355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Заре навстречу » Текст книги (страница 19)
Заре навстречу
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:17

Текст книги "Заре навстречу"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Колшерческое домовладение золотопромышленника Пичугина в Банном переулке, где жил Тима, было довольно обширным. Обращенный фасадом на улицу двухэтажный дом под железной крышей, два бревенчатых одноэтажных флигеля, крытые тесом; к ним примыкали амбары, сеновалы. В глубине заднего двора находились конюшни, лет двадцать назад переделанные под жилье, и длинные низкие строения, похожие на приисковые бараки, только внутри разделенные перегородками. Эти помещения снимали у Пичугина ремесленники и мастеровые люди. Для жителей заднего двора в заборе, выходящем на пустырь, была сделана калитка, чтобы они не показывались на глаза приличным съемщикам.

Весь верхний этаж большого дома занимал инженер Асмолов, сосланный в Сибирь по уголовному делу. Жена его, высокая, тонкая, с красивым, надменным лицом, обычно на всю зиму уезжала в Россию.

В нижнем этаже жил поверенный Мячухина Финогенов, доморощенный историк Сибири, публиковавший в местной газете заметки о старине за подписью «Филин».

Сутулый, всегда чем-то озабоченный, с длинными седыми "под Потанина" волосами, он все свободное время летом проводил в раскопках на Успенской горе, собирая глиняные черепки и куски тесаного камня.

Соседями у него были управляющий торговой баней Пичугина, член городской думы Станислав Борисович Залесский и один из деятелей партии кадетов – присяжный поверенный Илюмский.

Сапожковы жили во флигеле, находящемся на территории переднего, чистого двора, но отношение к ним со стороны привилегированных съемщиков Пичугина было чрезвычайно неровным.

Год назад Асмолова решила подружить с Тимой своего сына Анатолия. Хотя Толя был на два года старше Тимы, но, кроткий, застенчивый, он расположил его к себе доверчивым признанием в одиночестве. Тиме сразу же пришла мысль познакомить его с Ниной Савич, которая тоже одинока. Толя вначале обрадовался, но потом стал встревоженно просить Тиму:

– Нет, нет, пожалуйста, не надо! Моя мама очень самолюбивая! – и взволнованно, чуть не со слезами на глазах, шепнул: – Ведь мой папа сидел в тюрьме!

– Ну и очень хорошо! – горячо воскликнул Тима. – Все, кто против царя, все в тюрьмах сидели…

Но Тиме не удалось договорить всего, что он собирался сказать. Мама Толи, неслышно войдя в комнату, произнесла сухо:

– Извини, Тима, Толе нужно заниматься музыкой, – и проводила Тиму до прихожей.

С тех пор Тиму не приглашали больше к Асмоловым.

А когда во время Керенского родители Тимы скрывались и Тима жил один, Анатолий Асмолсв, разодетый в новенькую форму скаута, встретив замурзанного Тиму в городском саду, сделал вид, что не узнал его.

Тогда же навестил Тиму и Финогенов. Осмотрел сложенные в кухне дрова и предупредив:

– Если обнаружу хоть одно полено с угольным крестом на торце, – значит, ты похититель. В моей поленнице все дрова меченые, – подумав, добэвпл: Впрочем, дети интеллигентов не столь просты, когда занимаются воровством, – и попросил ласково: – Скажи, голубок, честно, ведь тряпочкой стер знаки? Это я не для улики, а в подтверждение своей мысли спрашиваю. О хитрости интеллигенции.

Залесский, встречая Тиму во дворе, каждый раз громко и весело вопрошал:

– Скучаешь? Ничего! Скоро твоих предков разыщут и вернут в естественное состояние – за решетку.

Теперь же Финогенов, здороваясь первым, угодливо говорил:

– Здорово я тогда над тобой шутку сшутил! – и предлагал: – Дровишки понадобятся, бери, не стесняйся.

А Залесский осведомлялся:

– Здоровьичко-то как папаши с мамашей, ничего?

Ну, передай самое нижайшее.

Асмолова, встретив Тиму, сказала с упреком:

– Почему ты такой бука, Тима? Толя тебе говорит «здравствуй», а ты отворачиваешься! Ну, ну, помиритесь!

Но Тима не захотел протягивать руку Анатолию Асмолову.

Заато с жителями заднего двора у Тимы были всегда добрые отношения, хотя никто из них ни раньше, ни теперь не проявлял к нему особого расположения.

Многодетный лоскутник Полосухин жил в барачном закутке, который он гордо именовал мастерской. Посередине лачуги стоял на козлах большой стол, сколоченный из ветхих досок, выломанных из забора. Этот стол называли верстаком. Ночью на нем спал Полосухин с женой, а на полу, на тряпье, восемь человек детей и старуха теща. В сенях стояли две кадки: одна с водой, другая с квашеной капустой – и общие семейные валенки, в которых Полосухины бегали зимой в отхожее место.

Полосухип в первый же день знакомства с Тимой объяснил с достоинством:

– Я, мил человек, не тот лоскутник, который по дворам ходит, шурум-бурум орет и бедных людей обмпшуривает. Я мастеровой, из старья спорки выделываю, крон шапочный, жилеточный и тому подобное. Мое звание брючппк. Но не захотел на хозяина соки тратить, свое дело завел.

А дело у Полосухина было такое: каждое воскресенье он отправлялся за товарами к купцу Юпосову, содержателю артели скупщиков старья. Нагрузив сапки рухлядью, он волск их домой. Здесь сортировал обноски, а потом, разложив на верстаке, приступал со всем семейством к разделке. Орудуя сапожными ножами, Полосухины срезоли сначала пуговицы, металлические крючки и петли, складывали их по сортам в берестяные туеса, потом начинали пороть обноски "с крыши", отдельно разделывал!

приклад.

Так Полосухины работали с рассвета до сумерек.

А когда становилось темно, оставляли "тонкую работу" и начинали на ощупь трепать свалявшуюся вату пли пеньку, отчего в лачуге носилась едкая пыль, словно серый снег.

В деревянном корыте, подвешенном к потолку на веревках, л-пл самый младший Полосухип – Ленька. По субботам его вынимали из корыта, потому что жена Полосухина и теща занимались стиркой спорков. В воскресенье спорки сушили, и тогда ребята Полосухины поочередно сторожили их во дворе.

Сутулый, тощий, с впавшими щеками и длинным унылым хрящеватым носом, на людях молчаливый, всегда с испуганными, несчастными глазами, Полосухин дома неузнаваемо преображался. Свое семейство он держал в строгости, обращался с домашними не как отец, а кок хозяин с работниками.

– Фадеевна, – говорил он жене сухо и повелительно, – надо бы в подмастерья к тебе на сукно девку поставить! Старуха, гляжу, начала товар портить.

– Ты, что же, для дочери другой клички не знаешь?

Девка! Опсовел, что ли?

– А я говорю, не разговаривай, а ставь, как приказано!

– У Фенечки рука порезала.

– Ничего, пусть варом залепит.

– Залепила, а все гниет.

– Ну, ставь кого другого!

– Да ты что ирода строишь, забыл, как детей зовут?

– Давай тогда конопатую!

– Сам ты, черт, конопатый!

– А вот полайся, ссажу с верстака – узнаешь.

– Напугал!

– Так-с, значит, строптившнься. Тогда вот мое слово:

Тонька вместо тебя у окна сядет.

– Наказал!

– В другой раз не то будет. Говорю – значит, сполняй.

– Да я те кто? Жена?

– Жена – это которая воопче, а я из тебя мастера сделал. Ты не дури. Помру – сама мастерскую вести будешь.

– Мастерскую! Ты хоть мне-то в глаза песок не кидай.

– Врешь! – ярился Полосухин. – Достиг я. Вот свезу товар еще и вывеску навешу.

– Петлю ты на нас навесил, вот что!

– Петлю? – смущался Полосухин. – Каждый день едите, а ты говоришь петля. У других и такого нет, чтобы есть каждый день.

– Ладно, слыхали!

– Слыхала, так уважай и чти, что у тебя муж, супруг то есть, не какой-нибудь тряпичник, а мастер и мог бы карьеру завесть с вывеской.

Такие разговоры Полосухин вел в своем доме очень часто.

Отведя душу, становился смирным и, уже заискивая перед женой, говорил мечтательно:

– Ничего, придет еще и к нам счастье. Бывает, что которые в одежу деньги зашивают, так и ходят с кладом, а потом запамятуют или случай какой – старьевщик с него и купит. А тот обносок – ко мне. Стану пороть…

Господи прости, чего такое? Гляжу, стопка денег! Пятьсот рублей, как одна копеечка! Значит, перво-наперво к маляру за вывеской, потом с толкучки беру двух мастеров. Ты за ними будешь приглядывать, а я по заказчикам. Зажили! Феньку в ученицы к Зотовой, а Костю даже можем в школу. Отхватит три класса – пойдет в приказчики. А теще очки в аптеке куплю. Ей можно тогда доверить петли метать.

Оттого, что Полосухины жили всегда впроголодь, в пыли и грязи, копаясь в гнилом тряпье, невесть с кого снятом, они часто болели всем семейством. Но никогда Полосухин не обращался за помощью к отцу Тимы.

– Ты своего родителя не тревожь, – говорил Полосухин, – а то он враз всех в больницу заберет, а нам нельзя.

Юносов узнает про больницу, другому станет товар сдавать. Тогда не с болезни, а с голоду помрем. А так, хоть и все тело ноет, мы потихоньку свое дело скребем. Только хороший товар не трогаем, а то со слабости в глазах порезать недолго. Ты уж будь снисходительный, дай порошков каких от нутряного жара. В прошлый раз здорово подействовали.

И Тима, к удовольствию своего отца, проявлял большой интерес к медицине, выспрашивал его, что чем лечить, а потом наносил довольно большой урон домашней аптечке.

По выздоровлении Полосухин так торжественно вручал Тиме завернутый в газетную бумагу слипшийся комок ярко раскрашенных базарных конфет, что Тима не мог оскорбить его отказом принять подарок. Но когда он потом пробовал угощать этими конфетами полосухинских ребят, те упорно отказывались и вежливо, хотя и настойчиво, просили, переходя на «вы»:

– Вы кушайте, пожалуйста, на здоровье сами, а мы благодарствуем. С непривычки со сладкого зубы только гниют.

Больше всех из полосухинских ребят Тима дружил с Костей. Тощий и сутулый, как отец. Костя, несмотря на худобу, отличался редкой силой. Заложив правую руку за ремень, бил Тиму «понарошке» одной левой, "как хотел".

На самодельных лыжах, сделанных из бочковой клепки, по воскресеньям они уходили в тайгу, где отгребали снег в луговинах, собирали мороженую клюкву в туеса, а в кедровниках находили беличьи гнезда и брали из них орехи и сушеные грибы.

В чужих лунках, выбитых во льду реки, они ловили окуньков на хлебный мякиш, вместо крючков используя согнутые булавки. И хотя Костя был одет только в стеганый спорок с ямщицкой поддевки и в войлочные опорки на босу ногу, он никогда не зяб и, даже если к ночи стужа на реке шла за тридцать градусов, первым не предлагал уходить. Только изредка, хватая горстью снег и растирая им лицо, говорил озабоченно:

– Ты, Тимка, не сиди, как сурок, а то кровь застынет! А ну, давай «понарошке». Выходи на одну руку, я тебя погрею.

Костя всегда сам делил: добычу и, разделив, добавлял Тиме лишнее.

– Это тебе за компанию! – говорил он строго.

И если Тима протестовал, предупреждал его:

– Ты охотничье правило не рушь, а то вместо всего по харе заработаешь!

Потом шел на базар и продавал торговкам свою добычу. Пряча деньги, говорил:

– Это я Феньке на приданое коплю, а то отец ее за старика кошкодера замуж отдать хочет. Говорит, скорняк – профессия, а он не скорняк, а живодер, и больше ничего.

Тиме очень нравилась Феня Полосухина, худенькая, кроткая, с маленьким личиком, освещенным большими голубовато-серыми глазами, гладко, на пробор, причесанная, с толстой длинной косой, завязанной простой веревочкой. Она становилась особенно печально-красивой, когда пела старинные песни, откинув голову на высокой, тонкой шее, полузакрыв глаза, прижимая иссеченные порезами большие труженические руки к впалой груди.

Жених Фени, кривой скорняк Бугров, подперев мохнатую голову толстым кулаком, слушал ее, тяжело сопя, и из его единственного глаза текли слезы на мохнатую скулу. И вдруг он произносил с непонятной яростью:

– Будя, будя душу рвать!

Нащупав среди тряпья шапку, уходил, не прощаясь.

– Чего это он? – спрашивала тревожно жена Полосухина.

– Чего, не понятно, что ли? – зло говорил Костя. – Совесть его жрет. Посватался, вонючий живодер, a когда слушает, как она поет, стыдно!

– Чего ж тут стыдного-то? – робко осведомлялся Пог. ссухин. – Пока в девках ходит – поет, а станет бабой – враз смслкнет.

– Вернул бы ему деньги, которые он тебе в долг дал, не стала бы тогда Феня из-за него мучиться! – кричал на отца Костя.

– А самим на улицу? – отвечал отец. – Он за нашу квартиру Пичугину за год уплатил. А Фенькэ лучше, что кривой: с одного боку свободнее жить будет!

– Ты чему дочь учишь? – возмущалась мать.

– Эх ты, горесть никудышняя! – восклицал с отчаянием Полосухин. И вдруг набрасывался на дочь: – А ты что, как богородица, сидишь, глазами хлопаешь? Если не нравится, скажи, откажем!

Феня поднимала на отца печальные глаза и произносила тихо:

– Вы, папаша, прикиньте, может, дома вам меня держать больше выгоды. Он меня не по любви берет. Все ходит, смотрит, какая работница.

– Значит, как мастерицу уважает, – нерешительно говорил отец. Потом вдруг с отчаянием кричал: – Я вам сколько раз говорю: гляди обноски лучше, может, в их клад где зашит, скажем, золото! А вы его стряхнете на пол, а после метлой в помойку. Значит, сами и будете за такую жизнь виноватые, а более никто.

Когда скорняк приходил к Полосухиным пьяным, Костя не впускал его.

– Я же тебя калекой сделаю, – угрюмо дыша перегаром, говорил скорняк. Я же тебя не рукой, а гирькой на ремне гроздить буду.

– А вот видел?

И Костя показывал Бугрову спрятанный в рукаве коротенький черный, косо сточенный сапожный нож.

Скорняк уходил во двор и там начинал буйствовать и орать:

– Тряпишники, лоскутники, обобрали, а теперь в сродственники лезете! Гони деньги, а то к Юносову пойду, он вам от товара откажет, с голоду сгинете!

Из соседнего закута выходил на шум слесарь Коноплев, жилистый, плешивый, с лихо закрученными, будто с чужого лица, большими черными усами, и произносил отрывисто:

– Честных людей срамить? А ну, поди сюда, тебя под ноги положу!

– А ну, тронь! – выл Бугров, вращая чугунную гирю на сыромятном ремне.

– Значит, трону, – спокойно говорил Коноплев и, подойдя вразвалку к скорняку, вдруг присев, ударял его наотмашь в подмышку.

– Ты мне руку свихнул, – визжал Бугров, – ты мне за это ответишь!

– Скажи спасибо, что не голову.

Коноплев шел к Полосухиным и вежливо осведомлялся:

– Может, добавить, чтоб совсем сюда не ходил? Ну, как желаете. Значит, за долг стесняетесь? Правильно. Вы, соседи, люди честные, – и, подумав, заявлял скромно: – Тогда пойду еще добавлю. Слегка. Чтобы не срамил без основания.

Свадьба скорняка с Феней Полосухиной не состоялась.

В тот день, когда в лачуге Полосухина собрались гости, и «молодые» сидели уже за столом, и Феня покорно подставляла свою холодную, впавшую щеку под вялые, сальные от еды губы жениха, вдруг явился Коноплев с винтовкой в руках и с нпм еще двое рабочих, тоже с винтовками.

– Извиняюсь, – сказал Коноплев, – я к вам на полминуты. Только женишка спросить, сколько ему тут должны деньгами.

– А ты кто такой? – закричал Бугров и, зажав в руке вилку, попытался вылезти из-за стола.

– Значит, так, – сказал Коноплев своим товарищам. – Эту свадьбу мы отменяем, поскольку она незаконная и происходит в силу бывшего старого режима, где деньгами человека насквозь покупали. Любови тут никакой нету, одно рабство за долги.

– Нет, ты мне скажи, кто ты такой есть, – кричал скорняк, – чтобы я из тебя потом душу вынул!

– Вот мы тебя сначала отсюда вынем, а потом в другом помещении все объясним.

Против такой отмены долгов старого режима не стал возражать и Капелюхин, который сначала очень рассердился и бранил Коноплева "за самоуправство, проявленное при срыве чужой свадьбы", но потом, узнав подробности всего дела, простил.

Коноплев устроил Полосухина на новую работу – армейским портным при военном училище. Но еще долго семейство Полосухина брало у Юносова обноски для разделки, чтобы уплатить свой долг скорняку.

Коноплев рассказывал о себе иронически и безжалостно:

– Я к революции еще парнишкой прилепился, но не с того боку. Отец на заводе токарем, а я дома из проволоки мышеловки гнул, сбывал вразнос обывателям. Почище отца жить хотел. На толкучке в железном ряду познакомился с гимназистом Меркурием Алмазовым, он там для смит-висона патроны искал. Имя-то настоящее было – Егор Пташкин, его из гимназии выгнали за игру на шгтерео на бильярде. Спрашиваю: "Зачем вам патроны? Воров боитесь?" – "Я, говорит, революционер. Мы, эксы, без болтовни с массами обходимся. Личность – это главное.

Еслп ты личность, то можешь стать хоть Наполеоном, Робеспьером или графом Монте-Кристо. Все зависит от силы воли, кем пожелаешь быть".

Пришел я домой, сел против зеркала, гляжу: рожа.

Нос в расшлепку, губы висят, скулы с обеих сторон торчат, глаза, как у собаки, унылые. Вот те и личность. Стал ходить к Алмазову; он у лавочника на хлебах жил. Сыплет он мне в башку слова все о том же: чем, мол, человек выше о себе думает, тем он выше над толпой подымается, а толпа всегда за героем идет. А герой – это тот, кто действие бесстрашно совершает.

Словом, напустил в душу туману. Ограбил я с тремя ребятами бакалейную лавку, а деньги все Алмазову снес для его партии. Потом в ломбард залезли. Поймали меня.

Думал, за грабеж судить будут, а судили за убийство.

Алмазов деньги, которые мы ему отдавали, прикарманивал; его за это анархисты казнили по партийному приговору. А на меня, как постороннего для их партии, вину свалили. Они-то все личности, превыше всяких там предрассудков. Получил каторгу. Бежал. На казенном прииске четыре года породу долбил. Ушел я оттуда через тайгу, чуть с голоду не сгинул. Потом в нашем городишке поселился. Напетлял в своей жизни много. Теперь раскручиваю.

После того как Коноплев расстроил свадьбу Фени Полосухиной, все во дворе стали замечать, что она смотрит на него какими-то особенными глазами. Подметил это и Коноплев и сказал сурово:

– Ты девушка хорошая, чистая, а я человек крученый, верченый, так что ты из меня ничего хорошего не выдумывай. Понятно?

В лачуге Коноплева было очень опрятно. На стене на кожаных петельках развешан инструмент. Он ловко мастерил ребятам коньки, врезая в деревянные чурки полотнища источенных пил.

Сделал он коньки и для Тимы. Но Тима никак не мог понять, за что могла полюбить Феня этого усатого, лысого, пожилого человека. И даже сказал Косте:

– Если бы у меня ружье было, я бы тоже скорняка прогнал. Подумаешь, с ружьем каждый может!

Костя сначала согласился, но потом, подумав, объяснил не очень уверенно:

– Она его не за это, она его за жизнь жалеет.

Сирота Кешка, которого Коноплев усыновил и обучал дома слесарному делу, злорадно сообщил Тиме:

– Теперь над Фенькой весь двор смеется. Жениха-то прогнали.

– Неправда, – горячо заступился Тима. – Это не над ней смеются, а над твоим Коноплевым.

В бараке жили еще Редькины.

Главой в их семействе считали жену. Во дворе все называли ее почтительно – "тетка Капитолина".

Ее мужа, Мартына Редькина, немцы отравили под Сморгонью газами. Он вернулся с войны полуслепым, с обезображенным, красно-бурым, стянутым от ожогов лицом, руки и ноги его все время дергались сами по себе.

Он висел между костылями такой плоский и тощий, словно под одеждой у него ничего не было.

Капитолина выхаживала мужа с великим упорством.

Каждый день она мыла его в корыте в настое из хвойных лапок с солью, по нескольку часов растирала его трепетно дрожащие рукп и ноги пихтовым маслом, поила чернобыльником.

До воины Редькин работал токарем по дереву. Был черняв, носил острые усы, волосы делил на прямой пробор, одевался аккуратно и, зная себе цену, держался с людьми независимо. Жилистый, малорослый, он был ловок в драке и любил по воскресеньям ходить в Заозерье биться стенка на стенку с татарами. Жену содержал строго, называл небрежно – коровой.

Покорная воле мужа, Капитолина безропотно, с рабской угодливостью сносила его деспотически властный характер. Обращалась к нему только на «вы» и по имениотчеству.

Главная мечта у Редькиных была обзавестись токарным станком, чтобы начать "собственное дело". О своей работе в столярной мастерской Кобрина Редькин отзывался презрительно: "Столярку на мещанский вкус гонят, а я могу настоящее изделие дать, сортовое".

Он копил деньги на станок и даже на базар за продуктами ходил сам, жестоко гоняясь за каждой копейкой.

Когда Капитолина забеременела во второй раз, он скаяал раздраженно:

– Опять распузилась поперек моего пути. – И добавил, как всегда, небрежно: – Корова!..

Все же станком обзавелся. Покупал он его несколько лет по частям в железных рядах на барахолке. Но работа на дому не дала ему большой выгоды, все разно пришлось материал брать у Кобрина. Для токарных изделии нужна древесина сухая, выдержанная. Он под свой рост сделал под потолком настилы, на которые складывал сушить деревянные брусья для тонкой работы, но они должны были вылежать там год-два, не меньше.

Уходя на войну, наказывал Капитолине:

– Гляди за младенцем. Чтобы не лазил куда не следует. А то нагадит на станок, написает, а от этого самая ржа. И чтоб волглой тряпкой не возила. Тоже ржа пойдет. Возьми самую что ни есть чистую и ею оботри.

А лучше простыней накрыть и чтобы никто не касался.

Инструмент береги, я его в исподнее завернул и в сундук положил. Ключ с собой беру, оно вернее будет.

Слушая покорно наставления, Капитолина молча вытирала тыльной стороной руки дрожащие пухлые губы и, не смея плакать, только робко просила:

– Мартын Егорыч, вы уж там поаккуратнее, себя берегите, не выказывайтесь очень. А я тут, будьте благонадежны.

Тощий, поджарый Редькин рядом со своей супругой выглядел совсем щуплым. Высокая, плечистая, могучего телосложения, Капитолина казалась величавой рядом с ним. Но круглое лицо ее – пухлые, мягкие губы, голубые, чуть выпуклые глаза, еле очерченные белесыми бровями, – носило такое испуганное, детское выражение, что сразу при взгляде на него забывалась ее могучая фигура, широкие плечи труженицы и оставалось только одно впечатление жалкого, растерянного подростка.

Оставшись одна, без мужа, Капитолина первое время ходила на поденщину к зажиточным обывателям. Но потом, когда младший сын обварился насмерть, опрокинув самовар, она бросила поденщину, смело сняла простыню с токарного станка и начала пробовать на нем свои силы.

Коноплев, зная токарные работы по металлу, помогал ей советами. И скоро Редькина стала брать заказы и выполняла их не хуже мужа.

Огромная, с толстыми, как белые окорока, руками, в кожаном фартуке, обвязав, как заправский мастеровой, ремешком волосы на лбу, она точила балясины для пернл, ножки для конторских столов, веретена и спицы для прялок. Самостоятельная жизнь сделала ее совсем другим человеком.

Соседки раньше считали ее дурехой и даже жалели Редышна, который связал с ней свою судьбу, теперь они стали приходить советоваться с Капптолиной и относились к ней с большим уважением.

Она приносила с дровяного рынка на плечах тяжелые брусья лиственницы, покупала у таиговщиков глыбы березового наплыва, корневища северной сосны и точила из ппх стойки для купеческих буфетов и увесистые крышки для жбанов с хлебным квасом.

После того как Капптолине не нужны стали советы Коноплева и она в благодарность выточила ему ручки на инструмент, у Коноплева уже не было поводов приходить к Редькиной. Но он искал этих поводов. Однажды, когда он принес ей в подарок набор стамесок, Редькина спросила сухо:

– Значит, сколько с меня причитается?

– Я от души, – сказал Коноплев и улыбнулся с надеждой.

Капптолнна молча завернула стамески в бумагу и, протягивая их Коноплеву, произнесла сурово:

– Мне только одна душа на всю жизнь светит – Мартынова! – и, рассердившись, воскликнула: – Да как ты мог против него даже свою тень кинуть!

Коноплев смутился, потупился и сказал то, чего говорить не хотел:

– Не уважал он вас. Грубость только одна, а вы вон какая… – и смолк, сам придя в смятение от своих слов.

– А за что он меня уважать мог? – спокойно спросила Капитолина. – Нешто дур чтут? А дурее меня во всем дворе ни одной бабы не было. Только знала, что с его хлебов пухла, – и деловито добавила: – С того, что он мне самый дорогой на свете, иной я стала, а не почемунибудь. На хлеб я бы и на постирушках заработала.

Коноплев ушел, понурившись, словно пришибленный.

Потом с отчаянной решимостью сказал своему приемышу:

– Ну, Кешка, вовек у тебя мачехи не будет, вот моо слово.

Кешка, будучи не по летам смышленым, заявил рассудительно:

– Все ж за солдатками ходить – это дело неправильное. А вот Фенька это ничего.

В первый раз за всю их совместную жизнь Коноплев оттрепал Кешку, приговаривая:

– Ежели еще раз подобное скажешь, голову оторву и в помойку брошу.

И хотя Кешка больше никогда не говорил с Коноплевым на эту беспокоящую его темуг Тиме он жаловался:

– Мой Коноплев пугает: мол, мачеха – плохо. Он мне тоже не родной, а гляди, какой ласковый. А если их двое будет, мне же лучше. Вот и женился бы на ком. – Потом спросил деловито: – Ты как думаешь, Фенька по слесарной части пошла бы? Я так думаю, мой Коноплев бабу ищет, которая мастерство знает. – И добавлял насмешливо: – Редышн с войны вернется – Капптолина ему сюрприз устроит. Станет к станку да как начнет стружку гнать, вот ему смазь против шерстки. Ведь он гордый! «Корова»! Покажет она ему теперь корову. Будет за ней метелкой стружку выметать. Посмеемся.

Но когда Капитолина привезла Редькина нз госпиталя на детских санках, завернутого в одеяла, держа под мышкой казенные костыли, и сказала соседям радостно: "Живой, слава тебе, господи", – даже Кешка и тот предложил почтительно:

– Может, тегя Капитолина, надо в аптеку сбегать?

Так я в один момент.

Могучая душа оказалась у Капитолины Редькиной.

Она покорно снесла все бешеное отчаяние мужа, когда, поднявшись на ноги, понял он, что невозвратимо здоровье, а с ним утрачена навсегда сладость мастерского труда и властная мужская гордость быть кормильцем семьи. И чтобы успокоить, утешить мужа признанием его власти над собой, Капитолина робко, с грубоватой, простецкой улыбкой спрашивала:

– Мартын Егорович, что-то у меня стружка тугая идет, ай что не ладно? Может, глянешь?

– Дура! – радостно кричал с лежанки Редькин. – По слуху слышу, стамеску низко держишь, вот и дерет.

– А я все думаю, с чего так? – восклицала испуганно Капитолина. – Я ведь все по памяти примечала, как вы, но все разве упомнишь?

– Давай оборот шибче, а стружку снимай не толще бумажки, тогда борозды не будет. Если стружка кудрей идет, – значит, мастер, а если крошкой сыплется, – значит, тычет стамеской, и более ничего. Самое главное, пскосок выбрать правильный, и чувствуй, если стамеска, как струна, поет, значит, искосок правильный, а если бубнпт, – значит, лишнее забрала, тогда ослобони, ставь косее, легче. Шаблон не в руках, а в башке держать надо.

Гляди на чурку, ровно в ней готовое исделие лежит и его из чурки только вынуть надо. Шаблон на последних проходах прислоняй. Когда чистовой прогон гна: ь будешь, тут, Капка, ты такой манер делай… Ну, ото тебе со слов не понять. Это я тебе после покажу, лично.

Во всех этих наставлениях Капитолина не нуждалась.

Но для Мартына они были источником бодрящего сознания, что не такой уж он никудышный и без пего Капитолина только запарывала бы настоящую работу.

Капитолина пришла в Совет и сказала Рыжпкопу:

– Что ж у вас на вывеске только Совет рабочих и солдатских депутатов? А мой кто? По всем статьям подходит к вывеске, а вы от инвалида нос воротите.

– Вы напрасно на меня, гражданочка, кричите, – сказал Рыжиков. Помощь, какую можем, мы инвалидам войны оказываем.

– Дрова дали и муки мешок. За это мы всей семьей вам кланяемся. Но ведь он мужик башковитый, только что на митингах не орет, и от этого вы его не знаете, а ведь он мог бы к какому делу присупуться.

– Ладно, подумаем.

Через несколько дней к Редькиным пришли из Совета.

Редькин взволновался, приказал Капптолине выйти на улицу, чтобы не мешать серьезному разговору.

А спустя неделю Редькин с красным бантом на шипели ковылял на костылях в кобринскую столярную мастерскую, где он был избран старшиной рабочего Совета.

И теперь он вновь с полным сознанием обретенной власти, упоенный ею, орал на жену:

– Ты, корова, брось меня перед людьми срамить. Выходит, у Кобриных мы мастерскую для народа забрали, а здесь я буду свое дело содержать? Свезу станок и сдам.

Только мне с тобой и делов, что на себе срам носить.

Но Капитолина отказала наотрез:

– Ты меня своей властью не стращай. Я не пугливая.

Никуда станок не дам. Работаю и буду на нем работать.

А если с руками полезешь, то сдачи дам. Хватит мне перед тобой дуру разыгрывать.

ГЛАЗА ПЯТНАДЦАТАЯ Хотя Костя Полосухин, Гриша Редькин и копоплевский Кеша уважали Тиму за то, что он не струсил, когда жил в приюте, а даже бунтовал там, все-таки иногда Тима испытывал к своим приятелям почтительную зависть.

Пусть даже Гришка врет из самолюбия, что не мать, а отец научил его токарничать, все равно он не просто парнишка с Банного переулка, а токарь.

Когда ребята ходили на реку смотреть, как дружинники разбирали вмерзшие в лед плоты, Гришка подошел к козлам, на которых распиливали бревна, потрогал у пилы зубья и сказал насмешливо:

– На сырое дерево шибче разводы надо делать. Эй вы, лопоухие…

А Кешка молча взял пилу у дружинников, уселся на бревна и стал трехгранным напильником оттачивать зубья. Вернув пилу, сказал небрежно:

– Вот теперь пойдет.

В сомовскую баню они ходили с Костей бесплатно.

И Сомов каждый раз благодушно говорил:

– Поддевку ты мне слпцевал положительно, лучше, чем новая. Ничего, мойтесь.

Зато от отца, от матери, от их друзей и из книг Тима знал многое такое, чего не знали его приятели.

Глядя задумчиво в чистое, бездонное, холодное небо, Костя говорил обиженно и мечтательно:

– Вот ворона летает почем зря, а человек нет. Значит, он хуже вороны?

– Человек может летать, – заявил Тима. – Для этого нужен воздушный шар из резиновой материи и пудов десять газа под названием гелий.

– На шаре – это что, а вот так бы, с крыльями, как У птицы.

– Если не высоко, то можно. Был такой человек в древние времена. Надергал у птиц перьев, слепил из них крылья воском, надел на руки и полетел. Но не рассчитал, слишком близко к солнцу поднялся, воск от тепла растаял, он вниз и грохнулся.

– А если варом скрепить?

– Вар тоже тает.

– Тогда столярным клеем.

– Клей неподходящий: он засохпет, ломаться будет.

А крыло, чай, гнуться должно, – авторитетно замечал Кешка.

– Тогда садись на аэроплан и лети. Есть такой здоровый, несколько человек берет, "Илья Муромец", – пояспял Тима.

– Из сказки, что лп?

– Пет, такое название дали за величину. У французов есть тоже аэроплан, фирма "Фарман и Латтам", самый у них замечательный пилот Блерио.

– А у французов есть революция?

– У них даже две были, но их революционеров всех у стены буржуазия расстреляла.

– Что же они не дрались как следует?

– Дрались, по ошибку сделали: крестьян на помощь не позвали. А настоящая революция рабоче-крестьянская.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю