355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Заре навстречу » Текст книги (страница 39)
Заре навстречу
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:17

Текст книги "Заре навстречу"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Последние дни Андросов выглядел очень плохо. Лицо обрело землистый оттенок, щеки дряблыми, сизыми складками сползали к плечам. На похудевшей, жилистой шее обозначились синие вены, и когда он сердился, вены надувались, словно резиновые трубки.

Замурованный в тяжелую, плотную шубу, в черных войлочных ботинках на металлических застежках, в бобровой шапке с бархатным верхом, он входил в комнату, где жили при больнице Сапожковы, опускался на табуретку и, глядя на Тиму глубоко впавшими глазами с отечными, опухшими веками, говорил, с трудом преодолевая одышку:

– Голубчик, будь гостеприимным хозяином, – кивал на белый аптечный шкафчик.

Хотя Тима знал, что этого не следует делать, он, не вынося скорбного взгляда Павла Андреевича, доставал из шкафа толстую бутылку со спиртом и пузатенькую кровососную банку.

Андросов выпивал с отвращением, потом его лицо вдруг светлело, и он говорил извиняющимся шепотом:

– Сие и монаси приемлют, – и добавлял строго: – Ты, Тимофей, не думай, что я пьяницей стал. Не для душевного успокоения, а для того, чтобы бодренько людей оперировать. А то вот вчера стоя не мог докончить, пришлось сесть. А в сидячку какая же это работа?

– Почему не хотите шишку у себя в животе срезать? – спросил возмущенно Тима. – Оттого, что она болит очень, вы столько водки стали пить, просто нехорошо даже.

– Нехорошо, верно, – равнодушно согласился Андросов. Поглядел в окошко, залепленное тусклым, влажным весенним снегом, и сказал тихо, будто для себя одного: – Когда человек просыпается – это все равно что его рождение. День от утра до ночи – маленькая жизнь, сон – маленькая смерть.

Тиме не понравилось это размышление Павла Андреевича, и он сказал наставительно:

– Папа говорит: сон – это необходимый отдых организму, а вовсе никакая не смерть. А если бы было, как вы говорите, то никаких снов нельзя было бы видеть, потому что покойники ничего не видят.

– Не видят, верно, – снова покорно согласился Андросов. И, вдруг оживившись, сказал насмешливо: – Твой папа считает человека высокоорганизованной материей, а мысль – продуктом биохимической реакции в сером веществе мозга.

– Папа тоже, как и вы, медик! – сказал вызывающе Тима. – И хоть он и фельдшер, а книг читал не меньше вашего.

– Даже, возможно, больше, – равнодушно сознался Андросов и, притянув к себе бутылку, спросил: – Не возражаешь, я еще некоторую дозу позволю?

– Возражаю! – сердито буркнул Тима. – У вас силы воли вовсе нет.

– Зато у Неболюбова ее с избытком! – вдруг злобно сказал Павел Андреевич. И едко изрек: – Скажет глупость и не смущается наступившим после этого тягостным молчанием коллег. Я сам набожно отношусь к медицинским корифеям. Поползать перед их именами на брюхе не желаю.

– Неправда, он хороший, – заступился за Неболюбова Тима.

– Чем же именно, позвольте узнать?

– А Общество кто придумал, не он разве? – спросил Тима.

– Основателем Общества физического воспитания был профессор Петербургского университета Петр Фрапцевич Лесгафт, выдающийся анатом и русский патриот, а Неболюбов хотел на сем только обрести популярность либерала и демократа, – сухо пояснил Андросов.

– Почему вы его не любите? – жалобно спросил Тима. – Ведь он же ваш товарищ.

Андросов выпил, затряс головой, выдохнул, сложив губы дудочкой, и заявил:

– Вот сделали из Роберта Коха святого: открыл бациллу туберкулеза, это все помнят, а то, что он препаратец «туберкулин» сочинил и выдал в качестве панацеи, а от этой панацеи туберкулез не только не излечивался, а, напротив, люди опасно заболевали, об этом все забыли.

А вот про один прискорбный случай из моей практики господин Неболюбов не утомляется поминать уже многие годы.

Тиме не нравились эти рассуждения Андросова о докторе Неболюбове, которого папа очень ценил. Но Тима думал: Павел Андреевич говорит так оттого, что болен, раздражен и ищет, на ком сорвать свою боль.

Но вот странно: войдя в палату, Андросов мгновенно преображался, обретал самоуверенный и спокойный вид.

Снисходительно шутил, утверждая, что нет на свете таких болезней, от которых человек мог бы умереть, если он умирать не желает. Он говорил умирающему большевику Сорокину:

– Сильного душой человека болезнь не возьмет. Это, батенька, уступка контрреволюции, если вы позволите себе капитулировать перед чахоткой. Ваш комиссар утверждает: туберкулез – порождение капитализма. Так уж вы, голубчик, не разочаровывайте меня. Победите болезнь самолично. А на ножки мы вас с вашей помощью поставим, будьте благонадежны.

С трудом улыбаясь, Сорокин произносил синими, сухими губами:

– Спасибо, доктор.

Старик бакалейщик, хворающий расширением желудка, пожаловался, что боится помереть. Андросов сказал ему насмешливо:

– Я знал человека, который с таким усердием чихнул, что умер от разрыва сердца, а вы, мой друг, человек флегматичный, вам угрожает только чрезмерное долголетне.

Несмотря на свой запрет Сорокину разговаривать, Павел Андреевич часто присаживался у его койки и вел с ним вполголоса беседу. О чем, Тима не знал, но один раз он увидел, как Андросов, пожав руку Сорокину, сказал с волнением:

– Спасибо вам, голубчик! – и произнес горячо: – Да, при рождении человек плачет, а все его близкие радуются; и нужно прожить жизнь так, чтобы, когда покидаешь свет, все плакали, а ты один улыбался, зная, что не зря прожил жизнь. Теперь я понимаю, почему вы такой.

Понимаю. – И еще раз пожал тощую, потную, слабую руку Сорокина.

После этого Андросов сказал Сапожкову:

– Петр Григорьевич, я всегда полагал, что люди делятся по своему психологическому складу на тех, кто убежден, что с ними никогда ничего плохого не случится, и на тех, кто, напротив, убежден, что именно они-то обречены на самые ужасные несчастья. А сейчас я убедился, как неумна подобная классификация.

Прибирая инструмент, папа укололся о иглу шприца, охнул, замотал кистью, как балалаечник, и потом сунул палец в рот.

– Голубчик, – укоризненно сказал Павел Андреевич, – ну разве можно будущему врачу применять подобные методы? – Прижигая палочкой ляписа место укола, спросил ласково: – Душонка небось тоскует? Не дает ей хозяин в докторском халате щеголять.

– Да, – признался Сапожков, – тянет, как больной зуб, – и тут же твердо заявил: – Мне, в сущности, повезло. Арестовали, когда уже на третьем курсе был, а могли бы посадить и раньше, – и пожаловался: – А вот Варенька даже гимназии не окончила, с семнадцати лет начала посиживать. А у нее, знаете ли, талант – голос исключительный. Колоратура!

В палате лежали разные люди, доктора различали их по степени сложности заболеваний, и самые тяжелобольные пользовались наибольшим вниманием и даже, пожалуй, уважением.

Но вот Сорокина больные уважали совсем не за то, что он неизлечимо болен. Когда он поступил в больницу, он вовсе не лежал, как теперь, все время на койке, а присаживался к другим, беседовал, выспрашивал про жизнь и даже помогал сестре и няне ухаживать за больными. Часто уходил в аптеку за дощатую перегородку и там помогал аптекарю поляку Сборовскому тереть мази в ступке, развешивать порошки на весах.

Когда папа осведомлялся о его самочувствии, Сорокин только нетерпеливо отмахивался и начинал советовать папе, где можно достать березовые дрова для больницы, олово, чтобы запаять проржавевшие грелки, называл фамилию гончара, который мог бы сделать подсовы для больных, и даже написал письмо этому гончару, с которым он когда-то был на каторге еще после девятьсот пятого года.

– Он хоть и беспартийный, – говорил папе Сорокин про гончара, – но человек настоящий. Сделает из глины подсовы не хуже фаянсовых. Я ему так и пишу: выполни, мол, свой пролетарский долг. Напоминаю, как из крепко обожженной глины оболочки для бомб готовил. Отлично действовали, не хуже чугунных.

Многие больные в палате советовались сначала с Сорокиным, а уж потом с врачами. Получив от врача совет, спрашивали Сорокина, как: врач правильно говорит или нет, словно Сорокин был здесь самый главный начальник.

Петра Григорьевича Сапожкова с каждым днем все больше беспокоило состояние здоровья Павла Андреевича Андросова. Наблюдая за ним, он находил все новые подтверждения своим тягостным опасениям. Всякие же попытки Петра Григорьевича поговорить об операции пресекались Андросовым грубо и категорически.

В свое время, достигнув материальной независимости, Андросов не раз заявлял во всеуслышание:

– Я никогда не был услужающим ни государству, ни обществу, ни ближним.

О профессии врача говорил пренебрежительно:

– Когда наипочтеннейшие державы озабочены обоюдным истреблением людей, врачи и попы выступают рука об руку в качестве шарлатанов-утешителей.

Подобные мысли не помешали ему подписаться на крупную сумму на военный заем при Временном правительстве. Он сказал цинично:

– Даже наимудрейшие граждане были не в состоянии оценить всего курьеза: медик, вносящий дары на приобретение средств умерщвления. Более гнусного анекдота не придумаешь.

Хотя Андросов с презрением относился к именитым гражданам, это не мешало ему разделять их общество и дорожить в нем своим положением независимого человека, пренебрегающего всем, кроме собственного благополучия.

В первые годы практики Андросов дерзнул оперировать больного ребенка, тогда как все городские врачи считали случай безнадежным.

Это была редкая по смелости операция. Ребенок был спасен, хотя и остался калекой.

Но после операции Андросов допустил неосторожность, упрекнув докторов в том, что они больше дорожили своей репутацией, чем жизнью ребенка, и запустили его болезнь до предела. В ответ на это они сразу же объявили Андросова виновным в искалечении ребенка. А доктор Неболюбов даже назвал его компрачикосом.

Замечательная операция была забыта. Многие годы Андросова преследовала злая молва: "Бездушный фокусник" – так озаглавил свой фельетон об Андросове Николай Седой.

В своей больнице на шесть коек Андросов самоотверженно трудился, сделал немало смелых, интересных операций. Но, глубоко оскорбленный всем, что с ним случилось, не хотел предавать работы огласке.

Да и, пожалуй, пойти в первую советскую больницу его побудило скорее желание выказать свое пренебрежение к мнению коллег, чем нечто большее.

Но когда пришло это большее и он постепенно начинал верить, что действительно возможно иное устройство общества ради лучшей жизни человека на земле, – оказалось, что дни его собственной жизни сочтены.

Андросов аккуратно заполнял заведенную им на самого себя историю болезни. Фекле Ивановне он сказал:

– Если бы я мог сам себя оперировать, эта операция, возможно, прославила бы хирурга, но не спасла больного.

Наиболее опытным врачом в городе считался Неболюбов. Он мог бы, пожалуй, рискнуть оперировать Андросова. Но Андросов считал Неболюбова посредственным лекарем, который стяжал себе популярность всякими либеральными затеями, вроде создания Общества содействия физическому развитию, в то время как тысячи людей ежегодно гибли от эпидемий, голода и нищеты. Как хирург Неболюбов, по мнению Андросова, находился на уровне рядового земского врача, но не больше. И он был почти прав.

После девятьсот пятого года Неболюбов, потрясенный жесточайшими репрессиями, отшатнулся даже от своей просветительской деятельности и весь ушел в медицину.

Но и тут он не мог отделаться от гнетущего страха за свое существование. Чтобы не навлечь на себя подозрений в либерализме, не привлекать к своей персоне внимания, Неболюбов тщательно избегал тех случаев, когда врачебное вмешательство было связано с риском. Он прослыл осторожным врачом, лишенным какого-либо медицинского тщеславия. И поэтому в известной мере презрительное недоверие к медицинским способностям Неболюбова со стороны Андросова было обоснованно.

Трудно точно сказать, пошел ли Неболюбов работать в первую советскую больницу только из признательности к народной власти за то, что она восстановила дом Общества содействия физическому развитию, или, может быть, им руководило нечто другое. Возможно, он хотел попытаться перебороть столь тяготившую его долгие годы боязнь вмешиваться в те случаи, когда жизнь человека висит на волоске, то есть пойти против себя такого, каким он был многие годы.

Петр Григорьевич Сапожков знал о неприязни, какую испытывает Андросов к Неболюбову. Все его попытки сблизить этих двух людей были безуспешны.

Да и оба врача не хотели откровенничать с фельдшером. Достаточно и того, что они мирились с его комиссарством над ними… Они почти с одинаковой категоричностью требовали от комиссара только медикаментов, инструментария, не желая считаться ни с какими трудностями.

Как-то из губернии привезли пакеты с вакцинами, и несмотря на то что доставившие их красногвардейцы утверждали, что всю дорогу, оберегая, держали пакеты под полушубками, врачи отнеслись к их словам с недоверием и заявили, что без длительной проверки на морских свинках и кроликах пользоваться вакцинами нельзя. Но кроликов, а тем более морских свинок в городе не было.

Сапожков после длительных поисков вернулся ни с чем. Не видя иного выхода, сделал сам себе несколько прививок, успокаивая себя тем, что среди красногвардейцев был один член партии, который не мог солгать и признался бы, если бы медикаменты промерзли в пути.

К вечеру у Сапожкова поднялась температура. Всю ночь он провалялся в жару. Утром, бледный, истомленный, пришел во врачебный кабинет и заявил докторам, что вакцины вполне пригодны, а высокая температура вызвана тем, что организм его был ослаблен, так как в последние дни в силу крайней занятости он, попросту говоря, не обедал, а только ужинал холодной пшенной кашей, что для его организма, очевидно, недостаточно.

Когда Сапожков при общем равнодушном молчании ушел из кабинета, Л яликов произнес громко:

– За этот подвиг наш комиссар, вероятно, рассчитывал получить памятник не на кладбище, а на площади.

Сказал он так не потому, что хотел посмеяться пад Сапожковым, а просто соблазнился каламбуром.

Но разве Неболюбов не любил сам подшучивать над комиссарской латынью, а Андросов – над тем усердием, с каким комиссар ассистирует ему во время операции?

Но вот сейчас, глядя в ноги Ляликову, Неболюбов проговорил хмуро:

– Считаю вашу остроту недостойной и в некоторой море пошлой.

И впервые за все время совместной работы в больнице Андросов, сочувственно обратившись к Неболюбову, согласился с ним:

– Вы абсолютно правы, коллега! – И, повернув к Ляликову багровое лицо, сказал брезгливо: – После подобной вашей юмористики хочется вымыть уши.

Впервые Неболюбов и Андросов вышли из больницы вместе. Семнадцать лет они избегали друг друга. Семнадцать лет при встречах только чопорно и холодно раскланивались, а в больнице обменивались лишь самыми необходимыми словами, ни разу не взглянув друг другу в глаза…

В том, что вакцины оказались пригодными для прививок, Сапожков убедился на собственном организме. Но то, что это не вызвало особого удовольствия у врачей, сильно огорчило Петра Григорьевича. Неужели ему не удастся преодолеть нх отчужденность, высокомерное отношение к нему, как к фельдшеру, который вдруг посмел стать их начальником? Всегда с неудовольствием, скрытым снисходительными улыбками, они встречали его скромные попытки выказать свои скромные медицинские познания плп наблюдения о состоянии больного…

Ну, ладно, с этим еще можно мириться. Но знать, что Андросов словно сам себя приговорил к смерти, и не протестовать против этого Сапожков не мог. Петр Григорьевич решил прибегнуть к тому, что, по его убеждению, могло оказать влияние на судьбу каждого, кто не утратил чувства уважения к народу.

Придя к Андросову, Сапожков застал его лежащим на диване. Бледный, обложенный подушками, с засученной до локтя рукой после укола морфия, Павел Андреевич встретил его неприветливо. Недовольно сдвинув брови, признался:

– Злоупотребляю болеуспокаивающпмп. Так сказать, первый симптом капитуляции.

– Павел Андреевич, согласитесь, пожалуйста, на операцию, – сказал Сапожков с той решительностью, какую он внушал себе всю дорогу сюда.

Андросов поднял тяжелые, набрякшие веки, спросил:

– Вы что, пришли предложить свои услуги в качестве хирурга?

Сапожков снял очки, протер тщательно, заложил дужки за уши и делал это так медленно не для того, чтобы обдумать ответ, а чтобы забыть оскорбительный вопрос.

Петр Григорьевич расстегнул куртку, вынул из бокового кармана аккуратно сложенную бумажку и попросил:

– Вот взгляните, Павел Андреевич, резолюция общебольпичного митинга.

– Какого митинга? В чем дело?

Сапожков с достоинством объяснил:

– Больные и персонал больницы, обеспокоенные состоянием вашего здоровья, потребовали от уездного совдепа принять самые решительные меры, вплоть до того, чтобы в порядке революционной необходимости привезти из губернии профессора Киша.

Андросов приподнялся и сел на диване.

– Вы, что же, позволили сделать меня объектом площадных пересудов? Откинулся на подушки, отмахнулся рукой. – Нет, это чудовищно! Подобное лежит за пределами всего допустимого! – и, снова откинувшись на подушки, крикнул: – Это террор!

Вошла Фекла Ивановна. Андросов негодующе протянул к ней руки.

– Ты знаешь, какую они травлю затеяли? На митингах мой образ жизни обсуждают, – и, повернувшись к Сапожкову, сказал злобно: – Для вас личности не существует, ибо вы сами не личность, а так, – выдохнул злобно, – недоучка!

Фекла Ивановна тревожно взяла Андросова за руку и, не то щупая пульс, не то лаская, вопросительно и строго посмотрела на Сапожкова.

Петр Григорьевич твердо и обстоятельно повторил все то, что говорил Андросову.

Фекла Ивановна взяла резолюцию митинга с неприязненным видом, но по мере чтения лицо ее обретало иное выражение, и она сказала со вздохом облегчения:

– Павел, ты все-таки посмотри. Очень трогательно тебе пишут, и с таким уважением!

– На черта мне их уважение! – сердито буркнул Андросов.

Но взял у Феклы Ивановны бумажку, стал читать, держа ее в вытянутой руке. Потом, словно покорившись, согласился:

– Действительно, довольно участливо.

– Вот именно! – оживился Сапожков.

Не выпуская из рук резолюции митинга, Андросов попросил Сапожкова:

– Извините меня, Петр Григорьевич, но я сейчас чувствую себя неважно. Если не возражаете, прекратим на этом нашу беседу.

Сапожков поднялся, пожал потную, горячую руку Андросова, слабо, но все-таки ответившую на его пожатие, и вышел на цыпочках в сопровождении Феклы Ивановны.

В передней Фекла Ивановна сказала с отчаянием:

– Я так беспокоюсь за него, так беспокоюсь! Он очень плох. Не знаю, откуда у него силы брались последние дни работать! На морфии одном держался. А сейчас и морфий не помогает. Боли ужасные, – задумалась и шепнула тоскливо: – Одна надежда на Дмитрия Ивановича.

– Но позвольте, – не мог скрыть своего удивления Сапожков, – он ведь, кажется, с Неболюбовым довольно-таки…

Фекла Ивановна прижала ладони к впалым щекам:

– Да, да, совершенно верно. Но Неболюбов зашел к нам, и, насколько я поняла, Павел примирился с ним на почве их общего возмущения доктором Ляликовым, который позволил какую-то резкость по отношению к челоБеку, решившему проверить на себе пригодность вакцин, полученных из губернии, и добавила: – Правда, этот человек, кажется, очень жесток к людям и работает в самом ужасном советском учреждении. Но, представьте, в этом случае проявил такое благородство. Не правда ли, это так странно?

Петр Григорьевич горячо пожал руку Фекле Ивановне и проговорил:

– Я очень рад, что Дмитрий Иванович и Павел Андреевич теперь вместе! и повторил горячо: – Весьма рад!

– И я тоже, – тихо произнесла Фекла Ивановна. – Павел Андреевич согласился, чтобы Неболюбов оперировал его.

Почти все городские врачи дежурили по очереди в палате, где лежал после операции Андросов. Но болезнь оказалась слишком запущенной, организм истощенным, сердце изношенным.

Неболюбов, дав согласие оперировать Андросова, знал, как мало шансов на спасение больного. Но Павел Андреевич сказал ему с доверчивой улыбкой, твердо глядя в глаза:

– Дмитрий Иванович, я понимаю, как ничтожны шансы, но помогите мне завершить жизнь, борясь за нее и веря в медицину. В случае летального исхода будьте мужественны, дорогой, и постарайтесь перенести все, не теряя веры в себя, – и спросил: – Вы обещаете?

Хоронить Андросова пришел весь город. Гроб с телом его везли на орудийном лафете.

В эти дни к Тиме пришел его старый приятель Яша Чуркин. Он работал теперь вместе с Колей Светличным у Яна Витола.

В коротко обрезанной шипели, подпоясанной солдатским ремнем, на котором висела брезентовая кобура с револьвером, он выглядел суровым и мужественным. Но угловатое лицо его с опухшими веками было растерянно и печально.

Тима стал угощать приятеля больничным киселем. Но тот, сердито оттолкнув от себя миску, сказал зло:

– Кисели сладкие жрете, а сами Павла Андреевича зарезали! Когда он Зинку от смерти спасал, из жилы кровь свою не пожалел, – всхлипнул: – А я его одного оставил, когда кругом одна сволочь!

Тима оскорбился:

– Это ты оттого так говоришь, что у Яна все вы тохих людей ловите, а хорошие вам не интересны. А ты их не знаешь. И Неболюбова не знаешь. А папа его знает и теперь дома у него ночует, боится, как бы он что-нибудь с собой не сделал.

– Может, боится, чтобы не удрал? – злорадно осведомился Чуркин, потом сообщил: – Мне Витол самому велел в дровяном сарайчике сидеть и его дом караулить.

– Дмитрия Ивановича? – изумился Тима.

– Ну, не его самого, – неохотно признался Чуркип. – А от всяких, которые к нему лезли оскорблять.

– Но ты про пего тоже плохо думаешь?

Яков пошаркал по полу разбитыми сапогами.

– А зачем брался резать, ежели выручить не мог?

Другого, половчее, не могли сыскать, что ли?

Тима папиными словами стал объяснять Якову, почему не удалось спасти Павла Андреевича.

Яков молча, недоверчиво слушал, потом сказал жалобно:

– Это верно. Мы там у Витола в глаза всяким гадам глядим. Даже от своих отвыкнул, – и сказал шепотом: – Я целый месяц в банде служил, – потупился. – Думаешь, это так… руки в карманы сунул и гляди, как партийцев при тебе связанных в проруби топят или еще чего хуже с ними делают?!

Тима отшатнулся, с ужасом глядя на Якова. А тот, словно не замечая, объяснил равнодушно:

– Такое называется у нас агентурной работой. Прикинешься, что ты ихний, и делаешь, что они велят, а главное – навести на них свой отряд.

– Как же ты можешь так притворяться?

– Значит, могу, ежели еще целый, – сухо сказал Яков и предупредил: Только ты никому, смотри! – и угрожающе свел темные брови на переносице.

Спустя два дня уездный совдеп вынес постановление назначить доктора Д. И. Неболюбова заведующим первой народной больницей имени П. А. Андросова.

Рыжиков вызвал Сапожкова и сказал:

– Ты, конечно, понимаешь, Петр, мы назначили Неболюбова начальником больницы, чтобы сразу отсечь мерзостные обывательские сплетни, которые распустила всякая сволочь по городу насчет старика, основываясь на его неприязненном отношении к Андросову. И его самого и трибунал буквально завалили подлыми анонимками.

Дабы у Дмитрия Ивановича не возникло никаких сомнений в том, доверяем ли мы ему, комиссара при нем держать нечего. А для тебя есть новое поручение: поедешь в рудный район. Надо помочь наладить там для горняков медицинское обслуживание, – помедлил и сказал, хитро сощурившись: – Твою Варвару тоже туда посылаем. Поможет в работе тарифно-расценочной комиссии.

– Спасибо… – сказал Петр Григорьевич.

– И Асмолов с вами поедет. Так ты смотри. А то вот тоже травят человека. – Рыжиков вынул из стола бумагу и прочел: – "Всероссийский союз инженеров призывает бросать работу, если большевики будут вторгаться во внутренний распорядок деятельности предприятий и учреждений. Инженеры не должны принимать никаких полномочий и поручений от Советской власти", – и добавил: – Асмолова они уже из своего союза исключили. – Устало откинувшись на стуле, сказал участливо: – Ток что, Петр, там тебе придется весьма решительно действовать, – ласково улыбнулся. – Вареньку тоже береги, мы ее очень ценим. Все ее статистические данные по уезду в губсовнархоз отправили.

– Ей бы, знаешь, на аттестат зрелости подготовиться и сдать, а то не успела гимназии закончить. Посадили ужасно не вовремя, – пожаловался Сапожков.

– Аттестат политической зрелости там оба будете сдавать, на рудниках, сказал Рыжиков. – Это вам не в нашем мещанском городишке. Там, брат, настоящий пролетариат, гордость рабочего класса – горняки, – и, уже провожая, в коридоре шепнул: – Я тебе, конечно, по секрету от Вари, но ты против Тимки не возражай. Стосковалась мать все-таки, пусть он с вами едет. Завидую, всем семейством покатишь!

Вынул из кармана перочинный нож, мастерски сделанный из полотнища пилы, протянул Сапожкову:

– Дашь Тимофею. Вспомнил, понимаешь, как оп на него глазами блеснул, да все некогда подарить было.

И чехольчик возьми тоже, с чехольчиком наряднее.

Отдавая Тиме перочинный ножик Рыжикова, папа упрекнул:

– Человек должен уметь владеть собой и подавлять чувство, когда оно побуждается жаждой приобретения того, что ему не принадлежит.

Тима не понял так сложно выраженную мысль папы, а может, не хотел понять. Чувство радостного обладания овладело им: ведь он стал собственником такого замечательного ножа – с двумя лезвиями, со штопором, шилом и ручкой, сделанной из коровьего рога с перламутровым оттенком, словно копыто у настоящей скаковой лошади!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю