355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Заре навстречу » Текст книги (страница 12)
Заре навстречу
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:17

Текст книги "Заре навстречу"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц)

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

И вот Тима стоит у ворот сиротского приюта, обитых листами ржавого кровельного железа.

Все четырехэтажное здание с зарешеченными окнами окружено высоким серым забором, поверх которого торчат остриями кверху большие, грубо кованные гвозди.

Перед сиротским домом простиралась Сенная площадь, и по белой пустыни ее ветер гнал сухие плоские струи поземки. Дальше, за глинистым обрывом, лежала река, уже обмерзшая в заберегах, и на той стороне дымящейся паром реки бесконечно тянулись заснеженные луга, и совсем далеко мерцала чернотой тайга.

Громыхая железной щеколдой, калитку открыл дворник в тулупе. Тима с приказчиком прошли пустой двор, мимо поленницы осиновых, самых дешевых дров, потом очутились перед входной дверью с крохотным, чуть больше медного пятака, глазком. Дверь открылась, и они оказались в прихожей, тускло освещенной маленькой трехлинейной лампой, висевшей у притолоки за проволочной решеткой.

Приказчик сказал в темноту с достоинством:

– От господина Пичугина.

– На одежду притязание есть? – спросил голос – То есть как это? – не понял приказчик.

– А так, – сказал тот же голос из темноты – Может, добродушные люди снарядили, а потом обратно с приюта захотят снаряжение требовать.

– Нет, у него свое.

Из темноты вышел человек в нижнем белье и наброшенной на плечи черной шинели.

– Воши есть? Чесоточный? Какими болезнями болел?

Фамилия, званье? – Плюнув в чернильницу, он записывал сведения в узкую толстую книгу – Круглый или половинный? Дурак, все померли или кто живой? И не рассуждай. Отвечай казенно-четко: да, нет. Больше с тебя не требуют.

Захлопнув книгу, приказал:

– Раздевайся до полного.

Втолкнув Тиму в кладовку, человек окатил его водой из деревянного ведра и, указав на влажную тряпку, прибитую к стене гвоздями, приказал:

– Утирайся.

Пока Тима, вздрагивая от озноба, надевал казенную одежду, человек наставлял его скрипучим голосом:

– Тут у нас первый закон, – тишина. Начальству – стоика и глядеть в глаза. Нарушишь чего – изолятор. Величать по-старому – господин воспитатель, господин попечитель, господин смотритель. Мы новые порядки не допускаем. Если умный – привыкнешь, а дураку везде плохо.

Крутая лестница с перилами, обитыми квадратными деревяшками, вела вверх. На третьем этаже вместо двери – люк, запертый большим деревянным брусом. Из таких же брусьев решетки внутри коридора. Пахло кислой капустой и еще какой-то едкой гнилью.

Огромная спальня тускло освещена в углу лампадой.

Двухэтажные нары подымались к потолку.

– Легай беззвучно, – сказал воспитатель. – По малой нужде – параша. Отхожее место во дворе – до утра стерпишь.

Тима лег на сенник и закрыл глаза. Он всем своим существом ощущал эту промозглую, вонючую темноту, полную шорохов, сопения, стонущих вздохов тех, с кем ему придется теперь жить. И только здесь, сейчас, с леденящей тоской Тима осознал, что началась новая и, может быть, самая тяжелая полоса в его жизни.

Среди приютских существовал жестокий и неукоснительный обычай «обновлять» новичка. Побоями, издевательскими унижениями испытывали новоприбывшего до тех пор, пока ребята не убеждались в его покорной смиренности и в том, что он никогда не будет искать себе защиты у воспитателей. Кто не выдерживал «крещения», становился навсегда отверженным.

На четвертом этаже помещались великовозрастные.

Это были ребята, которые не только постигли ремесло, но и проявили даровитость, подлинный талант, столь восхищавший посетителей выставок художественных изделий сиротского приюта.

Обычно, начиная с двенадцатилетнего возраста, приютских отпускали на волю. Их забирали после соответствующего взноса в попечительский совет приказчики помещичьих экономии, владельцы смолокурен, лесопилок, ремесленных мастерских. Бывшие приютские обязаны были работать даром, только за харчи, до совершеннолетия. Это была вполне узаконенная купля и продажа. За обученных ремеслу давали большие взятки приютскому начальству.

А приютские начальники, в свою очередь, в день именин Мачухина подносили ему в складчину тысячерублевый подарок. Но талантливыми ребятами начальство дорожило. С тринадцати лет их переселяли на четвертый этаж, подальше от посторонних глаз. Мастерские для них были оборудованы на чердаке. К люку на четвертый этаж вела приставная лестница, которую убирали на ночь. Изделия великовозрастных давали большой доход начальству, так как лишь малая доля их попадала на выставку. Например, почти вся мебель в пичугинском доме была сделана руками приютских мастеров. Столы, инкрустированные малахитом, яшмой, халцедоном, продавали за большие деньги любителям.

Но в приюте ремеслу обучали только круглых сирот, тех, у кого не могли обнаружиться заступники. Детей, имевших хотя бы дальних родственников, ничему не обучали. Обычно таких сдавали потом в помещичьи экономии.

Бюджет городской управы был нищенским. Дума, в которую входили тузы города, урезая средства единственной больницы, отпускала ассигнования на приют. Многие члены думы были заинтересованы в приобретении из сиротского дома даровой рабочей силы, обученной для них на средства города.

В первые дни Февральской революции в сиротском доме побывала комиссия из городской управы. Члены комиссии установили: при старом режиме для сирот не устраивали рождественской елки – и предложили в будущем устраивать. Больше всего их обеспокоило то, что до сих пор в приюте, несмотря на революцию, висят портреты царя и императрицы. Приказали убрать.

Но сделали вид, будто им неизвестно, чго на корпус городской тюрьмы, равной по кубатуре сиротскому дому, отпускается на зиму сто шестьдесят саженей дров, а на приют всего сорок; на освещение корпуса городской тюрьмы тратится в год двадцать пудов керосина, а на приют – пять. Уголовный получает полтора фунта хлеба, приютский – фунт. А одежда приютским перешивается из той, что уже сношена тюремными заключенными. Дальше же второго этажа комиссия вообще не поднималась.

Союз офицеров прислал показаться в приюте знаменитого по Сибири мальчика Степана Соколова, награжденного Георгиевским крестом за то, что он участвовал в разведке на войне.

Однако главный смотритель, бывший начальник женской тюрьмы Чекмарев нашел, что посещение юного георгиевского кавалера может отрицательно сказаться на настроении воспитанников. Найдутся, пожалуй, такие, что тоже возжаждут воинской славы и ударятся в бега. Поэтому Чекмарев угостил у себя на квартире Соколова чаем и пирогами с черемухой, дал десять рублей и отправил восвояси.

В подвалах приюта, в так называемых мастерских, полусироты плели из тальника корзины, а из отбросов, доставляемых сюда с боен, варили в больших чугунных чанах столярный клей; здесь же, в столярной, щепали дранку для штукатурных работ и дрань для кровель.

Сиротский дом славился также производством гробов, украшенных белым глазетом и пальмовой ветвью пз фольги.

Приютское начальство неохотно брало малолетних сирот. Но содержались они неплохо. У каждого отдельная кровать, аккуратно сшитые костюмчики, кормили их сытно. Таких малолетних было всего восемнадцать, и, когда по воскресеньям их выводили в городской сад, округлые щеки воспитанников производили на жителей города очень благоприятное впечатление. Вид этих чинных, упитанных малюток, гуляющих по аллеям городского сада, вызывал чувство умиления и благодарности к благотворителям города.

Кому могло прийти в голову, что остальные сто шестьдесят воспитанников влачат в этом приюте труженическую, тяжкую жизнь?

Тима продрог от промозглой, холодной сырости, но он заметил, что ребята спят не на сенниках, а на досках, укрывшись сенниками, и он сделал так же – стало теплее.

Он лежал с открытыми глазами и думал: буду жить здесь, как в тюрьме. Ну и что? Папа и мама тоже сидели по тюрьмам. Но папа говорил: самое трудное – одиночка.

А ведь Тима здесь не один. Пускай тут много плохих, жестоких ребят, которые будут «обновлять» его. Но не может быть, чтобы он не нашел среди них себе товарища.

И где-то, может, в этой спальне, спит Яков. Значит, ему даже повезло, у него тут друг.

Главное, найти, увидеть во что бы то ни стало Якова.

А Яков не такой человек, чтобы позволить обижать Тиму.

Самое страшное: ни папа, ни мама не знают, где Тима.

Они будут искать его, мучзться, страдать. А им и так плохо. Но как сообщить о себе, чтобы они не беспокоились? И об этом надо завтра посоветоваться с Яковом. Уж Яков найдет способ известить папу и маму. У Якова столько знакомых в порту, на паровых мельницах, они помогут.

И Тима заснул с облегченным сердцем.

Он проснулся с болью в ушах от звона большого колокола, который тряс над головой сторож в солдатской коротко обрезанной шинели и с черными молодцеватыми усами, поднятыми к щекам торчком.

– Свежак, становись! – скомандовал он Тиме.

В спальне было так же темно, как и вечером, только стало еще холоднее. Воспитанники уже стояли в шеренге, некоторые умудрялись досыпать стоя.

Спустились в темноте вниз по крутой лестнице и вышли во двор. Снег сипе искрился, а на краю неба еще висела луна.

Пока воспитанники посещали отхожее место, сторож все время сердито покрикивал:

– Веселее, не задерживай!

Он зяб в своей коротко обрезанной шинели и сердился на сирот, на которых, кроме миткалевых гимнастерок и таких же штанов, ничего не было.

Умывались в нижнем этаже из длинных деревянных корыт, похожих на кормушки для скота" Полотенец было всего два на всех – прибитые к стене парусиновые полотнища.

В столовой каждый подходил к окошку на кухню и получал глиняную миску с овсяной кашей и жестяную кружку с морковным чаем. Потом все садились за столы из тесин, положенных на козла, но к еде никто не притрагивался.

– Встать! – приказал сторож.

Все встали, один из воспитанников начал монотонно, голосом нищего на паперти, читать молитву.

– Не части, – покрикивал сторож, – не жуй божье слово.

После завтрака разбитые на команды воспитанники пошли в мастерские. Сторож внимательно оглядел Тиму и сказал пренебрежительно:

– Для маляра ты корпусом не вышел – не долговяз.

Для столярного и слесарного дела – у тебя сопатка унылая. Пойдешь в клеевары.

– Дяденька, – сказал заискивающе Тима, – можно вас спросить? Тут у меня знакомый есть, Чуркин Яков…

– А ты кто такой?

– Моя фамилия Сапожков.

– Я у тебя не фамилию спрашиваю, а кто ты такой, чтобы вопросы задавать? Я тебя на теплое место назначил, а ты сразу грубить! Пошел в свою команду!

В подвальном помещении, где варили клей, в огромную печь были вмазаны два чугунных котла. А на досках перед печью навалены груды костей, клочья сухожилий и куски осклизлых внутренностей. От всего этого смердило падалью. Восемь ребят, в том числе Тима, были приставлены к этой печи. Старшим над ними – тощий, узкоплечий паренек с надменным остреньким носом. Он повелительно покрикивал, явно испытывая удовольствие оттого, что он старший.

Паренек быстро растопил печь, пока остальные наполняли котлы водой. Держа в руках деревянную мешалку, забравшись с ногами на печь, он месил в котлах вонючую гниль, которую сваливали туда его подручные, и командовал:

– Сыпь вразброс, а не кучей.

Заполненные котлы он прикрыл жестяными крышками, сел на дрова и, утирая бледное лицо рукавом, сказал удовлетворенно:

– Сегодня в аккурат заправил. К обеду формы залить успеем.

Поманив к себе Тиму, стоявшего с брезгливо растопыренными руками, спросил участливо:

– Что, с непривычки воротит?

_– Да, – честно сказал Тима.

– А хошь сразу привыкнуть? – И, зачерпнув с доски склизкие комья, поднес к лицу Тимы и предложил: – А ты вот возьми и пожуй.

Тима с ужасом отшатнулся, а паренек, настойчиво прижимая его к стене, продолжал совать в лицо Тимы то, что держал в руке. И вдруг один из воспитанников – Тима только потом рассмотрел его – низкорослый, но плечистый, с разбитой запекшейся бровью, рванул к себе паренька за рубаху и сказал спокойно и даже каким-то нарочито сонным голосом:

– Ты, Огузок, над нами старший на работе, а после я над тобой буду. Это тебе понятно?

– Да ты что, Тумба? Я же шутю. – И парень плаксиво добавил: – А как надо мной изгилялись, обновляя, так это ничего…

– Ладно, – сказал Тумба. – Мы его еще обсудим.

– Ребята! – воскликнул Тима. – Я, честное слово…

– А тебя сейчас ничего не спрашивают, – угрюмо обрезал его Тумба. Когда спросят, тогда скажешь.

Месиво бурлило в котлах, и теперь все вместе размешивали его палками, задыхаясь в отвратительно вонючем и горячем пару. Но Тима заметил: ребята работали дружно и даже с рвением. И когда месиво сварилось, его стали осторожно сцеживать сквозь железное решето, а потом разливали по большим деревянным лоткам с квадратными перегородками из тонких дощечек. Залитые лотки выносили во двор, где жидкость остывала, густела, покрывалась глянцевитой, блестящей пленкой. А Огузок, окунув пальцы в жидкость, медленно разводил их. Меж пальцами тянулись тонкие, липкие, светлые нити, и он с видимым удовольствием говорил:

– В самый раз разлили. Видал, какой липучий?

Подошел сторож, так же, как Огузок, окунул пальцы в остаток жидкости в котле и, оставшись доволен пробой, сказал:

– Ну и химик, Огузок! И как это ты ловко в самый раз угождаешь! Я его лет пять в Якутске варил, но такого легкого отвара не производил.

– А я, дядя Кондрат, – сияя от радости, объяснил Огузок, – все обрезки, все косточки сначала руками пощупаю, чтобы уверенность иметь заранее в отваре и воды не перелить, – это с того.

– Я тебе не дядя Кондрат, – рассердился сторож. – Забыл, как величать надо? Вот велю лишний котел дать, сразу башкой посветлеешь.

Огузок съежился и униженно пролепетал:

– Я, господин помощник воспитателя, стараюсь.

Хотя Тиме был очень неприятен Огузок, но он проникся к нему уважением, видя, как тот ловко и увлеченно орудовал у печи. Тима позавидовал его сноровке и охотно готов был за это признать старшим над собой. И вдруг такая поспешная, трусливая готовность к унижению. Разве, когда человек умеет что-нибудь хорошо делать, он должен бояться других?

На обед дали то же, что и на завтрак, – овсянку. После обеда воспитанники гуляли парами в коридоре от одной деревянной решетки до другой. После прогулки в подвале заправили четыре котла и разлили по лоткам.

Ужинали в темноте.

Сколько Тима ни пытался расспрашивать ребят про Якова Чуркина, ему отвечали угрюмо и недоверчиво: "Не знаем" или насмешливо: "Это кто начальник? А мы с начальством не ладимся".

Тима не понимал, почему так неприязненно разговаривают с ним, почему скрывают, где Яков. Ведь только одна надежда встретить здесь Якова помогала бы ему переносить мужественно все тяготы первых дней приютской жизни.

Чтобы узнать, где Чуркин, он пытался завязать дружелюбный разговор с кем-нибудь из воспитанников.

А ему грубо и язвительно отвечали:

– Не клейся в дружбу, еще неизвестно, куда глазом косить будешь.

И эта отчужденность угнетала Тиму больше даже, чем попытки Огузка обидеть его.

Усталый, но еще более измученный душевно от этой непонятной и зловещей враждебности ребят, Тима чувствовал: в сердце его начинает закрадываться страх перед чем-то неведомым, что угрожает ему и о чем никто не хочет его предупредить даже намеком. Ну, пусть обновляют, пусть изобьют, но скорее бы кончилось это ожидание.

Он даже спросил у Тумбы, когда ходил с ним в паре по коридору, надеясь снискать расположение и показать свою осведомленность:

– Вы когда новичков крестите: в первый день илп после?

– Но Тумба только насмешливо покосился на него угрюмым глазом и ничего не ответил.

Прошел еще один день, потом еще и еще. Но ничего не изменилось в отношении ребят к Тиме, Они по-прежнему не желали замечать его, и даже Огузок перестал повелительно покрикивать на него. Это было самым страшным, самым мучительным испытанием. Ночью Тима не спал, вздрагивал от каждого шороха, а днем потерянно пытался заискивать перед ребятами. Когда Тумба уронил ломоть хлеба, Тима быстро нырнул под стол, поднял и протянул Тумбе, тот не взял хлеб, только смотрел на него сурово и презрительно. И другие воспитанники глядела на него так же насмешливо и презрительно, И этого Тима не мог выдержать. Он бросился на Тумбу и, хватая его за плечи, тряся изо всех сил, крикнул:

– Я тебе как человеку, а ты что?

Но Тумба оторвал его руки от себя и предупредил:

– Ты меня не хватай, а то я тебя так хвачу, два дня икать будешь.

Ночью Тима проснулся оттого, что ему заталкивали в рот тряпку.

– Нишкни! – предупредили его. Загнули на спину руки и, крепко держа, вывели из спальни.

Дверь в брусчатой решетке, делящей коридор на отсеки, оказалась открытой. Провожатые втолкнули его в какую-то конуру, вытащили изо рта тряпку, захлопнули за ним дверцу, а сами остались снаружи. Услышав шорох в темноте, Тима проговорил те слова, которые заранее приготовил, зная, что с ним это будет:

– Ладно. Обновляйте. Я все равно стерплю.

И, зажмурив глаза, весь сжался в ожидании. Кто-то хихикнул и сказал ядовито:

– Смотри какой, сам просит! Может, услужить?

– Тебя на жизнь сдали или временно, на харчи? – спросил другой голос.

– Не знаю.

– А Чуркин тебе дружок?

– Да, – облегченно сказал Тима и взволнованно спросил: – Где он, я его видеть хочу, очень хочу!

– В бегах твой Чуркин, уже месяц, как поймать но могут. А почему тебя не новили, понял?

– Нет.

– Он же свежак, что ты спрашиваешь!

– Разинь уши и слушай. С тобой сейчас комитет разговаривает. Тайный комитет. Комитет крещение свежаков отменил. Но если с воспитателями ссучишься, мы тебя так укоротим, хуже цуцика.

– Я ему сейчас задатком поясню!

– А ну, Дылда, сядь!

Послышалась глухая возня, злое сопение. Потом ктото жалобно проныл:

– Чего же вы все на меня, как живодеры, наваливаетесь?

– А ты старый режим брось.

– И комитет не обзывай.

– Постановили – значит, держись.

– Тебе, Сапожков, мы приставляем за старшего Буслова, ну, Тумбу по прозвищу. Он за тебя ручатель – такой теперь порядок. Уразумел? Ступай!

На следующий день Тумба сказал Тиме:

– Ну вот, значит, и все. А по старому времени знаешь, как свежака повили? Слезами умывался! Теперь, конечно, тоже бить будут, но только за дело.

Тима не знал прежней приютской жизни. Поэтому все изменения, произошедшие здесь после того, как возник комитет, он не мог оценить. Ему казалось только справедливым, что Стась Болеславский, хоть он хилый и золотушный, безбоязненно сказал здоровенному Дылде:

– Верни сегодня же хлебную пайку Гололобову, понял?

– Ладно, – покорно согласился Дылда, – отдам при свидетелях.

А ведь совсем недавно этот Дылда заставлял тех, кто слабее его, сдавать ему половину хлеба и работать за него, когда он, забравшись в мастерской под верстак, спал. Еще недавно Дылда жестоко избивал Стася, потому что тот отказывался за него работать.

Каждый вечер в спальне по очереди ребята читали с упоением вслух книжки о приключениях сыщика Ника Картера. Тима не видел в этом ничего такого особенного – интересно, и все. Но ведь книжки принадлежали Дылде, и раньше он брал за чтение выпуска с каждого воспитанника хлебные пайки от обеда и двух ужинов.

И дело вовсе не в том, что председатель комитета Рогожин был одним из самых сильных ребят в приюте. Рогожин ни разу никого не ударил с тех пор, как стал председателем. Но стоило Рогожину сказать: комитет наказывает Дылду молчанкой, – и самые маленькие воспитанники безбоязненно отмалчивались, когда обращался к ним Дылда.

Побесившись первое время, Дылда начинал изнывать от тоски. Он даже пробовал будить кого-нибудь внезапно ночью, чтобы услышать слово, обращенное к нему, будь то хоть ругань.

И те приютские, которых всегда обижали более здоровые ребята и от постоянных гонений выглядевшие "как пришибленные", поняв, что комитет это сила, почувствовали себя людьми и безбоязненно, как Стась, выполняли все, что скажет комитет, зная, что комитет за них заступится.

И комитет заступался, защищая уже тем, что объединял слабых против сильного обидчика. Но так как слабых было больше, они всегда были сильнее.

Даже Дылда постепенно покорился воле комитета, испуганный мужественной стойкостью тех, кого он раньше угнетал поодиночке.

Тима очень удивился бы, если б узнал, что Яков Чуркин рассказывал Рогожину об отце Тимы как о великом герое: "Пришел это он в ресторан «Эдем», где буржуи жареную колбасу едят, очки протер с мороза, надел да как гаркнет: "Вон!" Те, как тараканы, посыпались. Заместо них раненых солдат за столы усадил, неделю кормил всем, что в кладовых было. "Вы, говорит, ешьте, поправляйтесь. Вам же надо революцию делать!" Они большевиками называются, эти люди, и смелые они от своего названия – их больше всех на свете. Но пока они себя не очень показывают – готовятся".

Бежал Чуркин из приюта только потому, что обещал Рогожину свести его с городскими подпольщиками. Но в квартире Сапожковых никого не оказалось.

От Елизарихи Яков узнал, что отец его расстрелян.

В тот же день Яков пошел на площадь Свободы к дому с колоннами и ударил камнем по голове офицера, который вышел из здания контрразведки. Преследуемый, он бежал через реку, еще покрытую слабым льдом, и с берега по нему стреляли. Все это какими-то неведомыми путями дошло до приютских.

Вот почему приютские так бережно относились ко всему, что было связано с именем Чуркина, и ничего не хотели говорить Тиме о Якове.

Тумба рассказал Тиме, как возник этот приютский комитет.

О том, что царя свергли, никто из приютских не знал.

Когда в город прибыл комиссар Временного правительства, городская управа приказала привести сирот на вокзал для организации патриотической встречи. Но тут оказалось: железнодорожники объявили забастовку. Комиссар был вынужден в остановленном поезде ждать дрезину.

Благонадежные граждане разбрелись. На перроне остались только воспитанники сиротского дома. Ребята стояли на холоде больше четырех часов. Пришли железнодорожники и увели приютских греться в мастерские. Смотрителя приюта они арестовали и заперли в будке стрелочника за то, что смотритель обозвал рабочих забастовщиками и предателями и не разрешал им уводить ребят с перрона.

Потом железнодорожники разобрали сирот по домам.

Тумбу взял к себе паровозный кочегар. Через два дня "народные милиционеры" вместе с солдатами караульной роты пришли в железнодорожный поселок и забрали приютских.

В приюте ребята потребовали, чтобы им разрешили каждое воскресенье навещать семьи железнодорожников, у которых они гостили.

Зачинщиков посадили в изолятор. Тогда на следующий день ребята не пошли в мастерские, а великовозрастные сошли на третий этаж. Собравшись все в одной спальне, приютские выбрали, как у железнодорожников, свой революционный комитет. Среди приютских оказался предатель – Тишков. Он назвал имена тех, кого выбрали в комитет. Смотритель сообщил о событиях в приюте в городскую управу. Комитетских увезли на пичугпнскую ферму. Тишкова нашли потом в подвале избитым до полусмерти. За это восемнадцать человек посадили в изолятор, а между спальнями в коридоре соорудили деревянные решетки.

В приюте объявили оспенный карантин. Когда от железнодорожников пришла делегация, ее не пустили. Городская управа приказала сохранять карантин вплоть до особого распоряжения. С тех пор никого из приютских не выпускали в город. Тогда избрали новый, тайный комитет. Все разбились на десятки и сначала выбрали тайных десятских. И уже десятские выбирали комитет. С десятскими теперь сносились только ручатели, те, кто брал под свой надзор одного или двух воспитанников. Это все придумал резчик по дереву Володя Рогожин. То, что скажет комитет, – закон для всех.

Прошло не так много дней с той поры, когда Тима считал себя самым одиноким и самым несчастным человеком на свете.

С тоской и страхом ожидая жестокого обряда обновления, работая в мастерской под командой Огузка, испытывая тошнотную тоску от каждого прикосновения к зловонным отбросам, Тима видел только, как трусливо его товарищи делают стойку перед каждым надзирателем, как нагло лгут им и с какой покорностью соблюдают все правила казарменного распорядка жизни.

Но с тех пор он многое узнал. И теперь совсем другие чувства переполняли его сердце. Тима считал, что он многое успел испытать. Но что его испытания по сравнению хотя бы с тем, что пережил Огузок! Отец Огузка гнал деготь. Стала гореть тайга. От лесного пожара не удалось убежать. Окруженные со всех сторон огнем, люди зарывались в землю. Отец выкопал яму, лег и прикрыл собою сына. Он спас его, но сам сгорел заживо.

Отца и мать Тумбы завалило на прииске породой.

Стрепухов, когда ему было шесть лет, свалился с плота, и его затянуло под бревна. Сначала за ним бросился отец, потом мать, но спасли только его.

Родителей Гололобова настигла волчья стая. Отец выпряг коня, привязал мальчика вожжами к лошади, а сам остался с женой отбиваться от волков топором.

Отца Витьки Сухова повесили в 1906 году после подавления "Красноярской республики", а мать угнали на каторгу.

У Терентъева и мать и отец тогда же сгорели в здании управления Томской железной дороги, где до последнего мгновения боролся с карателями революционный комитет.

Чумичка родился в тюрьме, и Махавер тоже.

У Тетехи все умерли с голоду, и он с тех пор прячет под сенником заплесневевшие хлебные куски.

Володя Рогожин родился, когда его мать гнали этапом. До четырех лет он жил в бараке с каторжниками.

А когда мать отбыла срок и ехала на поселение, баржа, наскочив на подводный кряж, затонула. Володе повредили багром позвоночник, когда вытаскивали из воды, и у него теперь горб на всю жизнь. Мама его вскоре умерла, с шести лет он попал в приют.

Коренастый, большая кудрявая голова вдавлена в плечи, руки длинные, необычайно сильные, он лучший резчик по дереву. Ребята рассказывали, что он несколько раз бежал из приюта. Два месяца жил в тайге. Воспитатели боятся его силы, потому что он иногда приходит в такое бешенство, что в изолятор его сажают только связанным.

Но Мачухин дорожит Рогожиным и не позволяет его выгнать. Это Рогожин чудесно вырезал из кедрового пня тетерева с разорванными, широко растопыренными крыльями, яростно отбивающегося от лисы. Перед пасхой и рождеством Рогожин полирует пичугинскую и мачухинскую мебель. И его ведет на квартиру к богачам самый сильный приютский сторож, бывший надзиратель каторжной тюрьмы в Нерчинске.

Зная, что ребята считают Рогожина своим вожаком и беспрекословно слушаются его, смотритель посоветовал воспитателю Тихому пристрастить мальчика к вину. Тихой зазывал к себе Рогожина, вынимал бутылку водки и, сладостно потирая руки, говорил:

– Ну, что? Побалуемся по маленькой?

Но напивался не Рогожин, а Тихой. И он же потом молил Рогожина не доносить начальству о его слабости к спиртному.

Учитель резьбы по дереву, опустившийся и спившийся бывший анархист Кучумов, приохотил Володю к чтению, давая ему без разбору самые разнообразные книги. Он пробовал по-своему переломить суровый и непреклонный характер Рогожина.

– Вот, Володя, ты стоишь передо мной, – говорил Кучумов торжественным шепотом, – и ты для меня то, что подсказывает мое сознание, подчиненное тем восприятиям, которые рождаются у мепя в общении с тобой.

Таким образом, я нахожусь в постоянном рабстве от впечатлений, рождаемых в моем сознании от соприкосновения с внешним миром. Значит, я не свободен. Я, человек, порабощен своими же ощущениями. Но подлинный мощный разум может отвергнуть этот мир и создать в своем сознании новый мир, и не менее реальный, чем существующий для всех. В познании мы руководимся своими ощущениями. А ощущения могут быть ложными, потому что они грубые, первичные. И облекаются они в форму только волей человеческой мысли.

– Значит, я могу волей своей мысли представить, что вы не человек, а собака? – грубо спрашивал Рогожин.

– Именно! – радостно говорил Кучумов. – Это будет так же реально, как и то, что ты волей своей мысли можешь считать себя богом, великим или ничтожным, счастливым или несчастным. Нужно только научиться управлять своим мышлением.

– А если я поддам вам пинком за то, что вы в моем уме – собака, смотритель меня потом в изолятор посадит?

– Посадит. Потому что я в его представлении человек плюс воспитатель, то есть, по условному понятию, для воспитанника личность неприкосновенная. Но ты можешь, сохранив свое представление обо мне и в силу этого, считать, что ты ударил не человека, а собаку.

– Зачем вы эту чепуху городите, Иннокентий Захарович? – печально говорил Рогожин.

Кучумов ежился, покашливал в тощий мохнатый кулачок и, испуганно озираясь, объяснял:

– Страшно, Володя, жить, очень страшно, и нужно искать хотя бы духовной свободы в самом себе, – и жалобно заявлял: – У меня, Володя, туберкулез: сгнили легкие. Я хотел во Владивосток уехать, а оттуда бежать в Японию. В Японии вишни цветут, как в Крыму.

– А вы вообразите, что наша черемуха и есть японская вишня.

– Пробовал, но слишком духовно ослабел. Не могу я больше быть в вашем сиротском доме: тюрьма.

– Ну какая же это тюрьма? – ласково улыбался Рогожин. – В тюрьме хуже, я знаю.

– Я говорю в духовном смысле! – И, вздрагивая щекой, Кучумов произносил злобно: – Я думал, что революция будет подобна землетрясению, где в мгновенной агонии погибнет весь старый мир и человек начнет повое, изначальное существование. А разве что-нибудь изменилось? Нет, свобода лежит не вне человека, а внутри его.

– Значит, бежать из приюта не надо?

– Зачем? Этот приют существует только как подобие окружающего мира. Формы рабства могут быть различными, но от формы суть ощущения не меняется.

– Расквашенный вы человек!

– Когда я был юношей, Володя, мне казалось, во мне есть нечто гениальное. Я писал картины, но они не имели успеха. Чтобы утешиться, я мечтал: когда-нибудь, лет через сто, обнаружат мои картины и будет постигнута буря моего бунта против современной мерзости существования.

– Да разве так бунтуют? Я видел, как на барже каторжане взбунтовались, цепями солдат били. Вот это люди!

– Я знаю, Володя, вы и здесь хотите толкнуть ребят на нечто подобное. Но поймите, они же дети!

– Дети? Когда видел, как у тебя на глазах отца убили или мать, старее старика станешь. А тут почти все такие.

– Да, я знаю, какие вы все здесь ожесточенные.

– Ничего вы не знаете. У нас тут артель – товарищество. Когда Чуркин собрался бежать, ему всем приютом сухари сушили. Больше двадцати человек в изоляторе держали, а никто не выдал.

– Обычные тюремные нравы. А этот ваш ужасный обычай обновлять свежаков?

– Отменили как старый режим. Вот Сапожкова не трогали. И, может, зря. Нам надо сразу узнать, каков человек, но мы его еще испытаем.

– А если б мальчик с моим складом ума и характера попал к вам, что бы вы с ним сделали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю