную койку придумает? – смеется он. – Лежишь целыми днями, да так бока обломаешь, что и не встать, – и уже серьезно добавляет: – Действительно, ведь многие лежат месяцами без движения… Уж будь покойна, я тебя по всем вопросам проконсультирую с полным знанием дела…
Пожалуй, впервые мы говорим так много – вот уже почти два часа – и не можем наговориться. Нам не хватает этого времени и ужасно не хочется расставаться. Я еще долго брожу под окнами больницы, и, отыскав глазами то окно, за которым стоит мой Сережка и машет мне рукой, я заставляю себя уйти – больных зовут ужинать.
Александр Милях
СТИХИ
„Над Россиею ветры древние…“
Над Россиею ветры древние,
По России белым-бело,
Теплота твоих глаз сиреневых
Разъединственное тепло.
А по улицам, полю Марсову
Восстает и бушует снег,
От Балтийского и до Карского
Величавый его разбег.
Чувства словом не обозначатся,
От хороших и до чужих.
Посмотри: над Невою плачется,
К страшной крепости скачет вихрь.
Сколько раз он печальным вестником
Мчался к людям и сквозь года
Заунывной тоскливой песнею
Про деревни и города.
Эти крепости – от нелепости.
Завывая, крутя и моля,
Пусть несет в показной свирепости
Добрый снег теплоту на поля,
Чтоб весною уйти ко времени
Зерновых, трудовых забот.
Над Россиею ветры древние,
По России белым-бело.
„Грачи вернулись…“
Грачи вернулись,
прилетели,
А без грачей – какая Русь!
В лесах призывно засветлела
Почти саврасовская грусть.
Снег подобрел.
Прямей и круче
Берез оживших белизна,
И позолоченная туча
Что купол, ввысь устремлена.
И так дышать легко и славно,
Как будто нынешней весной
Родная речь – учебник главный —
Опять раскрыт передо мной.
Лариса Дианова
СТИХИ
МИРАЖ НА ЛАДОГЕ
Исчезли силуэты облаков.
Ни солнца,
Ни волны,
Ни берегов.
Все невесомо, зыбко и нечетко.
Из полусвета наплывает лодка.
Все ближе полулодка-полутень
Сквозь полублики, полувечер-полудень.
Смотрю, прислушиваясь чутко.
Все ближе, ближе…
Да ведь это утка!
Смешная чомга,
Вздыблен хохолок,
Да глаза любопытный уголек.
И снова тишина оцепененья.
Ни всполоха,
Ни всплеска,
Ни движенья.
ДОРОГА ЖИЗНИ
От Кобоны до Кивгоды
Мы идем не за выгодой,
Не дорогой натоптанной,
Не извилистой тропкою,
А по насту канала
Да по наледи талой.
Лед на Ладоге ухает.
Лед зенитками бухает.
Лед на Ладоге ахает.
Натерпелись тут страха мы
В те далекие годы…
Помню черную воду.
Жутко черную воду.
Смутно – толпы народа.
Нас поили из кружки
Обжигающим чаем.
Нас грузили в теплушки.
Нас теплушки качали.
Увезли от блокады,
От голодного ада,
От бомбежек, снарядов
И от стен Ленинграда.
Только пирсы остались.
Полусгнившие сваи.
Только пирсы да стаи.
Перелетные стаи.
НА РОДИНЕ А. ПРОКОФЬЕВА
В Кобоне на месте сгоревшего дома Прокофьева растут три березы, посаженные Александром Андреевичем.
Опять Кобона. Строгие места.
На всем глубокой старины налет.
Каналы, обелиск да церковь у моста.
Здесь по-прокофьевски соловушка поет.
Заросшие надгробья и кресты.
Уходит в озеро, покачиваясь, дора[1]1
Дора – деревянное рыбацкое судно.
[Закрыть].
К подножью трех берез я положу цветы —
Последний дар лугов, полей и бора.
Цветы поэту. Крохотный букет.
На этом месте дом стоял когда-то.
Пока в Кобоне памятника нет.
Лишь три березы да забор дощатый.
БАБКА НАСТЯ
Коренастая бабка Настя.
Лоб и щеки изрыли морщины.
Тяжелы, узловаты запястья.
Плечи сильные, как у мужчины.
Молча ждет. Рыбаки придут.
Им ведь непогодь не впервой.
Волны в берег набатно бьют.
Громы мечутся над головой.
Стало небо черней земли.
Стала Ладога тучи черней.
Волны вздыбились на мели,
Как табун одичавших коней.
С гребня вала скользнула лодка,
Мчится к пирсам наискосок.
Ловит Настя канаты ловко,
Лишь слезинка в песок.
УТРО
Еще темно.
Тревожно дремлет свет.
Зарянка первая поет рассвет.
Вот куропач в болоте хохотнул.
Журавль курлыкнул. Шумно лось вздохнул.
А в три часа, таинственно, как встарь,
Ночную тишь взорвал седой глухарь.
Зеленым горлом он поет рассвет.
Все ближе утро. Ближе свет.
Дрозды прозрачней радужных стрекоз, —
Хвосты и крылья светятся насквозь.
Так первый луч раскрашивает день,
Стирая дрему, тишину и тень.
Легко, просторно дышит грудь.
Счастливой будь, земля!
Счастливой будь!







