Текст книги "«И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира"
Автор книги: Уильям Шекспир
Соавторы: Энтони Берджесс,Стивен Гринблатт,Игорь Шайтанов,Лоренс Даррелл,Екатерина Шульман,Уильям Байнум,Клайв Льюис,Виталий Поплавский,Джон Роу,Иэн Уилсон
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Александр Кинглейк[62] упоминает о разнице в восприятии Гомера ребенком и «ученым комментатором». Ребенок, пишет он, «на двадцать столетий ближе к древним грекам», потому что не думает о красотах слога, а захвачен ходом осады. В определенном смысле таково же различие между средневековым читателем и гуманистом: гуманист не интересуется осадой, потому что слишком увлечен литературой, которая в его понимании – не более чем стиль, который прежде всего – модель для подражания. Такой «литературоцентризм» не мог не сказаться на нашем восприятии великих писателей. Пример тому – различие между «Домом славы» Чосера и «Храмом славы» Поупа[63]. Во втором случае великие поэты представлены в современном духе: им отведено место в храме, потому что они достойны восхваления. Но у Чосера речь идет не о поэтах, а об их сказаниях: Стаций[64] присутствует, чтобы засвидетельствовать славу Фив, Гомер – славу Трои и т. д. Для Чосера славы достойны не поэты, но те, что и кого они поют. Для него читать Вергилия означает думать не о Вергилии, а об Энее, Дидоне и Мезенции[65].
Гуманистическая культура, как уже говорилось, была преимущественно латинской. Чем глубже мы понимаем вкусы гуманистов, тем отчетливее видим, что это было неизбежно. Греческих писателей часто превозносили, но любили лишь второстепенных (Плутарх, Гелиодор и др.). Греческий язык противится той правильности и риторической утонченности, о которых так заботились гуманисты: он слишком гибкий, чувственный и конкретный. С его помощью невозможно облачиться в мрамор. Римляне – или специально отобранные римляне – в этом смысле были удобнее. Поэтому не стоит думать, будто англичане XVI века находились под глубоким влиянием духа или форм греческой литературы. Платон привлекал своим учением, а не формой, к нему тянулись философы и философствующие поэты. Чапменовский перевод будто нарочно показывает, насколько подлинный Гомер англичанам в то время был недоступен. Великие уроки Древней Греции мы выучили не в XVI, а в XIX веке. Шелли, Лэндор, Браунинг, Теннисон, Арнолд, Раскин, даже Моррис – все они, каждый на свой лад, были куда более восприимчивы к греческому духу, чем любой из елизаветинцев. Разумеется, они воспринимали греческих авторов через призму романтизма, но это ничтожное искажение в сравнении с оптикой гуманистов. Несомненно, по своей восприимчивости античное, средневековое и романтическое сознания во многом схожи, тогда как гуманизм стоит от них в стороне. До тех пор пока не развеялся туман классицизма, великие греческие классики оставались непрочитанными.
Освоившись с тем, что́ гуманисты принимали, рассмотрим и то, от чего они решительно отворачивались. Прежде всего, они ненавидели все средневековое (это объединяло их с пуританами). Но, как было сказано выше, здесь имелось одно досадное исключение. Филологи гуманистического толка переняли у своих предшественников убеждение в том, что всякая великая поэма представляет собой аллегорию и энциклопедию. Скалигер полагал, что Юпитер у Вергилия посылает на землю вестницу-Ириду не в буквальном смысле, а лишь в качестве напоминания о том, что планеты подчиняют ход событий своему влиянию. Вивес[66], в общем способный усомниться в аллегорическом методе, применяет его к «Буколикам» с характерным объяснением: «Если бы в этом сочинении не было скрытого смысла, оно едва ли стоило бы трех лет труда, вложенного Вергилием в его совершенствование». Это созвучно упомянутому выше мнению Стэнихерста, для которого буквальное содержание «Энеиды» было всего лишь еще одним «кентерберийским рассказом». Гуманисты не могли поверить, что Вергилия всерьез интересовали пастухи, влюбленные, воины, путешествия и сражения, – они считали, что все это не более чем маски, скрывающие более «взрослый» смысл. Средневековые читатели тоже охотно верили в скрытую мудрость поэтов, но, будучи научены тому, что многослойное значение Священного Писания не отменяет его буквального смысла, все же не позволяли скрытой мудрости заслонить «благородную и приятную историю», о которой повествовал текст. Поэтому они участвовали в осадах вместе с героями, плакали вместе с героинями и пугались чудовищ.
Таким образом, сохранив из средневекового опыта то, что в наименьшей мере этого заслуживало, гуманисты отвергли (да еще с проклятиями) все остальное. В особенности ненавистны им были рыцарские романы и схоластическая философия.
Нападки Эскема[67] на истории о рыцарях короля Артура иногда называют пуританскими, но на них в любом случае нападал бы и Эскем-гуманист. Единственное различие между гуманистом-католиком и гуманистом-протестантом заключалось в том, что первый назвал бы эти истории просто варварскими и глупыми, а второй добавил бы: «И к тому же они папистские». Военные приемы утопийцев из книги Томаса Мора последовательно ниспровергают рыцарский кодекс чести – утопийцы стыдятся побеждать в открытом бою, но радуются, когда им удается одержать верх с помощью коварства и обмана или подкупом убедить подданных своего противника разделаться с ним. Эразм был против того, чтобы юные принцы читали про «Артуров и Ланселотов», поскольку эти книги отдают «тиранией, а также грубостью, глупостью и слабоумием». Монтень гордится образованием, благодаря которому он еще в детстве полюбил Овидия, а о Ланселотах, Амадисах, Гюонах[68] «и прочих дрянных книжонках» [69] даже не слыхивал.
Впрочем, нападки гуманистов на рыцарские романы не смогли отпугнуть от них основную массу читателей, по крайней мере в XVI веке. Куда серьезнее по своим последствиям была борьба, в которую гуманисты вступили со средневековой философией. И вновь нам следует остерегаться упрощений. Мы не должны представлять себе, будто гуманисты, взяв в союзники новую науку, открыто восстали против «тирании Аристотеля». Гуманисты редко, если не сказать случайно, объединялись с учеными-естествоиспытателями; ученые не всегда отвергали схоластику; Аристотель и схоласты порой находились в оппозиции. По сути, мятеж гуманистов против философии не был мятежом философским. Подлинный его характер лучше всего раскрывается в словах самих мятежников. Ваши философы, писал Вивес, любят напускать туману и создавать трудности на ровном месте, а если их жаргон вы называете латынью, то нам придется переименовать язык, на котором говорил Цицерон. «[Они] мнят себя истинными богословами главным образом потому, что изъясняются столь грубым и варварским языком»[70], – пишет Эразм в «Похвале глупости». «Вы зовете Фому Аквинского доктором? – спрашивает Йохан Вессель[71]. – Но он не знал ни одного языка, кроме латыни, да и ту едва ли!» Нам предлагают восхищаться утопийцами, которым неведомы «Вторые интенции»[72]. «Может ли Химера, в пустом пространстве жужжащая, поглотить вторые интенции?»[73] – подхватывает Рабле: вот подлинный вопрос, волнующий схоласта! Тут не новая философия нападает на старую; перед нами примеры того, как литераторы и беллетристы во всякое время нападают на философию вообще. Ни один гуманист не оставил по себе памяти как философ. Все они лишь насмехаются и ничего не опровергают. Схоласт выдвигает и отстаивает суждение о явлениях – гуманист же возражает, что слог того не изящен. Против языка схоластики как инструмента мысли – инструмента, открывшего, по словам Кондорсе[74], «точность мысли, неизвестную древним», – гуманисты обычно не удосуживались выдвигать рациональные возражения. Они высмеивали термины схоластов не в силу их бесполезности, а лишь потому, что ими не пользовался Цицерон.
Война гуманистов и схоластов была не войной идей, а войной гуманистов против идей. В ней воплотилась тяга гуманистов считать красноречие единственным мерилом учености; ее подстегивало (если не прямо провоцировало) то, что в университетах преподаватели риторики тогда чаще всего занимали менее почетные и выгодные места, чем их противники. Что касается Англии, то в Оксфорде гуманизм, связанный с пуритантством, окончательно победил в 1550 году, когда схоластов – этих, как пишет Энтони Вуд[75], «благороднейших авторов» – обвинили «в варварстве, незнании Писания и многочисленных обманах», а их книги «выбросили из колледжских библиотек» и публично сожгли – вместе с книгами по математике, заподозренными во влиянии, оказанном «папистами и дьяволом». В результате, добавляет Вуд, вскоре в университете ничему больше не учили, кроме «поэзии, грамматики, пустых песенок и всякого непотребства» («История и древности Оксфорда»). Джордано Бруно в 1584 году отзывался об Англии как о стране, «лишенной доброго знания философии и математики… все доктора которой – лишь доктора грамматики, исполненные упрямого невежества, педантизма, предубеждений и угрюмой неучтивости».
Говоря откровенно, в области философии гуманисты выказали себя настоящими филистерами, почти обскурантами. Именно так – новое знание породило новое невежество. Возможно, всякое новейшее знание прокладывает себе дорогу подобным образом: на наших глазах естественные науки взяли верх над гуманитарными, как некогда гуманисты победили метафизиков. Внимание человека имеет свои пределы: новый клин вышибает старый.
И все же мне не хотелось бы завершать этот краткий рассказ о гуманистах словами осуждения. Несмотря на причиненный ими великий ущерб, узость их кругозора, свойственные им похвальбу и свирепость (лишь по странному недоразумению мы считаем их вежливыми, дружелюбными и – в этом смысле – «гуманными»), мы перед ними в неоплатном долгу. Если мы и говорим, что, открывая тех или иных классиков, гуманисты в самый подход к ним заложили предубеждения, на распознание которых у нас ушли века, то делаем мы это лишь на основании текстов, доставшихся нам из рук гуманистов. Если их нравы порой и страдали от мегаломании, то и дела их были поистине титаническими.
Джонатан Бейт[76]
Стратфордская грамматическая школа
Глава из книги Душа века
© Перевод Л. Сумм
В школу
ИЗ дому он выбирался, с охотой или неволею, за несколько минут до шести утра летом и до семи – зимой. От двери родительского дома и мастерской по изготовлению перчаток сворачивал влево по Хенли-стрит, на рыночном перекрестке – вправо, мимо позорного столба на верхнем конце Шип-стрит, вдоль Чепел-стрит и за фахверковым зданием богадельни, что и поныне сохранилось на Черч-стрит, входил в школу. Благодаря положению отца в городском совете[77] учился он в «Новой королевской школе» бесплатно. По каменной лестнице за часовней Гильдии, где иконы замазаны известью, – в просторный класс. На пересечении скошенных дубовых балок резные украшения – разноцветные розы и сердца. Красная роза Ланкастеров и белое сердце Йорков – символ примирения древней вражды двух королевских линий в династии Тюдоров.
«Грамматика», разумеется, латинская. От рассвета до заката шесть дней в неделю круглый год напролет (по четвергам и субботам учились полдня). Учителем Шекспира сначала был Саймон Хант, потом Томас Дженкинс, возможно, валлиец, как Хью Эванс в «Виндзорских насмешницах», наставник умного и дерзкого мальчишки Уильяма. Поскольку латынь изучали только мальчики (ну и разве что принцессы или девицы из самых высокопоставленных семейств), то из-за вмешательства миссис Куикли начинаются недоразумения и сыплются великолепные каламбуры:
Эванс. Сколько чисел у имен существительных?
Уильям. Два.
Миссис Куикли. Вот как! А я, признаться, думала, что их гораздо больше. Да неужто двух чисел хватит на все имена?
Эванс. Перестаньте болтать пустяки. Теперь скажи мне, Уильям, что значит прилагательное durus, dura, durum?
Уильям. Твердый, жестокий, суровый.
Миссис Куикли. Не знаю, как по-латыни, а по-нашему – дура это и есть дура.
Эванс. Помолчите немного, невежественная женщина! Что такое lapis, Уильям?
Уильям. Камень.
Эванс. А камень – что такое?
Уильям. Ну, булыжник.
Эванс. Нет, камень – это lapis. Запомни раз навсегда.
Уильям. Lapis.
Эванс. Хорошо, Уильям. А ну-ка, скажи, от какой части речи происходят члены?
Уильям. От местоимений и склоняются так: именительный единственного числа: hie, haec, hoc.
Эванс. Правильно. Singulariter nominative: hie, haec, hoc. И, пожалуйста, запомни – родительный, genetivo – hujus… Ну, а как будет винительный падеж – accusative?
Уильям. Accusative – hinc.
Эванс. Запомни же, дитя мое, accusative – hunc, hanc, hoc.
Миссис Куикли. Хунк, хок!.. Не понимаю, что за язык такой – не то лай, не то хрюканье.
Эванс. Бросьте эти глупости, женщина! А ты, Уильям, скажи мне, как это будет в звательном падеже – vocativo.
Уильям. Гм, vocativo, гм…
Эванс. Запомни, Уильям, vocativo – caret [отсутствует (лат.)].
Миссис Куикли. Что-что? Покатила и шпарит? Ничего не понимаю!
Эванс. Угомонитесь, женщина.
Миссис Пейдж. Помолчите.
Эванс. Как будет родительный падеж множественного числа, Уильям?
Уильям. Родительный падеж?
Эванс. Да, родительный.
Уильям. Horum, harum, horum.
Миссис Куикли. Ничего не разберу… То ли хари поют хором, то ли харям дают корм…
Эванс. Постыдитесь, женщина!
Миссис Куикли. Нет, это не мне, это вам стыдно учить ребенка таким словам. Они и сами-то набираются разных словечек довольно рано, а тут еще учитель икает, точно пьяный: хик-хэк, хик-хэк! Фу, какой срам.
Эванс. Женщина, да в своем ли ты уме! Неужели ты и в самом деле ничего не понимаешь в склонениях и спряжениях? Глупее тебя нет никого в христианском мире![78]
Падежи, числа, имена, члены. Так учили латыни Шекспира. Зубрежка наизусть, словно по катехизису. Что такое lapis? – Камень. А что такое камень? Нет, не булыжник, никто не просит тебя думать, камень – это lapis. Двойной перевод, с английского на латынь и обратно, и так целыми днями. Умный мальчик выдерживал этот режим, передразнивая учителя: то хрюкал, произнося hic, hoc, то обыгрывая «родительный» падеж, произносил harum как хари, и прекрасно помнил, что член – понятие не только грамматическое, но и обозначение некой части его тела.
Бен Джонсон, учившийся в более известной школе (в Вестминстере), пренебрежительно фыркал по поводу начатков латыни у Шекспира. Такого рода интеллектуальный снобизм вполне естественен: Джонсон был один из очень немногих представителей простонародья той эпохи, кто обзавелся приличной библиотекой исторических и философских текстов как на латыни, так и на древнегреческом. Однако такому неглупому парню, как Уилл, нескольких лет в елизаветинской грамматической школе было вполне достаточно, чтобы усвоить латынь на всю жизнь. Его уровень наверняка превышал знания многих нынешних студентов классического отделения.
В краткое правление Эдуарда VI[79], мальчика-короля, часть средств от запрещенных заупокойных служб и закрывшихся монастырских школ была направлена на создание целой сети грамматических школ, которые до сих пор именуются «королевскими». Было велено, чтобы «хорошая литература и дисциплина распространялись и насаждались по всему нашему королевству, ибо в этом заключается наилучшее управление и устроение дел». Грамотность и моральное воспитание как основа государства и «общего благосостояния». Эразм Роттердамский в ставшем классическим учебнике устной и письменной риторики утверждал незыблемую ценность подражания латинской классике:
Лучше всего, чтобы юношество прилежно и разнообразно упражнялось в такого рода вещах, ибо помимо плодов стиля, таким образом будут впитаны и глубоко врежутся в память старинные достопамятные истории, привычными станут имена знаменитых людей и мест и, главное, будет усвоена мощь искренности и природа достоверности, первые достоинства красноречия.
Логика, признаться, не без изъяна. Одно дело усвоить «мощь искренности и природу достоверности», но изучить стиль и искусство красноречия, возможно, совсем другая задача. Многие из самых древних и достопамятных сюжетов как поэзии, так и античной истории повествуют о двуличии, а отнюдь не о правдивости.
Списки учащихся школы короля Эдуарда в Стратфорде-на-Эйвоне утрачены, однако нет сомнений в том, что Шекспир воспользовался своим правом на обучение и посещал ее. Достаточным доказательством может служить точное изображение принятых там методов в вышеприведенной сцене с мальчиком Уильямом и учителем Эвансом, а также постоянно встречающиеся в пьесах намеки: это и «старый Мантуанец», поминаемый Олоферном («Бесплодные усилия любви»), и стих из «Метаморфоз» Овидия, который цитирует Просперо в «Буре». Если наличие «мамки» у младенца означает, что младенчество протекает при дворе, как говорит Жак в начале своей речи о семи периодах человеческой жизни[80], то уже описывая второй период, он изображает участь мальчишки-горожанина, а вовсе не аристократа: вельможи, вроде графа Оксфорда или Саутгемптона, имели частных наставников и грамматическую школу не посещали.
Не сохранился и учебный план стратфордской школы, однако все английские школы в пореформенную Тюдоровскую эпоху преподавали одни и те же предметы и схожим методом, так что уставы аналогичных учреждений позволяют нам представить себе условия, в которых учился Шекспир:
И чтобы ученики вышеуказанной школы рассаживались в должном порядке, дабы они могли в тишине заниматься учебой, школу следует разделить на четыре класса.
И в первый поместить юных новичков, обычно именуемых petits, до тех пор, пока они не научатся в совершенстве читать, а также произносить и выговаривать слова ясно и отчетливо…
Во втором классе учитель должен преподавать школярам «Введение в грамматику», обычно именуемое «Восемь частей речи», каковые установлены и находятся в общем обиходе в нашем королевстве…
В третьем классе учитель должен преподавать Теренция, басни Эзопа, Вергилия, «Послания» Цицерона (столько, сколько он сочтет уместным в зависимости от способностей своих учеников и для их пользы) и, убедившись в их успехах, пусть переведет их в четвертый класс, где будет каждый день давать им английское задание для перевода на латынь и преподавать Саллюстия, Овидия, Цицерона «Об обязанностях», «Записки» Цезаря, Эразма «О двойном изобилии слов и вещей», а также обучать искусству и правилам версификации (если сам в них сведущ).
И ежедневно ученики четвертого класса должны упражняться в переводе фраз с английского на латынь и наоборот – с латыни на английский, время от времени писать друг другу послания, а учитель должен оные читать и исправлять замеченные в них ошибки.
Ученики третьего и четвертого классов не должны общаться в школе ни на каком другом языке, кроме латыни, за исключением времени, когда они наставляют младшие классы.
До поступления в настоящую школу дети находились в «малой», где учились читать и писать и зубрили катехизис государственной церкви. Затем они переходили к латинской грамматике и для начала выучивали весь учебник наизусть.
Этот стандартный учебник был предписан законом. В начале XVI века Уильям Лили из лондонской школы Святого Павла составил как «Введение к восьми частям речи», оно же «Английская морфология», так и латинскую грамматику, впоследствии именовавшуюся «Кратчайшее наставление» – «Brevissima Institutio». По указу Эдуарда VI эти две книги, напечатанные вместе под общим названием «Краткое введение в грамматику», сделались обязательным учебником для нескольких поколений школьников по всей Англии.
Хотя второй класс – это грамматика, грамматика, грамматика, Шекспир с самого начала знакомился и с тонкостями литературной композиции и риторического изящества. Упражнения в учебнике Лили состояли, в основном, из «сентенций», то есть лаконичных мудрых изречений или же призывов к добродетели, позаимствованных из текстов античных авторов. В ранней трагедии «Тит Андроник», где Шекспир частенько демонстрирует свою начитанность, Хирону и Деметрию, сыновьям Таморы, королевы готов, доставляют оружие, завернутое в исписанный свиток.
Деметрий. Что это? Свиток; весь кругом исписан!
Прочтем…
(Читает.)
«Integer vitae, sceleris que purus,
Non eget Mauri jaculis, nec arcu» [81].
Хирон. Стих из Горация; знаком он мне:
В грамматике читал его когда-то[82].
Способ, которым Шекспир изучал латынь, повлиял в дальнейшем на его творчество не меньше, чем содержание прочитанных позднее книг. От основ синтаксиса учебник Лили переходил к упражнениям в искусстве elocutio – сочинению цветистых текстов. Как напоминает нам в «Виндзорских насмешницах» мальчик Уильям, в латыни имеются сложные правила склонения – числа, падежи и различные части речи в предложении нужно согласовывать.
В повседневной английской речи синтаксис определяется, в основном, порядком слов (то есть строгой последовательностью: подлежащее, сказуемое, дополнение). В латыни, где связь между словами наглядно выражена окончаниями, порядок слов можно менять. Глагол часто ставится в самом конце предложения. Чтобы проиллюстрировать свойства латинской грамматики, и учитель, и автор учебника вынуждены были постепенно добавлять к словосочетанию новые единицы: сначала дадут классу существительное и прилагательное и велят их согласовать, затем сочетать два прилагательных, два существительных. Эти удвоения и амплификации так упорно вбивались в голову Шекспира, пока он учился, что сделались второй натурой, и в его пьесах этот прием порой превращается чуть ли не в одержимость, как в «Гамлете», где герой никогда не может ограничиться одним эпитетом: «Одним смеясь, другим кручинясь оком», «пронизан страхом и смущеньем», «и все обличья, виды, знаки скорби», «наряд и мишура», «растаял, сгинул, изошел росой» – все это и многое другое мы находим в ста строках первой же сцены пьесы[83].
И опять-таки вводный курс грамматики Лили: два местоимения, первого и второго лица, два прилагательных с противоположным смыслом и глаголы, которые нужно поставить соответственно в первом и втором лице.
Ego pauper laboro – Я, бедный, работаю.
Tu clives ludis – Ты, богатый, веселишься.
«Ты» требует формы ludis, в отличие от первого лица – laboro. Для иллюстрации этого правила Лили составил такую симметричную схему и заодно сочинил нечто, похожее на пословицу об устройстве социума. Так грамматика переходит в риторику, в продуманную расстановку слов с целью аргументации, зачастую политического, юридического или морального характера. От грамматических тонкостей – к мощи доказательств. Шекспир запомнил этот фокус и усовершенствовал его:
Королева Маргарита
Эдвард, мой сын, был Ричардом убит;
И Генрих, муж мой, Ричардом убит;
И твой Эдвард был Ричардом убит;
И Ричард твой был Ричардом убит.
Герцогиня Йоркская
Жил Ричард мой – его убила ты.
Жил Ретленд – помогла его убить ты
[84]
.
Лили демонстрировал, каким образом общее высказывание может предшествовать нескольким частным: в его грамматике это называется пролепсис. Этот прием станет одним из основных в сонетах и монологах Шекспира.
Едва ли в программу грамматической школы Стратфорда-на-Эйвоне входили более изощренные учебники с перечнем десятков сложных риторических фигур. Этого и не требовалось: вдумчивый читатель, каким был Шекспир, и сам мог интуитивно перенести упомянутые Лили фигуры – зевгму, синекдоху и прочее – из узко грамматической сферы в более широкую риторическую. Все, что для этого требовалось – следовать образцам из Цицерона, Горация и других классических авторов, чьими цитатами иллюстрировалось «Введение в грамматику».
Цицерону в «Юлии Цезаре» отводится небольшая роль: здесь чаще взывают к его авторитету заочно, чем выпускают на сцену и дают высказаться. Но одна из речей, написанных Шекспиром для римского оратора, обнаруживает глубокую органическую связь между школьным опытом Шекспира и его драматургическим искусством:
Да, время наше странно искривилось:
Но разбирает каждый на свой лад
Явления, освободивши их от смысла
[85]
.
Этими словами Цицерон откликается на рассказ Каски о знамениях времени: по городу промчался свирепый ураган, у городского раба сама собой вспыхнула, но не обгорела, рука. «Время странно искривилось», – говорит Цицерон на сцене, и это напоминает самое известное, постоянно цитируемое восклицание исторического Цицерона: «О tempora, о mores!» – «О времена, о нравы», а говоря попросту, без риторических приемов, без удвоения: «Страна летит к чертям собачьим».
Оговорка Цицерона насчет «разбирает каждый» представляет особый интерес: при всех расхождениях между язычеством и христианством и в римскую эпоху, и при Тюдорах господствующая религия видела в неистовстве стихий и в странных нарушениях естественного порядка вещей знаки божьего гнева, предвестье бед, примету, что век «вышел из сустава». Но Цицерон напоминает о присущей человеку способности манипулировать речью (то есть о риторике): эта способность позволяет «разбирать» (и сопоставлять) явления так, как ему, человеку, хочется: «освободив от смысла», подсказанного ортодоксальным мышлением. Здесь в значении «разбирать, толковать» употреблен технический термин, вынесенный прямиком из школьного класса. Приказывая юному Уильяму перевести или истолковать латинский пассаж, Хант говорил ему: «Разбери этот текст, Уильям!»
Чтение классики
Осилив грамматику Лили, Уильям должен был перейти в третий класс. От чтения – к сочинению: научившиеся свободно читать на латыни мальчики дальше учились писать на этом языке.
Начинали с подборки достаточно простых сентенций. Имелась хрестоматия под названием «Sententiae pueriles» («Сентенции для детей») и еще одна, известная в обиходе как «Дистихи Катона» («самые выразительные изречения, приписываемые Катону»). Сентенции служили готовыми кирпичами для сочинений. Сначала шли короткие, из двух-трех слов: «Amicis opitulare» («Помогай друзьям») или «Cognosce teipsum» («Познай самого себя»), потом полноценные фразы: «Assidua exercitatio omnia potest» («Усердным упражнением всего достигнешь»), «Amicitia omnibus rebus anteponenda» («Дружбу следует предпочесть всему прочему»), «Mendacem memorem esse oportet» («Лгун должен быть памятлив»). Ученикам приходилось на все лады переиначивать эти фразы. Мы можем вообразить себе стратфордского наставника в классе, где на стыках балок вырезаны сердца и розы. Он приказывает Ричарду Филду, мальчику чуть постарше Уилла: «Поставь в будущее время и преврати в вопрос, Ричард! ‘Будете ли вы помогать друзьям?’». Затем обращается к Уильяму Шекспиру: «Поставь во множественное число, Уильям: ‘Лжецы должны быть памятливы’». И тот это усвоит: сочиняешь ли сюжет, пишешь ли драму, затеваешь ли интригу, чтобы уничтожить врага, как делали это Яго и Ричард III, тебе требуется хорошая память, чтобы не запутаться в собственном повествовании.
Следующий этап – основы устного общения и составление писем. Тут широко использовались «Беседы» Эразма. Это пособие советовало начинать беседу с приветствия на латыни: «Salve!» Буквальное его значение «Будь благополучен», как в английском приветствии «Пошли тебе Господь доброе утро», сократившемся до «Доброго утра», а по нынешним временам и вовсе буркнут: «Утро». «Salve, pater» – «Приветствую тебя, отец!», «Salve, mi frater!» – «Приветствую тебя, брат мой!» Но Эразм верил, что учиться надо с веселым сердцем, и потому вскоре переходил к более цветистым словосочетаниям: «Salve, vini pernicies» – «Здравствуй, погибель вина!» (то есть пьяница, осушающий бутылку за бутылкой). А в ответ: «Salve et tu, gurges helluoque placentarum» – «Здравствуй и ты, бездонная прорва, пожиратель пирогов». В этом – источник веселых пререканий Хела и Фальстафа, состязания в остроумии между Бенедиктом и Беатриче.
К изучению классической литературы приступали в третьем классе, обычно начиная с отрывков из римского драматурга Теренция. Так, Шекспир впервые познакомился с комедией, хотя, поскольку читали избранные места, а не текст целиком, едва ли он мог ощутить напряженность действия. Читали также простые басни о животных, продолжавшие традицию Эзопа, и впервые соприкасались с великим Вергилием: немного из его идиллических «Эклог», самые яркие места «Энеиды». Вероятно, именно потому, что первое знакомство с Вергилием состоялось в такой форме, Шекспир представляет себе его эпос скорее в виде набора общеизвестных текстов: прощание Дидоны, воспоминание о гибели Трои и смерти Приама, сошествие Энея в Аид – нежели как цельное произведение.
Такая склонность к выборочному чтению объяснялась не только программой грамматической школы, но и господствовавшей в те времена педагогической теорией. Краткий курс Лили включал в себя некоторые советы Эразма о том, как надо читать: сначала пробежать текст, чтобы составить общее представление, затем разобрать каждое слово, обращая внимание и на лексику, и на грамматику, потом провести риторический или стилистический анализ (найти фигуры, изящные обороты речи, афоризмы, пословицы, исторические аллюзии и басни, развернутые сравнения) и, наконец, перейти к моральным вопросам, в особенности отслеживая те пассажи, которые способствуют моральному усовершенствованию и обогащают память яркими сюжетами. Естественное следствие этого подхода: текст просматривается в поисках таких опорных моментов, их отмечают на полях или же выписывают в книжицу, сводя в «таблицу», чтобы иметь под рукой готовый набор общих истин о жизни и правилах поведения. На эту процедуру намекает Гамлет, говоря, что намерен стереть все заметки, почерпнутые из книг, и заменить их страшным знанием, услышанным из уст отца:
Ах, я с таблицы памяти моей
Все суетные записи сотру,
Все книжные слова, все отпечатки,
Что молодость и опыт сберегли;
И в книге мозга моего пребудет
Лишь твой завет, не смешанный ни с чем,
Что низменнее; да, клянуся небом!
О пагубная женщина! – Подлец,
Улыбчивый подлец, подлец проклятый! —
Мои таблички, – надо записать,
Что можно жить с улыбкой и с улыбкой
Быть подлецом
[86]
.
Последняя мысль, которую Гамлет спешит занести на табличку, сформулирована в той афористической форме, к которой Шекспира приучали со времен «Введения» и «Сентенций».
В четвертом классе
Если Шекспир добрался до четвертого класса школы короля Эдуарда, то ему довелось читать полные тексты, а не только отрывки из хрестоматии. «Комментарии» Юлия Цезаря о Галльской войне (пару раз эта книга упоминается в пьесах) должны были привлечь его внимание к военным кампаниям и соответствующей терминологии, к сражениям римлян против «варваров», к статусу Британии – колонии Рима; все эти темы встречаются в трагедиях и исторических хрониках Шекспира. Вероятно, он читал также трактат Цицерона «Об обязанностях» («De Officiis»), который школьникам предписывалось читать и ради изящества прозы, и ради наставления в гражданских добродетелях: в трактате излагаются обязанности доброго гражданина и проводится разграничение между мудрым советом и лживой лестью.