355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Шекспир » «И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира » Текст книги (страница 4)
«И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 19:00

Текст книги "«И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира"


Автор книги: Уильям Шекспир


Соавторы: Энтони Берджесс,Стивен Гринблатт,Игорь Шайтанов,Лоренс Даррелл,Екатерина Шульман,Уильям Байнум,Клайв Льюис,Виталий Поплавский,Джон Роу,Иэн Уилсон

Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Судя по уставу другой грамматической школы (мы цитировали его выше), тоже находившейся в небольшом городе, в четвертом классе учитель также пытался «обучать искусству и правилам версификации (если сам был них сведущ)». Стратфорду в этом смысле повезло: Джон Браунсфорд, ставший школьным учителем вскоре после рождения Шекспира, опубликовал собственную книгу латинских стихов. Искусство латинского стихосложения, осложнявшееся непростой просодией этого языка, часто преподавали на примере сравнительно облеченных «Эклог» итальянского неолатинского поэта Джованни Баттисты Спаньоли, прозванного по месту рождения Мантуанцем. В речи Олоферна мы слышим явный отголосок школьных дней Уильяма:

Fauste, precor gelida, quando pecus omne sub umbra ruminat…[87] и так далее. О, добрый старый Мантуанец! Смею сказать о тебе то же, что путешественники о Венеции:

«Venegia, Venegia,

Chi non te vede, non te pregia»[88].

Старый Мантуанец! Старый Мантуанец! Тебя не ценит лишь тот, кто не понимает. До-ре-соль-ля-ми-фа[89].

В старших классах от Шекспира, по всей вероятности, требовали, чтобы он говорил на латыни даже с одноклассниками. Как один из лучших учеников он должен был подавать пример и помогать в учебе младшим, осваивавшим азы; когда же эти азы были освоены, учеба сводилась к переводу, переводу, переводу с латыни на английский, с английского на латынь, и снова, и снова. И всю свою творческую жизнь Шекспир будет переводить и перекладывать источники на родной язык.

© Jonathan Вате 2008, used by permission of The Wylie Agency (UK) Limited

Иэн Уилсон[90]

Стратфордская королевская школа: учителя

Фрагменты книги «Свидетельства»

© Перевод Л. Сумм

Немало времени можно было бы посвятить догадкам о том, какое образование получил юный Уильям в «Новой королевской школе». Сохранилось даже помещение, где он должен был заниматься: «верхний холл» над оружейной Стратфордской гильдии – прежде, пока Генрих VIII не секуляризировал монастыри, это была Гильдия Святого креста. Ныне холл заполнен партами, на которых бесчисленные поколения школьников вырезали свои имена, однако во времена Шекспира парт не было. На гравюрах елизаветинской эпохи ученики, сидя на скамьях, держат книги на коленях; стол полагается только учителю. Следует также заметить, что на этих гравюрах изображены исключительно мальчики. Девочки разве что из самых аристократических семейств получали образование у личного наставника, а в целом предполагалось, что им следует сидеть дома и приобретать необходимые женские навыки под руководством матери.

Скорее всего, основы чтения и письма юный Уильям изучал не в этом сохранившемся помещении. Примерно с четырех до семи лет он должен был пребывать в «малой школе» – обычно в качестве таковой использовалась комната, примыкающая к основному классу, – и заниматься под надзором «абеседария» (младшего учителя). Начинали с «роговой книги», она состояла из нескольких дощечек с ручкой, на каждой дощечке – напечатанная страница: алфавит, затем гласные и слоги, а в заключение молитва «Отче наш». Страницы были защищены тонким прозрачным слоем рога, который в XVI веке исполнял роль современного тонкого пластика. Затем школьники переходили к первым простым книгам: к «Азбуке с катехизисом», которую Шекспир поминает во втором акте «Двух веронцев» («Вздыхаете, как школьник, потерявший азбуку»[91]), и к «Букварю». Здесь же мальчиков учили письму и лишь потом передавали в руки школьного учителя.

Поскольку нам известны имена тех, кто преподавал в «Новой королевской школе» в ту пору, когда там учился Шекспир, естественно предположить, что первым его наставником стал Саймон Хант, молодой человек, приехавший в Стратфорд в 1568 году, через три года после окончания Оксфорда. Практически мы можем быть уверены в том, что именно под руководством Ханта Шекспир приступил к изучению латыни, а поскольку образование в елизаветинскую эпоху было стандартизировано, использовалось, несомненно, составленное в XV веке «Краткое введение в грамматику» Уильяма Лили. Живые воспоминания о радостях этой изнурительной, однако неизбежной зубрежки Шекспир воплотил в сцене из «Виндзорских насмешниц», где школьник Уильям Пейдж дословно цитирует Лили:

[Артикли происходят] от местоимений и склоняются так: именительный единственного числа: hie, haec, hoc[92].

Но Хант преподавал в Стратфорде только четыре года; его сменил другой выпускник Оксфорда – Томас Дженкинс, проработавший в этой школе с 1575-го по 1579-й. И поскольку на эти годы приходится отрочество Шекспира: с десяти до пятнадцати лет, то есть старшая школа по интенсивным стандартам елизаветинского обучения, – вероятно, именно Дженкинс оказал наибольшее влияние на будущего поэта.

Что касается уровня этого преподавателя, нужно сказать, Дженкинс был вполне достоин доставшейся ему роли. А. Л. Роуз и некоторые другие шекспироведы считают его валлийцем, с нежностью угадывая в нем прототип учителя-пастора из «Виндзорских проказниц», у которого «каша во рту вместо английского языка». Но на самом деле Дженкинс родился в Лондоне, а его отец был преданным слугой сэра Томаса Уайта, который основал склонявшийся к католичеству оксфордский колледж Святого Иоанна. Благодаря такому покровителю и, видимо, чрезвычайным способностям Дженкинс сделался в 1566 году бакалавром и членом колледжа Святого Иоанна, а в 1570 году здесь же защитил магистерскую диссертацию. Он явно чувствовал, что его призвание – стать преподавателем, и после окончания университета ходатайствовал о двухлетнем отпуске, «чтобы посвятить себя обучению детей». Он состоял в браке: стратфордский архив содержит запись 1576 года о похоронах его дочери Джоан, а в 1578 году – запись о крещении сына, названного в честь отца.

Таков был человек, который, насколько можно судить, познакомил Шекспира и его товарищей с риторикой по непревзойденной теории Цицерона и Квинтиллиана и учил их практическим приемам составления и произнесения речей. По-видимому, он и пробудил в Шекспире ту неугасимую любовь к Овидию, особенно к «Метаморфозам», свидетельства которой в разных формах встречаются в его творчестве постоянно, от «Тита Андроника» до «Бури». И Дженкинс же, очевидно, привил Шекспиру вкус к историческим сочинениям, образцами которого считались книги Саллюстия и Цезаря.

Подобный круг авторов не вызывает сомнений не только потому, что Шекспир обнаруживает знакомство с их книгами, но и потому, что таков был обязательный набор для большинства регулярных школ елизаветинской эпохи. Требовался лишь хороший учитель, чтобы строки классиков ожили в воображении учеников и, сколько известно, Дженкинс повлиял не только на Шекспира: сын стратфордского торговца тканями Уильям Смит, один из двадцати семи мальчиков, родившихся, согласно записям в городском архиве, в один год с Уильямом Шекспиром, продолжил учебу в колледже Уинчестера, затем поступил в Оксфорд и стал школьным учителем. А сын кожевника с Бридж-стрит Ричард Филд, который был двумя годами старше Уильяма, но также из поколения, учившегося у Дженкинса, отправился в Лондон и занялся изданием книг.

Отъезд Филда хорошо документирован: он покинул Стратфорд и начал долгий путь ученичества в 1579-м, тогда же, когда завершилось пребывание Дженкинса в стратфордской школе, но, когда закончил школу Шекспир (и когда поступил в нее), мы не знаем.

Стивен Гринблатт[93]

Шекспир и Монтень

© Перевод Е. Суриц

Создавая свою трагикомически проникновенную «Бурю», на которую – сейчас, задним числом, по крайней мере, мы ясно это различаем – уже наползает тенью мысль о бегстве в Стратфорд, Шекспир в мыслях, а очень может быть и на столе держал книжку «Опытов» Монтеня. Один из них, а именно «О каннибалах», давно признан источником, которым пользовался драматург.

С французским языком, с французской культурой Шекспир шапочно познакомился уже давно. В 1604 году, или около того, на Сильвер-стрит в Лондоне он снял комнаты в доме у французских гугенотов – протестантов, бежавших от религиозных гонений у себя на родине. Возможно, он немного знал французский и до того, как поселиться на Сильвер-стрит; похоже, он читал в оригинале кое-какие французские тексты, приглянувшиеся ему и потом проглянувшие в пьесах, – так, в «Генрихе V» (1599), например, есть комическая сценка, где французская принцесса с помощью камеристки пытается затвердить слова, означающие части тела: «La main – рука, les doigts – пальцы. Je pense que je suis la bonne écolière; j’ai gagné deux mots d’anglais vitement»[94]. И дальше следует шквал грязных каламбуров, который без близкого знакомства с французской смачной руганью не мог бы разразиться.

Однако придирчивее присмотревшись к следам Монтеня в «Буре» и не только, мы явственно увидим, что Шекспир читал его не по-французски, а в английском переводе. Перевод этот был издан в Лондоне в 1603 году изящным фолиантом и принадлежал перу Джона Флорио. Для Шекспира – и не для одного Шекспира, для всех, условно говоря, его английских современников – Монтень был Монтенем Джона Флорио. Именно на том языке, какой вылился из-под пера Флорио со всею пышностью елизаветинских идиом, со всею сочностью и гибкостью словесных оборотов, и заговорил Монтень с Англией эпохи Ренессанса.

Шекспир, очень возможно, видался с Флорио, который был двенадцатью годами его старше. Уроженец Англии, сын итальянских протестантов-беженцев, Флорио знался с такими писателями, как Бен Джонсон и Сэмюэл Дэниэл. В начале 90-х он был наставником блистательного графа Саутгемптона, которому в 1593-м и в 1594-м две своих поэмы посвятил Шекспир[95]. Но отнюдь не только предполагаемое личное знакомство дает нам основание считать, что Шекспир читал Монтеня в переводе Флорио. Перевод этот как бы обращен к английскому читателю Шекспировых времен с незаурядной прямотою и настойчивостью.

Нельзя сказать, конечно, чтоб он был безупречно точен. Французский у Монтеня нередко труден, порою темен, а частенько переводчику приходится и вовсе прикрываться остроумной догадкой. Но Флорио обладал редким языковым даром и, будучи пропитан итальянским и французским духом, в то же время был зачарован неисчерпаемыми возможностями английского языка. Ему вдобавок необычайно повезло: он застал этот язык в пору небывалого расцвета. Блистательный успех его затеи был общепризнан, и английские читатели, даже и прекрасно владея французским – как Джон Донн, Уолтер Рэли, Фрэнсис Бэкон и Роберт Бертон, – предпочитали знакомиться с Монтенем через посредство Флорио. Читая «Опыты» в переводе Флорио – вы будто заглядываете в Монтеневы страницы через плечо одного из великих елизаветинцев.

Все так, но мы не можем сбросить со счетов игру разных перспектив, как и нельзя, например, пройти мимо такого обстоятельства, как склонность Монтеня самому себе противоречить, в которой он готов весело покаяться и которой не могли не замечать Шекспир и его современники. Друг и соперник Шекспира Бен Джонсон сетует на тех, кто много читает, и записывает подряд все, что ни зацепит взглядом, нимало не заботясь о последовательности. «Вот почему, – продолжает он, – так и получается, что то, что они разоблачают и опровергают в одном труде, они уже превозносили либо еще превознесут в другом». При этом все они демонстрируют не то чтоб увлекательные перемены мысли, но лишь свое преобладающее свойство, а именно – глупость. «Так пишутся эссеи, таковы их авторы, – продолжает Джонсон, выдавая цель, в которую пущена его стрела, – и даже главный среди них – Монтень». От внимания Шекспира, конечно, тоже не ускользнула эта черта в писаниях Монтеня. Бесила ли она его, как Джонсона, – этого мы не знаем, зато отлично знаем, что не однажды он совершал набеги на Мотеневы «Опыты» с целью кое-чем поживиться.

Два примера таких трофеев особенно излюблены исследователями.

В опыте «О родительской любви», жестко осудив престарелых родителей, которые ждут от повзрослевших детей благодарности, меж тем цепляясь жадно за свои богатства, Монтень прямо предоставляет голос обиженным детям.

Великая несправедливость – наблюдать, как дряхлый, безумный, скрюченный и полумертвый отец один сидит у камелька, наслаждается благами, какими могли бы пользоваться в свое удовольствие его дети, спокойно смотрит, как те, не имея средств, теряют лучшие свои дни и годы, и в мыслях не имея им помочь заняться служеньем обществу, ни углубиться в изучение людей.

Эта старческая скаредность приводит детей в отчаяние, «толкая на незаконный путь обретения необходимого». И эта приверженность собственным богатствам, эта строгость, отнюдь не вызывают должного повиновения молодежи, а «будит в детях раздражение и, что хуже того, вызывает насмешку». Да и как иначе? Ведь у детей, спокойно замечает Монтень, «есть юность и сила, а следственно, на них обращены вся благость и благоуханье мира, а потому они с насмешкой принимают тиранство и грубость отцов своих, у которых не осталось живой крови в жилах».

Эти пассажи, очевидно, впечатлили Шекспира, ибо он их использовал, лепя характер бастарда Эдмунда в «Короле Лире»: тот кипит обидой, презрением, насмешкой и полон решимости «искать любых незаконных путей», лишь бы добиться собственной выгоды. Шекспир прямо-таки берет слова из перевода Флорио и непосредственно вставляет в подделку, которую Эдмунд состряпал, чтобы выдать за письмо своего брата Эдгара. «Я надеюсь, – лицемерно объявляет он отцу, якобы выгораживая брата, – что он написал это только в виде опыта, дабы испытать мою добродетель»[96]. Трудно не заметить в слове «опыт» игривой ссылки на Монтеня, поскольку то, что дальше следует, есть не что иное, как вариация на тему, развиваемую в эссе «О родительской любви».

Это почитание старости отравляет нам лучшие годы нашей жизни и отдает деньги в наши руки слишком поздно, когда по дряхлости мы уже не можем воспользоваться ими в свое удовольствие. Я склоняюсь к мысли, что тиранство стариков – бесполезный предрассудок, властвующий над нами только потому, что мы его терпим[97].

И легковерный старый Глостер сглатывает наживку и кричит об измене. В начале моего введения я уже ссылался на второй, и даже еще чаще приводимый пример заимствований Шекспира у Монтеня. Уже в 1784 году издатель Эдуард Кейпелл заметил, что в «Бурю» вплелся пассаж Монтеня из опыта «О каннибалах», явно поразивший воображение Шекспира в переводе Флорио. Люди, недавно обнаруженные в Новом Свете, пишет Монтень,

…не имеют торговли, ни чиновников, ни судий, у них нет ни бедности, ни богатства, ни рабов, ни слуг, ни прав, ни договоров, они ничем не занимаются, пребывают в праздности, не возделывают землю, не производят ни вина, ни хлеба, не добывают металла. Самых слов, означающих ложь, обман, предательство, измену, вожделение, клевету, извинение, нет в языке у них.

Этот утопический взгляд на верных природе дикарей Шекспир дарит доброму советнику Гонзало, который рассуждает о том, как мог бы распорядиться новым островом он сам вместе со своими спутниками, потерпевшими кораблекрушение у этих берегов:

Я отменил бы всякую торговлю,

Чиновников, судей я упразднил бы,

Науками никто б не занимался,

Я б уничтожил бедность и богатство,

Здесь не было бы ни рабов, ни слуг,

Ни виноградарей, ни землепашцев,

Ни прав наследственных, ни договоров,

Ни огораживания земель.

Никто бы не трудился: ни мужчины,

Ни женщины. Не ведали бы люди

Металлов, хлеба, масла и вина,

Но были бы чисты. Никто над ними

Не властвовал бы…

Все нужное давала бы природа —

К чему трудиться? Не было бы здесь

Измен, убийств, ножей, мечей и копий

И вообще орудий никаких,

Сама природа щедро бы кормила

Бесхитростный, невинный мой народ

[98]

.


Заимствование здесь не ограничивается ни отдельными словосочетаниями, такими, как «рабы и слуги», «металлы, хлеб, масло и вино», ни понятиями, вроде отсутствия необходимости трудиться, – но распространяется на все ви́дение общества, построенного на принципах, прямо противоположных тем, на каких зиждется жестокая и мрачная жизнь современной автору Европы. И в «Буре», как и в «Короле Лире», Шекспир не только выуживает у Монтеня отдельные слова и обороты, но целиком берет понятия, стержневые для рассматриваемой пьесы.

И хоть Гонзало – милый, добрый человек, его общественный идеал сразу же осмеивают за сбивчивость и несуразность, тут уж никуда не денешься. И пусть осмеивают его Себастьян с Антонио – циничные предатели, но идея «естественного» общественного порядка, добытая у Монтеня и перенесенная в монолог Гонзало, и впрямь разительно противоречит всему, что так явственно нам демонстрируют на океанском острове Шекспира. В самом деле, хозяин острова до появления европейцев – Калибан, чье имя почти точная анаграмма каннибала, – отнюдь не похож на гордых, достойных, сдержанных каннибалов из опыта Монтеня. Вместе с европейским сбродом шекспировский дикарь, кажется, призван доказать безнадежную наивность идеи опытов. Короче говоря, здесь Шекспирово заимствование у Монтеня – не дань почтения, но очевидный вызов.

То же верно и для «Короля Лира»: здесь вызов Шекспира даже резче, тем более, что исходные слова вложены не в уста милого, наивного идеалиста, а коварного, безжалостного негодяя. Не то чтобы Шекспир непременно считал взгляды Монтеня на отношения отцов с детьми порочными; однако ход трагедии призван показать: их могут использовать люди до того скверные, что автору опытов такое и не снилось.

Лучшее решение для старых и немощных, считал Монтень, большую часть собственности раздать детям:

Отец, удрученный годами, утративший разум вследствие немощей своих и по причине слабости и отсутствия здоровья лишенный общества людей, лишь самому себе вредит, душою прикипая ко множеству богатств своих. Хорошо еще, если хватает у него соображенья раздеться, ложась в постелю на ночь – и не в дневной сорочке, но в теплой ночной рубашке. Что же касается разного прочего скарба, в каком у него и потребности нет и с каким нет уже уменья управляться, он должен добровольно его распределить и пожаловать тем, кому самой природой назначено им со временем владеть.

Это тот самый довод, который негодяй Эдмунд вкладывает в уста брату своему, Эдгару, чтоб вызвать негодование отца: «Он часто выражал мнение, что совершеннолетние сыновья должны были бы опекать стареющих отцов и управлять их имуществом»[99].

Почему же те самые доводы, казавшиеся у Монтеня вполне логичными и даже благородными, в «Короле Лире» с непреложностью ведут к столь ужасному развитию событий? Здесь тот же случай, что и в «Буре»: Шекспир считает, видимо, что Монтень не вполне понимал сущность и возможности зла и порока. А что, как дети не захотят оставить отцу «теплой ночной рубашки»? Что, как они захотят отнять у него все? На это Монтень отвечает, что, хоть отец и предоставит детям «полное владение домом и владение богатством», сделано это будет на «том особливом условии, что можно будет пожалеть о содеянном и вернуть свой дар обратно». Все в «Лире» призвано доказать, что идея эта трагически нелепа. Подлая Регана говорит Лиру:

Отец, вы стары,

Жизнь ваша у предела. Вам нужна

Поддержка и советы тех, кто знает

Природу вашу лучше вас самих

[100]

.


И тут уж – жалей ты, не жалей о содеянном, ничего тебе не вернуть обратно.

Нас вовсе не должна удивлять раздраженность, которая сквозит в Шекспировом отношении к Монтеню. Между ними была пропасть, и пропасть не языковая (еще и благодаря усилиям Флорио), а социальная, культурная и эстетическая. Монтень был друг королей и принцев, аристократ, прямо вовлеченный в главные политические и религиозные боренья века; Шекспир, сын провинциального перчаточника, был развлекатель публики, запятнанный тем ремеслом, которое всем представлялось смутно неприличным. Монтень владел латынью, она открывала ему доступ ко всем сокровищам, какие создавал тогдашний гуманизм. Шекспир, как выразился Джонсон, знал «чуток латыни и еще меньше по-гречески». Монтень удалялся в башню из слоновой кости, чтобы писать; Шекспир большую часть деятельной жизни толокся среди лондонской толпы и писал ради денег. Монтень гордо и властно нес свое имя и общественное положение; Шекспир участвовал в совместной антрепризе, плоды которой лишь отчасти от него зависели. Монтень решился напечатать свои опыты и, напечатав, выставил себя напоказ. Шекспир, безразлично и двояко относясь к печати, кажется, ставил своей целью анонимность. Монтень был мастер опытов в прозе без устоявшихся форм и выработанного канона, произведений, задуманных для чтения наедине и осмысления в тиши; Шекспир создавал пьесы почти сплошь в стихах, предназначенные для исполнения на подмостках. Монтень стремился совлечь все одежды и оголить сокрытую под ними сущность; Шекспир писал для театра, где сплошь все роли исполняли мужчины и где ни одна общественная и сексуальная перипетия была бы невозможна без костюма. Монтенем создан один великий персонаж, и это – сам Монтень, Шекспир создал персонажей без числа, и каждый увлекателен по-своему.

Но пусть Монтень с Шекспиром прямо противоположны в этом и еще кое в чем другом, пусть те произведения, где особенно явственна их перекличка: «Буря» и «Король Лир», – красноречиво демонстрируют нам эту противоположность, зато как много у них общего. Филологи разглядели отпечатки пальцев Монтеня на многих шекспировских страницах, расслышали во многих пьесах – где эхо слов Монтеня, где отзвук Монтеневых идей. Когда Гамлет кричит матери:

Белая горячка!

Мой пульс, как ваш, отсчитывает такт

И так же бодр

[101]

,


не в опыте ли Монтеня «О силе нашего воображения» подобран этот штрих, ведь есть же там слова «…в горячечном бреду у него терялся пульс»? А в наставлении Полония сыну «Всего превыше: верен будь себе»[102] не слышится ли отзвук слов «Всего превыше пусть помнит, что надо складывать оружие пред истиной» из опыта «О воспитании детей». И более широко – разве отчетливо не отдает Монтенем, скажем у Гамлета, это сплетенье стоицизма:

Кто выше страсти? Дай его сюда,

Я в сердце заключу его с тобою,

Нет, даже в сердце сердца

[103]

. —


с философским скептицизмом:

Какое чудо природы человек!.. А что мне эта квинтэссенция праха?[104]

и внутренним всеприятием:

Если судьба этому сейчас, значит, не потом. Если не потом, значит – сейчас. Если же этому сейчас не бывать, то все равно оно неминуемо. Быть наготове, в этом все дело[105].

Быть может, быть может. Однако, кроме как в указанных пассажах из «Короля Лира» и «Бури», все прочие попытки проследить прямое воздействие Монтеня на Шекспира не кажутся неопровержимо, безупречно убедительными. И проблема тут не только в датах. Положим, перевод «Опытов» Монтеня, выполненный Флорио, и был опубликован только в 1603 году, то есть, по меньшей мере, на три года позже срока, когда был предположительно написан и в первый раз исполнен «Гамлет», – но ведь Шекспир, конечно, мог и в рукописи видеть перевод, одобренный и разрешенный к печати уже в 1600-м и, очевидно, тогда уже ходивший в списках. Куда больше запутывают проблему – общая эпоха, необходимость решать одни и те же вопросы веры, совести и личности, и в меньшей степени – спасибо Флорио – общий язык. Неужто и впрямь Шекспир не мог и без Монтеня додуматься до связи воображения, бреда и биенья пульса?

Но то, что мучит ученый ум, пытающийся очертить границы рассматриваемого влияния, служит источником глубокой радости для обычного читателя. Два величайших писателя эпохи Ренессанса – величайшие из всех, каких когда-нибудь знал мир, – работали почти в одно и то же время, размышляли о свойствах человека, причем изобретали средства закрепить свои тончайшие наблюдения в языке. И хотя, как мы уже отметили, происходили они из противоположных миров, работали в разных жанрах – в них очень много общего. И Монтень, и Шекспир оба были мастера обезоруживающего жеста, оба умели создать тайный сговор, установить близость с читателем, как бы подмигнув ему: назвать собственный эссей («Разговор Автора с Читателем») «фривольным и пустым», а пьесу озаглавить «Крещенский вечер[106] или Что вам угодно», а то и «Много шуму из ничего». Оба умели выудить из широкого потока прочитанного, из калейдоскопа наблюдений – как раз то, что им в точности подходит; оба ценили проницательность и блеск в строгой мысли; оба были мастера цитаты, заимствования, перекройки; оба были изменчивы и в высшей степени расположены к вариантам. Оба знали, что существует тесная связь между языком и сутью, между тем, что ты говоришь, как это говоришь и кто ты. Оба были зачарованы разнообразием человеческих характеров. Оба заметили и оценили, насколько изменчив и двусмыслен бывает человек и как непостоянен и противоречив даже тот, кто утверждает, будто простодушно и прямолинейно стремится к неизменной цели.

Монтень и Шекспир создали произведения, которые столетиями нас дразнят, вызывая бесконечные гаданья и раздумья над ускользающими смыслами, и приглашают к множеству трактовок. В мире, требовавшем устойчивости и порядка, каждый из них умел уместить в четкие границы авторского произвола непредсказуемость и зыбкость текста, порождавшего ничем не ограниченные, ничему не подвластные смыслы. Каждый превращал изменчивость в искусство. И, принимая неопределенность, каждый из этих великих писателей находил для себя средства быть «верным» жизни, как выражал это Монтень. «Что до меня, – писал он в последнем своем эссе „Об опыте“, – я люблю свою жизнь и берегу такою, какою Господу угодно было нас одарить». Философические диспуты, ханжеские стоны и аскетические потуги быть выше плоти ему казались неблагодарностью и чушью. «Я радостно и благодарно принимаю то, что мне уготовала природа, я этим всем доволен и горжусь». И, как бы отдавая дань Монтеню, вслед за ним Шекспир в самом конце того, что было, может быть, его последней пьесой – «Два благородных родича» – устами одного из персонажей – Тезея – выражает удивительно сходные чувства:

О чародеи вышние небес,

Что вы творите с нами! Мы ликуем

О том, что суждено нам потерять,

Скорбим о том, что будет нам на радость!

Мы дети перед вами! Благодарность

Примите же от нас и нам простите

Суждения о том, что выше нас!

Итак, пойдем же и свой долг исполним

[107]

.


Пол Остер[108]

Смерть сэра Уолтера Рэли

Рассказ

© Перевод и вступление А. Нестеров

Уолтер Рэли – один из самых привлекательных деятелей английского Золотого века: поэт, мореплаватель, авантюрист. Один из фаворитов королевы Елизаветы, он стоял за планами морской экспансии Англии, организовал несколько экспедиций в Новый Свет, наравне с Фрэнсисом Дрейком обеспечил разгром Испанской Непобедимой Армады…

Все его начинания были отмечены талантом, блеском, удачливостью – и странным образом все в итоге шли прахом. Он основал первую английскую колонию в Америке, но, вернувшись через два десятка лет в те же места, обнаружил, что колонисты исчезли… Его считали одним из самых интересных поэтов своего времени – но от всего поэтического корпуса сохранилось едва ли полсотни стихотворений[109]… Его «История мира», благодаря которой о Рэли говорят как о серьезном мыслителе, осталась незаконченной…

Вынужденный оставить двор на излете елизаветинского царствования из-за скандала, вызванного его тайным браком с фрейлиной Ее Королевского Величества, Елизаветой Трогмортон, Рэли, непримиримый враг Испании, после восшествия на престол Иакова I был обвинен в заговоре… в пользу Испанской короны и приговорен к смертной казни. Однако приговор не был приведен в исполнение, а отложен на неопределенный срок – и почти 13 лет Рэли провел в Тауэре. Нет, не в оковах в грязном каземате – скорее, на положении пленника короны: занимаясь алхимическими опытами и философскими изысканиями, сочиняя стихи; общаясь с друзьями; встречаясь с женой (в Тауэре он зачал второго сына) – в ожидании смерти.

Он становится чем-то вроде достопримечательности – мертвый, с точки зрения закона, стареющий философ, овеянный славой былого. Частым его гостем в заключении становится наследник престола, принц Генри, плативший Рэли искренним восхищением. Это для него «последний елизаветинец» начинает писать «Историю мира»: возможно, Рэли видел себя чем-то вроде Аристотеля при Александре. Но – принц умер в юности…

И Рэли решается на последний отчаянный шаг. Он соблазняет короля Иакова золотом. Легендой об Эльдорадо. В отличие от золотого города Кортеса, Эльдорадо Рэли был не мифом, а реальностью: в Гвиане, как знал сэр Уолтер по отчетам одной из организованных им экспедиций, должны существовать золотые прииски…

В марте 1617-го Рэли освобождают из Тауэра, и флотилия сэра Уолтера, оснащенная на его собственный счет, покидает Лондон. При этом ему категорически запрещено вступать в какое-либо столкновение с испанцами…

Золота в Гвиане не оказалось. Зато оказался испанский гарнизон, спровоцировавший стычку, в ходе которой погиб старший сын Рэли. И за нарушение мира с дружественной Испанской короной Рэли, по возвращении в Англию, ожидала смертная казнь – причем для этого даже не требовался суд: достаточно было просто исполнить старый отложенный приговор. Франция предлагала сэру Уолтеру «политическое убежище». Но он отклонил предложение: скрыться за границей значило бы косвенно признать несуществующую вину. Лучше уж смерть… В 1618 году Рэли возвращается на родину, чтобы взойти на эшафот…

Собственно, рассказ Пола Остера о сэре Уолтере Рэли, который приводится ниже – можно прочесть как своего рода заметки на полях шекспировского «Гамлета»: спор с принцем Датским о действии и бездействии, бытии и небытии, вере в призраки и миражи…

* * *

Тауэр – это камень и одиночество камня. Это черепная коробка, обступившая человеческое тело, а внутри нее бьется живая мысль. Только мысли никогда эту стену не преодолеть. Стена не рухнет, сколько ни пытайся разнести ее молотом взгляда. Ибо взгляд этот – взгляд слепца, и, даже если взгляд этот видит, он видит лишь потому, что научился видеть там, где света нет. Здесь нет ничего, кроме мысли, а мысль – ничто. Человек – камень, который дышит, и ему суждено умереть. Смерть – единственное, что его ждет.

Ergo, суть проблемы: жизнь и смерть. Собственно даже – смерть. Тот, кто жив, – воистину ли он проживает жизнь от начала до самой смерти, или же смерть – просто мгновение, когда останавливается жизнь? Доказательство здесь – поступок, причем поступок, опровергающий словесное доказательство как таковое. Ибо мы никогда не способны высказать то, что хотим, а все, что говорится, говорится в осознании нашего безнадежного провала. Все – лишь игра мысли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю