355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Заре навстречу » Текст книги (страница 29)
Заре навстречу
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:17

Текст книги "Заре навстречу"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 50 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

В транспортной конторе пять рабочих записались в партию.

Но ни один из них не обладал хрулевской деловитостью или нетерпеливой хомяковской силой воли. Это были самые обыкновенные люди. Тима думал, что, после того как их приняли в партию, они станут какими-то особенными, чем-то сразу заметными личностями. Однако ничего подобного не случилось.

Белужин едко сказал плотнику Федюшину, угрюмому, плечистому, косолапому человеку с сизым бельмом на глазу:

– Ты, Митрпп, выходит, теперь правитель! Навоз за конем сгребать не станешь: партийный! Людей поучать только будешь. А на работе пусть другие обламываются Федюшин вытер ладонью слезящийся слепой глаз и, растерянно улыбнувшись, ответил просто:

– Так ведь я тоже, как ты, про них думал. А вот глядел, глядел со стороны, и дошло другое-то.

– С одним глазом высмотрел, а я не углядел. Дурак, что ли?

– Зачем? Ты мужик умный, только ум-то у тебя пуганый, – спокойно произнес Федюшин.

– Это чем я пуганный? – обидчиво осведомился Белужин. – Такими, как ты, что ли?

– А тем, – рассудительно заявил Федюшин, – нет у тебя веры, что человек может ради совести, а не корысти лишнюю на себя тягость взять.

– Высказался, – обрадовался Белужин. – Да тебя за такое выражение могут обратно попереть! Выходит, там у вас хомут одеют – и только.

– Хомут не хомут, – задумчиво произнес Федюшин, – а встал в упряжку, держись!

– А погонялка у кого?

– Погонялка вот здеся, – и Федюшин постучал себя кулаком по груди.

– А если я сейчас конюшню чистить брошу и домой пойду? Ты меня небось за грудки – и об землю?

– По силе могу, – угрюмо сказал Федюшин, – и об землю стукнуть.

– Ну вот, гляди. – Белужин бросил вилы, вытер руки о полушубок, подошел к распахнутым воротам и остановился: – Ну, как, будем драться?

Федюшин, глядя на него растерянно, спросил:

– Ты что это, по правде такое удумал?

– Вполне.

– Ну, значит, сволочь.

– Обозвал. Сагитировал. Эх ты, сивый!

– Я еще не умею агитировать, – жалобно сказал Федюшин. – Я им тоже говорил, тугой я на слова-то.

– Так на кой они тебя взяли? Могли кого побойчее уговорить.

– Просился очень, может, потому и взяли. Говорил:

совестно пздаля топтаться.

– Темный ты.

– Какой есть, – покорно согласился Федюшин и потом спросил: – Так ты будешь навоз сгребадъ или как?

– Сказал, не буду – и весь мой разговор с тобой, – и, опершись спиной о колоду, на которой висела створка ворот, Белужин стал сворачивать цигарку.

Федюшин беспомощно огляделся, пожевал губами, в глубокой и горькой задумчивости поднял вилы, вытер жгутом соломы с черенка налипшую грязь и стал бросать тяжелые, слежавшиеся навозные пласты в плетеный короб.

Белужин молча курил, беспокойно поглядывая на Федюшина, убирающего навоз из его конюшни, потом бросил окурок, затоптал и, подойдя к Федюшину, сказал:

– Ну, будя шутки шутковать, давай вилы-то.

– Не дам, – глухо сказал Федюшин.

– Ты что, хочешь после срамить на людях, партийные крестины себе на этом сделать?

– Не дам – и все.

– Митрий, – взмолился Белужин, – я же все это для разговору только, а ты в самом деле обиделся!

Федюшпн свирепо бросал огромные, спекшиеся, дымящиеся испариной навозные глыбы, и лицо его было сурово-замкнутым.

– Так я тебя совестью молю, отдай вилы!

– Уйди, сказал!

Белужин забежал перед Федюшиным, встал на навозную кучу и произнес с отчаянием:

– Не дам за себя убирать, хоть заколи, не дам, – и ухватился руками за вилы.

Федюшин легко стряхнул руки Белужина, воткнул вилы в навозную кучу, ссутулился и побрел к выходу.

Догоняя его, Белужин спрашивал жадно:

– Нет, ты скажи, обиделся, да, обиделся?

Федюшин остановился, повернул к нему темное, угрюмое лицо и произнес глухо:

– Я ведь еще только одной ногой подался в партию.

А когда так вот, свой тебя подшибить хочет, насмешкой или еще чем, тут не обида, – и, постучав себя по груди, сказал: – Тут вот все боли г.

– Прости ты меня, Митрий, – сказал Белужин. – Я ведь через тебя себя пытал. Ты думаешь, легко мне-то самому по себе быть, тоже ведь думаю.

Федюшин дернул плечом и сказал сипло:

– Ладно. Поговорили – и будя, – и ушел, широко загребая короткими сильными ногами.

– Вот, – расстроенно сказал Тиме Белужин. – Думал весело человека поздравить, а получилось, обидел. Выходит, строгое это дело – партия. Как Митрия-то перевернуло. До этого я его шибко всякими шутками задевал, и ничего, посопит только. А за нее, видал, как на меня взъелся? Думал, и вправду в навоз по плечи вдавит, так осердился.

Поплевав на ладони, Белужин взялся за вилы и, как никогда, аккуратно прибрал конюшню.

Коля Светличный, после того как его приняли в партию, подходил ко всем и говорил радостно:

– Слыхал? Теперь я партийный. Значит, что где понадобится, говори, я завсегда готовый.

Ему отвечали с улыбкой:

– Теперь, значит, не пропадем: Коля во всем выручит.

– Ну и что? – не обижался Коля. – До полного конца жизни, если понадобится, готов!

– Гляжу я на наших партийных ребят и задумываюсь, – глубокомысленно рассуждал Трофим Ползунков, почесывая шилом кустистую бровь. – Народ у нас несмирный, задиристый, лукавый. От этого любит из себя Иванушку-дурака строить, а в натуро мудер, хитер до невозможности. Состоял я при втором батальоне, который тогда не сразу за Советскую власть вступился: пришел к нам на митинг большевичек Капелюхин и сразу глушит басом: "Чья власть в городе?" Все шуметь: "Известно, ваша, большевистская". А он с размаху как саданет:

"Врете!" Ну, тут все осеклись, даже присмирели от интересу, чего дальше скажет. Он тем же голосом глушит:

"Большевиков – во, горстка, от силы сорок человек. Перебить нас в два счета можно, а отчего не получается?

Оттого не получается, что власть теперь принадлежит пароду, а народ силища. Он за нами, большевиками, пошел. И не за пряники, которых у нас нет. И вообще никакой сладости не обещаем, программа наша короткая:

все, что ни на есть главного на земле, то народное. Ваше дело хозяйское: управитесь – хорошо, не управитесь – и нам и вам плохо будет".

Мы как думали: крутить-финтить начнет, ракеты всякие пускать, а он запросто да за самую душу всей горстью сгреб. Но ребята еще похитрить маленько захотели.

"Если, говорят, к вам беспрекословно подадимся, хоть новую обмундировку дадите?.." – "Нет, говорит, не дадим, не из чего. И так народ босый и голый ходит". Рубит на каждый вопрос чистой правдой. Ну и подались.

– Я тебе так скажу, – хитро сощурившись, объяснил Ползунков Тиме, строптивее нашего народа русского нет на земле. Я ведь его насквозь знаю. Потому я образованный: в плену у германца сидел, приглядывался. Ведь до чего наш народ сволочной! Чуть немец караульный зазевается, за горло его, а сам в бега. Ну, куда, спрашивается, бегет, когда еле на карачках стоит! И опять же все равно словят, потому у них страна культурная, все бритые, аккуратные ходят, нашего сразу за пять верст видно.

И сам я от этой дурости три раза из лагерей бегал. Пороли, до костей мясо прошибали. К столбику привязывали, так что землю только на цыпочках доставал – поучали.

А ты все равно в бега – и только.

А они как в плену у нас сидели? Аккуратно, тихонько.

Всякими рукомеслами занимались. Одна радость начальству. Таким народом управлять удовольствие, а от нашего только горе власти.

Вот в Клубе просвещения я лекцию слушал комиссара Косначева. Профессор! Как начал перечислять с самого начала историю, какие безобразия, бунты да мятежи русский народ против князей, царей да императоров чинил, ну, думаю, в самую точку моего мнения попал. Нет народа самостоятельнее, строптивее, необузданнее нашего. Разве с таким буйным совладаешь? Ведь он с себя кого хошь стряхнет. И когда народ начал с себя то царя, то временных швырять, разве его удержишь? Безудержно разошелся, беда!

И тут я тебе сейчас главное скажу. Тебе, Тима, после меня жить, и понятие ты пметь должен твердое. Ленин!

Ум у него огромный. Всю историю насквозь знает. Человек русский и хитер до беспредела.

Думал он думал и правильно решил. Никакая власть, сверху посаженная, даже самая умная, с такпм народом норовистым, как наш, не сладит. Народ силища, его на правильный путь поставить надо. Так вот он силу на силу и пустил. Сказал народу: "Вот, братцы, рабочие и трудящиеся мужики! Вас обоих миллионы получается. А тех, кто эксплуататоры, не велика куча, но вонюча".

Во-первых, вот вам Советы, это власть ваша, рабочекрестьянская. Советуйтесь в них и управляйте, как лучше жить на свете. И хоть народ во всем буйный, размашистый, но не беспамятный. Скажите, вам большевики когда-нибудь соврали илп дрейфили, когда туго приходилось? Стали вспоминать: нет, такого не было. Значит, всегда за всех вперед шлп без трепета? Что было, то было.

Значит, оправдали доверие? А знаете, в чем большевиков сила? В том, что всегда артелью, тесной ватагой за власть трудящихся боролись, вместе с народом. Если бы большевики не артелью действовали, парод только б врассыпную буйствовал против извергов – более ничего.

Значит, партия в нашем деле главная, и пусть, кто пз вас потверже, понадежнее, идут в партию. И обоймут людей, как корпи дерева землю рыхлую. Тогда будет наше государство на все века стоять, как кедр могучий, и только ветвями разлапыми помахивать на всякие бури и ненастья.

И Ползунков закончил торжествующе:

– Выходит, угадал Ленин душу народа. И на все времена такую механику открыл всему роду человеческому.

– Когда же так Ленин говорил? – не скрывая своего изумления, спросил Тима. – Он ведь ученый, у него даже слова другие. Папа всегда его статьи вслух маме читает.

– Чудак ты, – снисходительно сказал Ползунков. – Разве слово само по себе чего значит? Ну вот «эксплуататор». Пока выговоришь, подавишься. Может, немец или француз его выдумал. Я его совсем недавно, это слово, выговаривать без передышки наловчился. А что оно обозначает, я и без француза знал.

Был у нас хозяин в мастерской – Матвей Федотович Белоусов. Тихий, кроткий, хиленький, богомольный. Слова матерного не скажет, все ласково: ах ты, светец мой, говорит. А дверцы на печи мастерской на замок запирал, чтобы лишнего полена без него не сунули. В углах лед, на потолке иней, спали на нарах, рогожкой укрывались, утром проснемся, портянки не согнешь, такие замерзшие.

Сядем обедать, на стол высокую кадку с баландой ставят, а при ней черпачок с короткой ручкой. Ну и хватаем одну воду. А он после свиньям в кормушку вываливал всю гущу, которая на дне кадки оставалась. Понял, какой мозговитый?

За любую промашку в работе штраф, но с каждого штрафного рубля он копейку на свечку откладывал.

И после ее к иконе лепил. Ребята ему: "Ты кровосос", – а он сладенько: "Я же не себе, а богу за ваши грехи подношение делаю".

У него дочь в гимназии обучалась. Чулок варом в мастерской замарала, так он ее за это в кладовой сутки продержал на запоре без воды и хлеба. А у самого тысячи в банке, коляска лаковая для выезда на рессорах. Вот и выходит, мне это французское илп немецкое слово «эксплуататор» лучше известно, чем тому, кто его выдумал.

– Нет, вы мне скажите, откуда вы такой разговор Ленина знаете? упорствовал Тима.

– Ты об этом Рыжикова лучше спроси, – ехидно ответил Ползунков. – Это он все его слова пересказывает.

Вот и цепляйся к нему. А мое дело стороннее, от кого чего слышал, своими словами для разговора и обсказываю.

И, обминая сильными, короткими пальцами кожу на хомутине, объявил с удовольствием:

– Хоть и не шорник, а зашил крепко. А то неловко народному коню в рванье на людях ходить. – Воткнул на острие шила пробку и спрятал шило в карман. – Весь мой разговор к тому был, что ребята, которые здесь у нас в партию подались, должны крепко себя выказать, больно мерка на нпх высокая народом определена, не всякий до нее дотянется.

И Тима замечал, как каждый пз ппх тянулся до этой мерки по-своему.

Бутурлин, владелец собственной халупы на окраине города, угрюмый, неразговорчивый человек, привез вечером на подводе выломанные вместе со столбами щиты забора и починил прогнившую кровлю на конюшне.

Когда Белужин спросил его: "У кого забор похитил?

Смотри, как бы мороки не вышло. Буржуазию трепать самовольно запрещается", – Бутурлин сказал ему кратко:

"Со своего двора свалил".

Супреев, молодой и озорной парень, любитель ходить по воскресеньям в Заозерье и драться там с татарамипимокатами стенка на стенку, пришел однажды с разбитым до неузнаваемости лицом. Долго пытали, кто его так разукрасил. Супреев молчал, терпеливо снося насмешки, по под конец не выдержал и признался:

– Это меня мясники в переулке били. Пришел я на мост, где всегда бои у нас, – ребята уже помаленьку разминаются. Я тоже полушубочек скинул любителю из публика, старичку, на хранение сдал. Помял снег в горсти, чтобы кулак побесчувственнее стал, и вышел наперед, как всегда. А на меня Гранптулин. Ах ты, думаю, татарская лопата! Я тебе сейчас вмажу за прошлое воскресенье. И только так подумал, вдруг что-то ровно меня самого изнутри поддало. Даже руки свисли. Как же я Гранптулина вдарить теперь могу, если он – интернационал? Против партии поступок. Хрулев нас всех строго предупреждал: мол, пролетариат всех наций с одной стороны, напротив только буржуазия. А тут русский кирпичник татарского пимоката бить станет!

– А может, Гранитулин тебя с копыт собьет? – спросил ехидно Белужин. Он боец крепкий, я знаю.

– Ты обожди, – поморщился Супреев. – Кто кого, – ото дело пятое. Я про совесть, а ты про силу. Так вот, защемило во мне это самое. Разжал я кулак и ладошкой вверх руку поднял. И стал говорить всем бойцам про то, что на сердце. Любители из публики закричали: "Струсил Супреев! Кишка у него тонка против Гранитулина. Бей скопом оратора, тоже нашел, где митинговать!"

Ну тогда я на крайность пошел. Рванул себе руку зубами до крови, подошел к Гранитулину: на, говорю, хошь побратимом стать? Тот заколебался, по потом ничего, обнялись, шапками сменялись. А я говорю: "Пошли, ребята, на реку! Плоты изо льда выдирать. Если наша стенка больше вынет, вы пас на себе везете с пристани, если ваша – вы на нас едете".

Ну, все посмеялись и пошли. До вечера целую груду бревен на берег выкатили. Сам Рыжиков пришел спасибо сказать. А татарам – даже на их языке. Пошел я до дому, а в переулке меня мясники накрыли. Думал сначала, бьют за то, что любительскую публику удовольствия лишил. А когда свалили да ногами пиналп, из приговорок понял: не столько за это быот, сколько за то, что вместо драки ребят на реку созвал.

Выслушав Супреева, Ползунков посоветовал: – Ты все же сырое мясо на ночь приложи: оно здорово кровоподтеки на себя оттягивает. А то смотреть на тебя прямо-таки отвратно. Раздуло, как утопленника.

Когда Хрулев оповестил о предстоящем собрании ячейки, Тима заметил, как все пять новых партийцев стали загодя готовиться к собранию.

Федюшин умылся снегом, расчесал всклокоченные седые волосы на прямой пробор; потом, усевшись на чурбан, положил тяжелые руки на колени и, уставившись в угол забора, нахмурившись, что-то озабоченно зашептал, видно вспоминая какие-то нужные ему слова, и не замечал, как на мокрой бороде и усах оседал сухими блестками иней.

Коля Светличный бродил по двору с мечтательным выражением лица и все нетерпеливо поглядывал на двери сторожки, где должно было происходить собрание.

Бутурлин сбегал домой и явился, несмотря на мороз, в фуражке с клеенчатым козырьком и в каком-то странном узком полосатом пальто с бархатным засаленным воротником. На ногах у него были новые галоши, которые он надел на ноги, обернутые чистыми портянками.

Супреев, выпросив у Ползункова тетрадку папиросной бумаги, тщательно заклеил ушибы и синяки и сидел на бревнах с заплатанным лицом, низко склонившись над толстым томом Элизе Реклю, который принес ему Тима, после того как Супреев сказал таинственным шепотом:

– Будь другом, Сапожков, у меня теперь до всех народов интерес, какой их обычай и как живут. Приволоки такую книгу, а я за ото могу чего хочешь отдать – западенку или силки, – словом, бери чего душа пожелает.

Или хочешь, поденно платить буду.

Западенку Тиме давно хотелось иметь. Но как ни велико было искушение, он отверг все посулы Супреева и только попросил аккуратно сберегать книгу.

– Да если хоть одно пятнышко, я при всех его языком слижу, – пообещал Супреев.

С крыльца сторожки Хрулев объявил торжественно:

– Товарищи члены партии, прошу на собрание.

Все пятеро новичков разом вскочили и быстро устремились к сторожке. Но вдруг смутились, стали топтаться на месте, никто не решался войти первым.

Подымаясь на крыльцо, они поспешно сдергивали с себя шапки.

Ползунков провожал их сочувственным взглядом.

– Видали? Чуют, куда их приняли. Вроде каждый себе команду «смирно» объявляет, – и задумчиво произнес: – А как же иначе? Дело строгое, не временно, на всю жизнь в той команде ради народа служить.

Остальные рабочие, не члены партии, хоть время их дежурства в конюшнях истекло, тоже не расходились по домам. Усевшись на бревна, они курили, разговаривали о самых пустячных домашних делах, но всё поглядывали на дощатую дверь сторожки.

Падал мягкий, косматый снег. Из конюшен доносилось мерное похрапывание коней, жующих прелую солому Синеватые сумерки сочились на город из таежной чащи. Возле ворот ходил в обнимку с винтовкой дежурный.

Тима тоже – как беспартийный – сидел со всеми на бревнах. До сих пор он считал: партия – это вроде службы, сначала против царя, потом против буржуазии.

И поступают на эту службу люди, потому что начитались всяких правильных ученых книг, из которых выходит что без революции никак не обойтись. И, служа в партии они по книгам знают наперед, как надо поступать. Ведь вот папа всегда сразу маме говорит, если что-нибудь не так, где, в какой книге, правильно про это написано А оказывается, партпя – это вовсе не служба а что-то такое неизмеримо большее и гордое. Хотя в ней все люди разные, но все они одинаковы в одном: и папа, и мама и Рыжиков, и Федор, и Эсфирь, и Капелюхпн, и Хрулев!

и эти, теперь пять новых большевиков: если партпя им скажет: "Так надо!" – они все будут выполнять волю партии.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Как-то вечером мама пришла с папой домой и сказала Тиме как будто веселым голосом:

– Ну, Тимофей, кончилось твое вольное житье, будешь жить с папой.

– А ты? – спросил Тима испуганно.

– Я поеду с обозом за хлебом.

Потом мама пошла на задний двор и вернулась оттуда с Полосухиной.

– В ближайшие дни вы можете перебираться сюда, – сказала ей мама. – У нас тут в окно дует – подоконник сгнил – и печь не в порядке, но уж это вы сами поправьте, – и сухо добавила: – А теперь извините, мне нужно укладываться.

Когда партия что-нибудь приказывала папе или маме, Тима никогда не слышал, чтобы они обсуждали друг с другом, нравится им это или не нравится.

И хотя по встревоженному, опечаленному лицу папы легко можно было понять: ему не нравптся, что партия посылает маму с обозом в деревню, он старался скрыть это и только озабоченно советовал:

– Варенька, пожалуйста, надень под кофточку мою жилетку и положи в карман камфору или нафталин – от насекомых отличное средство. Сейчас самая эпидемия сыпняка. И валенки мои тоже возьми.

– Ну вот еще, не хватало, чтобы я как кикимора выглядела, а ты себе ноги отморозил в ботинках, – упрямилась мама.

– Мне просто будет приятно, что на твоих ногах мои валенки, – хитрил папа.

– Ты знаешь, я не люблю филантропов.

– Однако, вместо того чтобы разрешить жилищную проблему на собрании жильцов, ты стала на путь, я бы сказал, личной добродетели.

– Коммунисты должны подавать пример первыми, – весело заявила мама и спросила ехидно: – Тебе жалко нашей квартиры?

– Вообще, конечно, я прпвык, у нас тут так уютно.

– Ну тогда скажи Полосухиным, что ты раздумал, – разгорячилась мама.

– Видишь ли, Варенька, – сказал глубокомысленно папа, – самое трудное это во имя добра применять насилие. Тебе не кажется, что ты пошла наиболее легким путем, избежав радикального решения с переселением жильцов заднего двора в лучшие жилища?

– Я, Петр, очень много думала там, на собрании, – сказала твердо мама. – И решила: нам сейчас важнее всего уголь. А уголь – это Асмолов.

– Не слишком ли много практицизма? – усомнился папа.

– У меня – нет, – сердито сказала мама. – Это Коноплев и Редькпн сразу поняли. Когда я им сообщила, что Асмолов дал согласие ремонтировать машины на мельнице, они мне сказали: значит, утеснять его ни в коем случае нельзя, раз он к нам подался. А Полосухин, тот даже заявил, что за такое он готов и в собачьей конуре жить, потому что, если мельница остановится, без хлеба всем будет худо.

– Варенька, ты просто большой политик, – неуверенно сказал папа. – Ведь это до некоторой степени дальновидно.

– После наставлений Рыжикова будешь дальновидной, – призналась мама.

Но тут сердце Тимы не выдержало, и он воскликнул обиженно:

– Выходит, я зря жильцов уговаривал? Нужно было им свою квартиру уступить, и все.

– Извините, – сказала мама, – в следующий раз, Тимофей Петрович, мы будем с вами советоваться, – и чмокнула Тиму в лоб.

"Эх, – обиженно подумал Тима, – маленьким считают!

А у меня своя лошадь есть. Вот приеду на ней в ревком, будут приставать: съезди куда-нибудь, за чем-нибудь, а я сначала подумаю, поеду или пет. Или вот возьму и поскачу вместе с мамой в деревню, с обозом. Если, конечно, Хрулев отпустит. Уговорить бы его как-нибудь! И папе спокойней, когда я буду с мамой. В тайге, говорят, бандиты бродят. А я шкворень от телеги к себе в голенище валенка спрячу и в случае чего – раз по голове, и все…"

Папа тщательно и бережно укладывал в большую изовую корзину книги, исписанные тетрадки, стопки газетных вырезок, перевязанные бечевкой, и пожелтевшие комплекты газет. Мама, следя за ним, произнесла насмешливо:

– Ну что ты за Плюшкин! Когда ты перестанешь таскать за собой этот бумажный мусор?

Папа только вздохнул и ничего не ответил.

Отца Тимы в шутку называли "ходячей энциклопедией". Царское тюремное начальство не накладывало запрета на чисто научную литературу. Просидев несколько лет в одиночке, Петр Григорьевич довольно основательно изучил высшую математику, органическую химию, древних философов, историю христианства и ботанику. По самоучителю Туссэна овладел немецким и греческим языками. Куда бы его ни забросила жизнь, он всюду возил с собой большую ивовую корзину, в которой хранились записи, вырезки, конспекты прочитанных книг. И всегда, куда бы он ни шел, прихватывал с собой на всякий случай книгу. Читая, он любил подчеркивать, закладывать страницы листками бумаги и делать выписки.

Как-то мама сердито сказала:

– После тебя, Петр, противно брать книгу в руки.

Как ты не понимаешь, что это просто нескромно – насиловать мое внимание на каждой страничке восклицательными или ироническими вопросительными знаками!

– Почему же ироническими?

– Да, ироническими! – воскликнула мама. – А если я не согласна?

– Ну, тогда зачеркни знак вопросительный и поставь восклицательный.

– Не смей портить книги!

– Хорошо, – кротко согласился папа. – Я сотру резинкой. Только ты предупреди заранее, какую книгу хочешь взять.

– Я никогда заранее не знаю. Захочу читать и читаю.

– Неправильно. Нужна строгая система чтения.

Я тебе рекомендую хотя бы на год составить список.

– Я тебя прошу не вмешиваться в мою духовную жизнь! – горячилась мама. – Пойми, мы с тобой совершенно разные люди. Я вот безумно люблю Надсона, а ты его презираешь.

– Я не презираю, а считаю, как медик, что многие его скорбные стихи порождены чисто субъективным фактором – его болезненным состоянием.

– Так читай своего Некрасова.

– Некрасов – величайший поэт русского народа. Истинная поэзия – это когда субъективное сливается с объективным в гармоническом единстве.

– А если я страдаю, зачем мне твое гармоническое единство?

– Отчего же ты страдаешь? – озабоченно осведомился отец.

– Потому что ты вот такой, поэтому я и страдаю, – с отчаянием заявила мама.

– Скажи мне, что ты обнаружила во мне плохого, я постараюсь понять твою критику и попытаюсь преодолеть со временем некоторые свои отрицательные качества.

– Ты меня не любишь.

– Варенька, что ты! Ну разве можно так? Даже если у нас возникла полемика…

– Да, не любишь, – упрямо настаивала мама. – Любящий человек всегда очень чуток.

– Но скажи, в чем я обнаружил свое невнимание?

– Если женщина ищет слова о любви в книге, значит, она не слышит их от того, кому следует их произносить. Вот!

– Так я же люблю тебя.

– Тогда не смей больше черкать книги.

– Хорошо, пожалуйста, – покорно согласился пана. – Только я не понимаю, почему этой моей, ну, скажем, дурной привычке ты придаешь такое большое значение.

– Я хочу, – гордо заявила мама, – чтобы ты ради меня шел на жертвы.

– Ну, пожалуйста, – сказал папа.

– Я знаю, что ты очень хороший, – певучим и нежным голосом торжествующе произнесла мама, – и мне очень приятно убеждаться в этом, и как можно чаще.

– На таких пустяках?

– Нет, это не пустяки, – горячо сказала мама. – Я знаю, ты очень любишь делать пометки на полях, и отказаться от этого тебе нелегко. Но раз ты согласился, то вот. – Она протянула руку, сняла с папы очки, поцеловала его в висок, снова надела на пего очки и сказала радостно: – Я тоже великодушна и тоже готова ради тебя на жертвы. Можешь подчеркивать сколько хочешь! И знаешь, – произнесла мама шепотом, – когда тебя нет, я беру твою книгу, смотрю на твои пометки, и будто ты рядом со мной, – и деловито осведомилась: – Ты не знаешь, привидения в очках являются?

– Не знаю, не видел, – растерянно сказал папа.

– А я тебя видела вон там, возле шкафа. Ты стоял такой, весь будто из тумана, глядел на меня так нежпонежно. Это когда я волновалась, что ты пошел разоружать сводный батальон.

– Варенька, – встревожился отец, – это серьезный симптом нервного переутомления, тебе нужно принимать микстуру Бехтерева.

– У тебя, Петр, очень последовательное материалистическое мышление, насмешливо сказала мама.

Но Ян Витол был совсем другого мнения о Сапожкове.

– Ты, Петр, – говорил он, – интеллигент, и психология у тебя интеллигентская, и повадки у тебя интеллигента. Когда тебя подшибли во время обыска, ты очень точно поставил медицинский диагноз своему ранению. А политический?

– Не понимаю!

– Тебя когда ранили?

– Ну, три недели назад.

– Тебя ранили тогда, когда немцы начали свое новое наступление. В эти же дни было покушение на Федора и убили подполковника Купресова, которого Федор привлек в военное училище преподавателем. В эти же дни сгорели фуражные склады Золотарева. Да, все это произошло приблизительно в одно время. Теперь скажи, ты когда-нибудь сидел в тюрьме вместе с таким Вазузиным?

– С Иннокентием Павловичем, а как же! Очень нервный субъект, с несколько повышенным воображением. Все сочинял планы фантастического побега.

– Так вот, – сказал Ян, – я хочу, чтобы ты допросил Вазузина.

– Вазузин у пас в тюрьме?

– Он агент подпольного контрреволюционного "Сибирского временного правительства".

– Но почему ты его не допрашиваешь?

– А что я могу сделать, если он молчит?

– Еще раз допроси.

– Да что я, гений, – рассердился Ян, – или гипнотизер! А ты вот тряпка.

– Если разговор будет продолжаться в таком тоне, – Сапожков гордо выпрямился, – то я вынужден буду…

– Пу, стукни меня по голове чернильницей, – жалобно попросил Ян, – но что же делать, если он молчит?

– Хорошо, – решительно заявил Сапожков, – вызови, Я с ним поговорю. Что нужно узнать?

– Кто стоит за ним, – сказал Ян. – А то я от него совсем нервный стал.

Красногвардейцы ввели в комнату Вазузипа. Высокий, жилистый, с крупным хрящеватым носом и черными длинными глазами, он держал себя вызывающе спокойно.

Небрежно кивнув Сапожкову, сказал:

– Здравствуй, Петр. И, кажется, прощай. Очевидно, сегодня вы меня кокнете?

Сел, забарабанил длинными, сильными пальцами по краю стола, спросил:

– Что же молчишь, давай допрашивай.

– Это правда? – спросил Сапожков.

– Что правда? Правда бывает разная.

– Ты стал контрреволюционером?

– Знаешь, пдп-ка ты к черту со своими идиотскими вопросами! оглянулся, подмигнул: – Ну, по старой дружбе, когда шлепнете?

– Ты боишься? Почему паясничаешь? – спросил Сапожков.

– А что, я должен перед тобой благородного героя корчить? Может, традиционной следовательской папиросой угостишь?

– Я не курю.

– Знаю. Скажи, чтобы принесли.

Закурив, развалившись на стуле, Вазузин предложил:

– Хочешь анекдотец? Но для того, чтобы его понять, нужно иметь сильно развитое чувство юмора. У тебя как но этой линии, есть способности? Или сие тебе недоступно?

– Зачем тебе с таким излишним усердием унижаться передо мной? Не надо, Вазузин.

– Я перед тобой унижаюсь?! – Вазузин вскочил. На скулах его проступили красные пятна. – Я никогда ни перед кем…

– А вот сейчас унижался. Потому что другого ничего не остается. И молчал ты на допросе не потому, что храбр и не боишься смерти, а потому, что стыдно говорить о мерзостях, убийствах, заговоре, предательстве. Пытаешься умереть не жалким, а ты жалок до отвращения.

– Это все? – яростно спросил Вазузин.

– Все, – сказал Сапожков.

– Будешь меня допрашивать?

– Нет.

– Могу уйти?

– Можешь.

– Позволишь еще одну выкурить?

– Кури.

Вазоны закурил, вытянул ноги и произнес облегченно:

– Эх ты, следователь! Выходит, от меня ничего не добился. Не можешь.

– Нет, могу.

– Э, брось!

Вазузин небрежно махнул рукой.

– Ты знаешь, при какпх обстоятельствах погибла твоя жена?

Вазузин побледнел, но, преодолевая себя, произнес безразлично:

– Так, в общих чертах. Она, кажется, умерла в одиночке от истощения.

– Я был в тюремной больнице, когда это случилось.

– А что именно случилось?

– Случилось сначала не с ней, а с тобой.

– Что же случилось со мной?

– Ты написал прошение на высочайшее имя о помиловании, когда был приговорен к казни.

– Но я это сделал, чтобы спасти свою жизнь для роволющш.

– Это твои собственные измышления, и о них я судить не могу. Ей сообщили о твоем прошении. Ночью она вытащила лампу из железной сетки, вылила из нее керосин на матрац, подожгла его и легла на горящий матрац.

Она долго горела заживо, пока надзиратель не услышал запах дыма.

– Петр, это ложь!

– Ты знаешь Эсфирь? Она может подтвердить. Твоя жена, умирая, сказала ей все про тебя.

– Какой ты подлец! – простонал Вазузпн, закрыв лицо руками. – Зачем, зачем так жестоко?..

– Но ты все это знал, брось притворяться.

– Я еще надеялся, что это не так.

Бледный, с дрожащими губами, Сапожков произнес, задыхаясь:

– Я бы никогда по стал говорить тебе это, если бы но знал, что ты негодяй. А теперь вот что… – Сапожков взял папиросу и, неловко, неумело закуривая, произнес повелительно: – Теперь я уйду, а ты все скажешь Витолу, слышишь, все!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю