Текст книги "Без наставника"
Автор книги: Томас Валентин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
– Наиболее известные у нас французские исполнители chansons – это наряду с Эдит Пиаф Жюльет Греко, Жаклин Буайе и Далида; среди мужчин Жильбер Беко, Шарль Азнавур, Ив Монтан, Жак Брель и…
– Жорж Брассанс!
– En effet[46], Гукке! А теперь поставь пластинку, Мицкат!
Надо перестать реагировать на каждую их попытку поддеть меня. Отвлекающий маневр. Остальные учителя просто отмахиваются от их вопросов. Остальные. Потому-то ребята и спрашивают меня. И Криспенховена. И Грёневольда. А не остальных. В большинстве случаев их вопросы вполне искренни, даже если они задают их неожиданно, нахально. Более искренни, чем твои ответы! Рулль, Курафейский, Шанко. И еще Затемни. Агитатор в миниатюре. Наверняка каждый вечер берет в постель транзистор, чтобы послушать страны восточного блока. Зачем? И верует в красное евангелие. В году 1963-м, в самом сердце федеративной Германии, за сто километров от Восточной зоны. Почему? Надо будет поговорить об этом с Грёневольдом. Еврей он или нет? Почему это их так интересует? Правда, далеко не всех, однако кое-кого. Почему? А педагогов? Некоторых тоже. Даже многих. В представлении нынешних немцев еврей – это мифический зверь: змей, сфинкс или агнец. Для меня нет. Во Франции я наконец-то немножко научился думать. Но роковые ошибки уже были сделаны! Indiffèrence et sentimentalité[47] – вот мои враги на сегодняшний день! Мицкат хотел меня спровоцировать. Зачем? Ему просто нравится быть в оппозиции. Бог с ним! Le nonconformisme est un optimisme[48]. Сколько должно быть у них élan vital[49], чтобы хоть в этой малости занять свою позицию. Глазами этого малыша Клаусена на тебя уже смотрит капеллан. «Я полагаю, что от католического предприятия нельзя требовать…» – будущий священник. Скажи хоть что-нибудь против! Или за! Indifférence – нет на свете слова, более ненавистного для меня, чем это. Потому что оно целиком относится к тебе, homme nul[50]. Этот Рулль – самый своеобразный из всех ребят, какие когда-либо сидели у меня в классе. Совсем не такой уж развитой, но tout d’une piece[51]! Бросается на волнующие его проблемы, как бык. Un triste taureau[52]. Труднее всех в этом классе придется ему. Но у него больше задора, чем у всех остальных, вместе взятых. «Je ne regrette rien!»[53]. Эта Пиаф – развалина. Развалина, пропитанная перно. И после каждого припадка она становится еще лучше. «C’est vraiment la seule chanteuse blanche, qui me fasse pleurer»[54]. Еще три минуты. Надо кончать. Мне этого достаточно. А уж этим-то наверняка…
– Çа suffit! Au revoir, mes amis!
– Au revoir, monsieur Violat![55]
– Что будете делать вечером? – спросил Шанко, когда вся ватага 6-го «Б» протискивалась в двери школы.
Клаусен: катехизис, латынь. Муль: пластинки Майлса Дэвиса. Гукке: уроки по математике. Курафейский: в кино с Кики! Мицкат: Church army club[56]. Адлум: плавательный бассейн.
Затемин: Привет из Восточной зоны. Придешь?
Шанко: О’кэй. Ты тоже придешь, Фавн?
Рулль: Там посмотрим…
– Еще раз желаю всем всего доброго, – сказал Годелунд, придерживая рукой стеклянную дверь. – Мне придется опять заниматься своей стройкой!
Гнуц: совещание директоров. Харрах: зубной врач. Протезы. Хюбенталь: цветной объектив Ф1,9/50 мм. Нонненрот: Na starowje, Towarischtsch! Немитц: Вечерний университет. Криспенховен: дополнительные уроки.
Виолат: Вы будете вечером дома?
Грёневольд: После семи – наверняка. Я буду очень рад…
Но в этот понедельник вечером…
II
…Отец Рулля сказал:
– Поедешь в Австрию!
Рулль перестал жевать и замер, зажав в руке поднятую вилку с картофелиной в мундире.
– Куда? – спросил он.
– В Австрию, и хватит об этом!
– Но…
– Никаких «но»! Вечные «но»! Постоянно одно и то же: «но», «но», «но» – сплошные возражения! Со мной это не пройдет! Я сказал, поедешь на весенние каникулы не в Польшу, а в Австрию, значит, так и будет! Что от тебя хотели в дирекции «Унион»?
– Велели завтра зайти еще раз.
– Со мной?
– Тебе они позвонят.
– Считай, что это место уже за тобой.
Рулль положил вилку на тарелку с недоеденной картошкой, втянул голову в плечи и сунул руки в карманы.
– Мне так неохота! – сказал он глухо.
Мать Рулля вздрогнула и посмотрела на него с выражением безнадежного отчаяния, но отец остался спокоен.
– Неохота – тоже одно из ваших словечек! Неохота! Может, ты думаешь, нам хотелось в вашем возрасте брать винтовку и отправляться к черту на рога, по ту сторону Одера? На четыре года! Но свой долг мы выполнили…
– Ради кого? – спросил Рулль.
Мать покачала головой и сказала:
– Мальчик, ты сам не понимаешь, что говоришь!
Отец отодвинул тарелку, зажег сигарету и принялся расхаживать вокруг стола.
– Великолепно! – сказал он. – Уважаемый сынок упрекает меня, что я четыре года подряд рисковал ради него головой. Чтобы он рос свободным человеком. Чтобы эти красные варвары не вздумали устраивать у нас свой рай. Чтобы его мать…
– Я не то имел в виду…
– Не то? Вечно вы имеете в виду не то, что говорите! Вечно! Зато глотку дерете, все знаете лучше всех! Вот благодарность за то, что вам дают образование! Как становитесь учеными, начинаете умничать и к тому же паясничать!
– Не волнуйся так, Пауль! – сказала мать.
Рулль встал и бочком пробрался к двери.
– Это бесполезно, – пробормотал он. – Мы все равно не поймем друг друга.
– Нет, вы послушайте! Вы только послушайте! – сказал отец и вдруг перешел на крик: – У моего уважаемого сынка не все дома! Мы, видите ли, не поймем друг друга! Вот будет родительский день, и я им покажу, этим учителишкам, которые забивают вам голову. Всем этим господам Криспенховену, Виолату и особенно этому господинчику Грёневольду, представителю другой расы. Где он был, когда мы с ходу добились того, чего эти господа демократы не могут добиться вот уже восемнадцать лет, – остановили красную волну? Где он был, этот умник дерьмовый?
– Не волнуйся так, Пауль! – повторила мать. – Кто этого не пережил, тот не поймет.
Рулль сел на стул у двери.
– Но почему я должен ехать в Австрию, а не в Польшу? – спросил он. – Объясни!
Отец налил себе чашку чая и снова стал расхаживать вокруг стола.
– Ты уже был в Ирландии и Греции, хватит с тебя заграницы. Австрия – это тоже неплохо, к тому же там говорят по-немецки.
– Да, но я дружу с Мареком и Яном, а не с австрийским парнем!
– Вот это-то меня и бесит! Я ничего, ровным счетом ничего не имею против поляков. Но почему ты не найдешь себе друга, который говорит на твоем языке?
– Мы говорим на одном и том же языке, хотя и не по-немецки. Мы разговариваем по-английски. И кроме того, они много знают.
– О чем?
– О Германии.
– Нет, ты послушай, Миа. Ты только послушай: эти поганые поляки много знают о Германии!
– И они не уклоняются.
– Не уклоняются? От чего, позвольте вас спросить?
– От вопросов, на которые ты мне не отвечаешь, хотя я задаю их тебе вот уже сколько лет.
– Какие же это вопросы, например?
– Ради кого вы шли туда, к черту на рога? Ради кого выполняли этот свой проклятый долг?
Отец швырнул окурок в печь и тут же взял новую сигарету.
– И что тебе отвечает на это твой приятель Марек?
– For Hitler and the devil[57].
Отец перестал ходить, сел. Спичка, которую он поднес к сигарете, дрожала в его руке.
– Дай мне тоже, – сказал Рулль.
Отец молча протянул ему пачку.
– И ты веришь в это? – спросил Рулль-старший и глотнул воздуха.
– Что ж, это ответ, но меня он не может удовлетворить. Он односторонен.
– А что думаешь ты сам?
– Я не знаю, отец. Не знаю, что и думать. Но хотел бы знать!
– Этого Марека я больше в дом не пущу, – сказал отец.
– Но почему? Он против тебя ничего не имеет.
– Этого еще не хватало!
– Он вообще ничего не имеет против немцев. Хотя у него о немцах печальные воспоминания. С тридцать девятого по сорок третий он был в Варшаве. Со своей матерью…
– Замолчи! Варшава, Варшава, Варшава! А кто будет говорить о Дрездене, Кельне, Берлине, Гамбурге?
– Мы, мы говорим об этом! Только это совсем другое дело!
– То есть как? Это становится интересным. Почему же это совсем другое дело?
– Первые города, на которые сбрасывались бомбы, были Варшава, Роттердам, Ковентри, Ленинград. И бомбардировали их немцы.
– Вот оно что! Это тоже тебе сообщил Марек?
– Нет, Ребе.
– Кто?
– Грёневольд.
– Господин Грёневольд! Великолепно! Поляк и еврей разъясняют моему сыну суть германской трагедии.
– Но ведь это правда.
– Это неправда! Это абсолютная ложь!
Отец вскочил и подошел к книжному шкафу.
– Вот! Прочти – и получишь ответ.
Рулль взял книгу.
– Ганс Гримм[58]. Но ведь это был нацист!
– Так! Эта информация тоже исходит от Марека или Грёневольда?
– Нет, от доктора Немитца.
– От Карлхена Немитца! Да у этого хамелеона у самого рыльце в пуху! Он к концу всей заварухи печатался в «Фелькишер беобахтер»[59]!
– Этого я не знал.
– Зато я знаю! Твой отец гораздо больше информирован, чем ты предполагаешь. Нет, это непостижимо: именно Карлхен Немитц становится в позу и обливает помоями Ганса Гримма! Но я тебе вот что скажу: для меня Ганс Гримм был, есть и останется навсегда одним из самых великих немецких писателей, что бы там ни болтал о нем господин доктор Немитц. Ты когда-нибудь читал «Народ без пространства»?
– Нет.
– Вот видишь! А этот Немитц, этот демагог, политический жонглер, восемнадцать лет назад на брюхе пополз бы в Липпольдсберг[60], если бы его только пальцем поманили. Пусть он лучше поостережется, как бы его вечные истории с бабами не…
– Пауль!
– Да об этом весь город говорит.
– Немитц признает, что Ганс Гримм написал несколько неплохих вещей, – сказал Рулль.
– Ах, вот как, он это признает? Очень мило со стороны господина Немитца.
– «Судья в Кару»[61] неплохо написано, но…
– Но когда Ганс Гримм пишет что-то вроде «Ответа архиепископу»[62] или сводит счеты со всякими томми, что не устраивает господина Немитца, – причем, прошу заметить, не устраивает лишь с недавних пор, – то уже человек, который написал «Судью в Кару» – и нацист и фашист. Слушай внимательно, сынок: кто не испытал этого на своей шкуре, тот не может всего понять. Запомни раз и навсегда.
– Но ведь ты испытал!
– Конечно.
– Ну и?
Отец махнул рукой и придвинул кресло к телевизору.
– Отец переутомился, – вмешалась мать. – Сходи в погреб и принеси пива. Только сначала настрой телевизор. Сегодня викторина. В прошлый раз мы все правильно отгадали.
– Еще один вопрос, – сказал Рулль, вернувшись из погреба.
Отец повесил пиджак на спинку кресла и устроился поудобнее.
– Валяй!
– Почему ты не хочешь, чтобы я стал учителем?
Отец постучал кончиком сигареты по ногтю большого пальца.
– Потому что эту братию я еще больше презираю, чем врачей, – буркнул он. – А это кое-что да значит. Лет тридцать, нет, даже меньше тридцати лет назад они рассказывали всю историю как раз наоборот, сынок. «Наш путь лежит через Сталинград!» И я верил. Рисковал башкой, потому что был идеалистом. Человеком, которого эти учителишки восемь лет подряд до тошноты нашпиговывали всякой чепухой: «отечество», «долг», «честь», «мужество», «Великая Германия», «присяга», «смелость» и так далее. Только они не говорили, что все это сгнило на корню. А сейчас у этих господ на том самом месте, где была свастика, красуется черно-красно-желтая кокарда. И что еще хуже – ибо ошибаться может каждый – они забыли, что с ними произошло. И что еще хуже – тем, кто им верил и еще не успел этого забыть, они нынче вставляют палки в колеса, подрывают их авторитет перед их же собственными детьми. И что хуже всего – они считают, что были правы тогда и правы теперь. Вот что я больше всего ненавижу в учителях – они всегда правы, только задним числом! А за ошибки пусть расплачиваются другие, те, кого они со своими «идеалами» посылали в походы и кто из этих походов не вернулся – заночевал навеки в Сталинграде или в Яссах, на Монте Кассино или в Рейхсвальде. Нет, сынок, ничего из этого не выйдет. Я не допущу, чтобы ты оказался среди этих пророков, крепких задним умом. Ты будешь машиностроителем, тут по крайней мере сразу видно, если допустил брак. Кто вкалывает как следует, тех вокруг пальца не обведешь. А теперь садись и покажи, чему ты научился в своей школе. Или иди к себе в комнату.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Йохен! – сказали отец и мать одновременно.
Рулль поднялся к себе в мансарду, бросился на кушетку и зарылся головой в подушку.
– Дерьмо, – пробормотал он. – Кругом дерьмо!
Он полежал с четверть часа в каком-то полудремотном состоянии. Снизу, из комнаты родителей, доносились аплодисменты участников викторины.
Вдруг он перевернулся на спину, подтянул колени к лицу и скорчился от смеха.
Точь-в-точь как Адольф, мелькнула у него мысль. Адольф, вынашивающий свои планы. Вена, тысяча девятьсот тринадцатый год, пятьдесят лет назад. Если бы у этого типа был другой отец и хотя бы два-три других учителя, может быть, наша история сложилась бы по-другому. Кабан, не разбирающий дороги, дикий кабан из Богемского леса. Пижон очень любит цитировать: «У детей есть свои учителя, у взрослых – свои поэты». Какой-то древний грек сказал. Неплохо сказал. Только где они, наши поэты? У этих древних, у классиков, были другие заботы! «Ты ищешь самое великое, самое возвышенное? Растение научит тебя: стань по своей воле тем, чем оно стало от природы, – и ты обретешь, что искал!» А нынешние молодые? Пишут иероглифами. Экзистенциалистские кроссворды. Только для жизни от них никакой пользы. Почему никто не пишет о том, что нас мучает? Почему они не бьются над современными проблемами, in our time?[63] И не помогут нам хоть как-то преодолеть прошлое? Брехт это делал. Умер. Сент-Экс пробовал. Погиб. Камю тоже мог. Нет в живых. Кто еще? Если бы я понимал Кафку! У него есть что рассказать нам, что-то очень нужное, что могло бы помочь пройти через жизнь. Но для Кафки нужен переводчик. А Пижон не переводит, Пижон вещает. «Умник дерьмовый» – отец прав.
Рулль потянулся, провел пальцами по своим темным жестким волосам, встал и неслышно подошел к окну.
На углу перед рестораном «Вальгалла» толпились люди. Уже три недели там сияла красная световая реклама, изображавшая пышную девицу, которая неустанно била себя в грудь.
Рулль выловил из кармана джинсов сухую, раскрошившуюся сигарету и закурил.
Он включил проигрыватель и поставил «When the Saints go marching in»[64]. Потом он побросал в портфель учебники и тетради и заглянул в расписание уроков.
Когда в комнате совершенно стемнело, он зажег настольную лампу, вытащил из ящика письменного стола стопку карточек и перетасовал их, как игральные карты. На карточке, лежавшей сверху, было написано: «Человек не вполне виновен, ибо не он начинал историю, и он не вполне невиновен, ибо он ее продолжает».
Рулль еще раз перетасовал карточки и снова снял верхнюю. На этот раз он прочел: «Ты приобрел в моих глазах нечто загадочное, присущее всем тиранам, чье право зиждется на личной воле, а не на разуме».
Он перемешал в третий раз; на карточке, которую он вытянул, было написано: «Нет свободы без взаимопонимания».
Он сунул эти три карточки в карман куртки, остальные положил обратно в ящик, открыл дверь и крадучись спустился вниз, на вечернюю улицу.
Когда он пересекал вокзальную площадь перед «Милано», часы пробили половину девятого.
Шанко сказал:
– Зачем, собственно, вы нас сотворили до женитьбы?
Мать Шанко продолжала гладить, только носом шмыгнула в ответ.
– И почему вы хотя бы не поженились, когда уж дело было сделано?
– Ему отпуска не дали.
– Трепотня! В бундесвере дают отпуск, когда у бабушки насморк.
– Война была!
Шанко лежал на диване в кухне и держал над собой, как зеркало, солдатскую фотографию отца в черной рамке.
– А он был недурен, мой уважаемый создатель!
Мать поставила утюг на перевернутое блюдце, подошла и вырвала фотографию из его рук.
– Ну и дрянь же ты! – пронзительно вскрикнула она.
– Да, я знаю. Безотцовщина!
Шанко вскочил с кровати, встал перед зеркалом и принялся выдавливать угри.
– Ты сделал уроки?
– Завтра утром сделаю.
– Гюнтер, ты хоть на этот раз не сплошаешь?
– Какие могут быть сомнения, старушка! А потом меня зачислят на довольствие в бундесвер, и ты избавишься от лишнего рта.
Мать так резко поставила утюг, что блюдце разбилось.
– Хватит! Нет больше моего терпения! Как ты смеешь мне грубить, бродяга ты этакий! Завтра с утра пойду к опекуну! Я не для того восемнадцать лет мучилась, чтобы…
– Ладно, ладно, старушка! Перемени пластинку. Я все равно сматываюсь.
Через темный коридор Шанко, топая, прошел в боковую комнатушку, которую делил со своей сестрой – они были близнецы.
Он бросился на кровать, снял с полки «За кулисами экономического чуда» и прочел несколько страниц.
– Вот сволочи! Ну и сволочи! – сказал он громко.
В коридорчике послышались мелкие шажки его сестры; не вставая с постели, он сказал:
– Не ссудишь ли мне пару монет, систер?
– Нет! А на что?
– На кино.
– С кем?
– Вы, бабы, день и ночь только и думаете: с кем?
Шанко встал, порылся в карманах брюк, ухмыльнулся и принялся набивать гильзу.
– Что тут было с мамой? – спросила сестра и включила транзистор.
– Обычный цирк.
– Она ревела.
– Это с ней частенько бывает.
– До чего же ты противный!
– А ты прелестна, Розмари!
– На твоем месте я бы от стыда сквозь землю провалилась!
– И я на твоем тоже.
– Это еще почему?
– У тебя опять засос на шее.
– Врешь!
– Вот, прошу убедиться, чуть ниже.
Шанко вынул из кармана зеркальце и поднес сестре. Она покраснела и стала искать пудреницу.
– Вот видишь! Деньги возбуждают чувственность. Сколько он платит?
– Позаботься лучше о том, чтобы найти работу! – сказала сестра и уселась к туалетному столику.
– Уже все в порядке, систер.
– Так я и поверила. Кому ты нужен?
– Представь себе – бундесверу.
– Кому?
– Бундесверу.
Шанко встал по стойке «смирно», потом прошелся парадным шагом по комнате.
– Ах, так вот почему ты сегодня нос задираешь! Там хоть начальство будешь уважать!
– Не надо преждевременных иллюзий, систер. Я не пойду!
– Что? По-моему, ты должен…
– Я откажусь, систер.
– Это не разрешается!
– Поверьте, что все разрешается, уважаемая систер! Слыхала ли ты о том, что такое демократия? Основной закон Федеративной Республики Германии, статья четвертая, абзац третий…
– А как ты объяснишь причину?
– Причину? Совесть не позволяет – вот и причина!
– Совесть! Трус ты, больше никто!
– Осторожно, систер, оскорбления такого рода караются по закону. Я ранний христианин, да будет тебе известно…
– Чего?
– Ранний христианин, то бишь христианин-протестант, придерживающийся библии. А Христос сказал: «Поднявший меч от меча и погибнет».
– Кто тебе вбил в голову этот бред собачий? Наверняка Лумумба!
– А ты пошевели мозгами, систер! За одного дурака, правда, двух умных дают, зато умные снимают сливки.
– Мерзкий паяц!
Шанко залился высоким жеребячьим смехом, потом раздавил папиросу о подоконник.
– Ужинать! – крикнула мать из кухни.
Сестра отложила карандаш для бровей и вышла. Шанко так же внезапно перестал смеяться, как и начал, сунул руки в карманы и мелкой рысцой отправился следом за сестрой.
– Он должен после окончания школы идти в бундесвер. А он не желает, отказывается, – сказала Розмари на кухне.
– Надо было и его папаше то же самое сделать. Тогда я б не мучилась так всю жизнь.
– И я тоже, – буркнул Шанко.
– Ты? Тебе-то чего не хватало? Розог хороших, вот чего!
– Почему же отец не отказывался? – спросила Розмари.
– При Гитлере нельзя было. Он каждого к стенке ставил, кто не желал делать по-ихнему. Или на «курорт» отправлял.
– Куда? – спросила Розмари.
– Ну, в Дахау или где там все эти лагеря были. Мы это называли: на «курорт».
Сестра с надеждой посмотрела на Шанко.
– В настоящее время у нас демократия, – сказал он с ухмылкой. – Прелестная вещь – делай, что хочешь.
– Для тебя полезней было бы, если бы оставались порядок да дисциплина, как тогда. А то тебе не впрок…
– Ну, зачем же так горячиться, старушка? Я ведь не нарушаю закон. Напротив, я его свято соблюдаю. Я отказываюсь идти в бундесвер, ибо мне совесть не позволяет.
– Я бы на твоем месте греха побоялась, – сказала мать.
– Господь, который сотворил железо, сотворил и кузницы, чтобы перековать мечи на орала, – сказал Шанко и скрестил руки на груди.
– Это еще откуда?
– Образование, систер! Образование, оно одно делает пролетария джентльменом!
– Вы, нынешние, больно много читаете, – сказала мать.
– А вы, тогдашние, слишком мало читали, старушка. Иначе мы бы не сидели теперь в этой дыре.
– Нам всю жизнь вкалывать приходилось.
– Это меня не вдохновляет, – сказал Шанко и пододвинул свою тарелку поближе к сковороде с жареной картошкой.
– А клянчить у тех, кто работает, – на это ты мастер.
– Ябедничать некрасиво, крошка сестрица.
– Он у тебя опять одолжить хотел? На что?
– На кино. Расширяет горизонт.
– А меня-то хоть возьмешь? – спросила Розмари.
– Что там показывают? – спросила мать.
– «Черные деньги».
– Это еще что такое?
– Это гроши, добываемые с помощью всевозможных махинаций…
– И не вздумайте идти! Смотрите у меня!
– Да я это уже давно смотрела, – разочарованно сказала Розмари.
– …или горизонтальным способом. Ляжешь в кроватку – получишь взятку.
– Замолчи, или я тебе сейчас такую оплеуху закачу!
– Спокойствие прежде всего, старушка! Если бы ты умела добывать монеты, нам бы не пришлось попрошайничать.
– Я всю свою жизнь честно трудилась! И вам, кажется, хватало!
– Хватало, хватало! В том-то и дело, что не хватало! А посему мы и остаемся жалкими пролетариями в этом западном раю!
– Здесь у каждого есть кусок хлеба, не то что по ту сторону Эльбы!
– Вот голоса, которые обеспечивают ХДС победу на выборах! Путь к демократии лежит через желудок! – ухмыльнулся Шанко и принялся ковырять в зубах.
– Я в политике не разбираюсь.
– Но право голоса имеешь! Каковое и используешь, благо у нас царит демократия.
– Просто мне Аденауэр без усов и бороды милее, чем все усатые и бородатые, которых я перевидала на своем веку – и с закрученными усищами, и с подбритыми усиками, и с бородкой клинышком!
Розмари сняла чулки и спросила:
– Где у тебя стиральный порошок?
– Вон, на окошке.
Шанко закурил и улегся на диван.
– На летние каникулы, когда я ишачил на строительстве шоссе, – сказал он и глубоко затянулся, – нам пришлось укладывать асфальт возле виллы Прадека, этого бандита…
– Он когда здесь начинал, у него и гроша не было за душой, но уж больно он энергичный! Я у него еще там работала, до переезда сюда.
– А теперь у него две тысячи рабочих, семнадцать грузовиков для доставки товара, два завода, восемь миллионов на счету в банке, вилла тысяч на пятьсот, бунгало на Коста Брава, большой «ситроен», его мадам разъезжает на «альфа ромео», шикарный такой кабриолет, отделан кожей – нет уж, не от трудов праведных все это!
– Он всегда хорошо обращался со своими рабочими!
– А что ему еще остается делать по нынешним временам? За этим следит профсоюз.
– Его жена каждое воскресенье в потрясающей машине подкатывает утром с детьми к кафе «Перкун», покупает торт-мороженое на десерт, – сказала Розмари. – Я ее уже два раза видела.
– Которая жена?
– Ну, госпожа Прадек.
– Да он меняет жен как перчатки!
– Не твое дело!
– Возможно. Я хотел совсем другое рассказать, но эта милая крошка трещит без умолку, слова не дает сказать.
– Сам трепло!
– Дай ему рассказать, Розмари!
– Так вот, укладываем мы этому гангстеру тротуар, и вдруг что я вижу! Я прямо чуть не обалдел: возле ворот, где радиотелефон и прочие причиндалы, стоит надгробный камень, красивый такой, дорогой черный мраморный обелиск, и надпись на нем золотыми буквами! И знаешь, что написано: «Здесь покоится наш любимый сеттер Алекс!»
– Ну и что ж, – сказала мать. – Прадек, видно, любил свою собачку.
– А по-моему, это просто прелесть, – сказала Розмари. – Настоящий могильный памятник? Как на кладбище?
– Так, по-вашему, «ну и что ж», «прелесть»? – Шанко вскочил. – А на могиле отца в России есть мраморный памятник? – закричал он.
– Нет, – испуганно сказала мать и всхлипнула.
– А у тебя, думаешь, будет? С золотыми буквами?
– Нет, – сказала мать.
– А вы еще говорите «ну и что ж» да «прелесть»! Подумать только, что этот гад может себе позволить поставить для своей дворняги такую фиговину!
– А кто знает, много ли счастья за этими деньгами кроется…
– Да у него «мерседес», и «ситроен», и «альфа ромео»…
– От этого счастья не прибавляется!
Шанко швырнул окурок в мусорное ведро.
– Нет, с вами каши не сваришь, ни черта вы не понимали и не поймете, – сказал он, выходя из кухни. – Мне еще надо за тетрадкой сходить, к Тицу.
– Не шуми так, когда вернешься, – проворчала Розмари.
– И чтоб ты мне пить не вздумал! Не нравится мне этот Тиц. Бездельник он.
– Тиц – парень не промах. Он еще всем покажет, где раки зимуют. Сила.
Шанко вывел свой велосипед из подвала и поехал по Кенигсалле. Перед баром «Адмира» он затормозил, поглазел на выставленные в витрине фотографии эстрадных красоток, проехал дальше и остановился перед многоквартирным домом на Зонненштрассе, где жил Тиц. Он засвистел «riverside».
Тиц выглянул из окошка мансарды.
– Поднимайся!
Шанко завел велосипед во дворик и пошел наверх.
– Как атмосфера? – спросил он, запыхавшись.
– Порядок. Курева хочешь?
– Как всегда. Где твоя маман?
– Наслаждается природой. Продлила себе уикенд вместе со своим хахалем. Мне прогул записали?
– Нет. Кто тебе справку дал?
– Я и сам с усам!
– Как тебе удалось?
– По телефону все уладил.
– С кем ты разговаривал?
– С Хробок.
– И она не догадалась?
– Она же глупа, как телячья вырезка! Да если бы она и смекнула – я о ней кое-что знаю.
Тиц разбил два яйца на сковороду.
– А чего ради ты прогулял?
– Не мог упустить такой шанс, – сказал Тиц. – Если моя маман развлекается во Франкфурте, почему бы мне не сделать то же самое дома?
– С Эдит?
– Имеется кое-что получше!
– Кто?
– Ина.
– Рыжая из харчевни?
– Совершенно точно.
– Так ведь она за городом живет.
– Осталась у закадычной подруги.
– Ну и? – спросил Шанко.
– Налаженная семейная жизнь.
– Я девок этого сорта не очень-то жалую.
– Ты, по-моему, никаких не жалуешь, а? Вот кое-что для тебя: ассортимент фирмы «Марион».
Шанко полистал маленький альбом – для постоянных клиентов.
– Все бабы – шлюхи! – сказал он.
– И твоя систер? Тогда тащи ее сюда!
– Заткнись! Одолжи лучше две марки!
– Я сам на мели. Если в час зайдешь, может, что-нибудь придумаем.
– Откуда ж ты возьмешь?
– Папаша Лепана идет играть в скат.
– Ну?
– А у Чарли есть ключи от машины.
– Ну?
– Рука руку моет.
– Ни черта не понимаю.
– Безмозглая твоя башка: я буду изображать шофера такси.
– Такси? Где?
– Солдатню буду катать. Возле казармы встану.
– А как ты это сделаешь?
– Подключи свои извилины: становишься на углу, тут они появляются. И катишь их в «Орхидею»!
– А если попадешься?
– Если, если! Если бы да кабы…
– Без водительских прав, без всего?
– Нет, по специальному разрешению Зеебома[65]. Вот тебе две монеты и – топай. Не нужно, чтобы Чарли тебя видел.
Шанко сунул деньги в карман, пробормотал thank[66] и встал.
– Ты сейчас куда? – спросил Тиц и стал втирать в голову крем.
– В «Милано». Привет!
– Привет. Может, я тоже туда загляну. Сколько ты там пробудешь?
– Самое большее час. Надо еще математику сделать.
– Сделай за меня тоже. Тетрадь вон, на шкафу.
Шанко сунул тетрадь под свитер, спотыкаясь, сошел вниз по неосвещенной лестнице и взял свой велосипед.
Надо спросить Капоне, кто ему такую колоссальную прическу соорудил, подумал он.
Было без двадцати девять, когда Шанко подошел к «Милано».
Дядя Затемина сказал:
– Ну, место тебе гарантировано! Я говорил со Шнидером.
– Но у Адлума аттестат лучше!
– Зато он другого вероисповедания. И кроме того, у его отца нет поддержки в лице партии, как у Твоего дяди!
Затемин передал тетке блюдо с холодным мясом и сказал:
– Тогда все в порядке!
– Этим ты обязан только мне!
– Спасибо, дядя Герман!
– И смотри не проболтайся: твой отец там, за Эльбой, служит в районной больничной кассе. Ни слова о том, что он майор народной полиции!
– Конечно!
– Эвальд будет рад, если узнает, что ты устроил Хорста в газету, – сказала тетка.
– Ну, в этом я не очень уверен! Твой зять может потребовать, чтобы мальчик вернулся в Хемниц[67].
– Я туда не вернусь, – сказал Затемин.
– Когда сестра умирала, она взяла с меня клятву, что мальчик не станет красным, – сказала тетка.
– Я знаю.
– Красным? Это бы еще полбеды! После Годесберга[68] они совсем паиньками стали, сидят себе тихо, как мыши. Но коммунист! В нашей семье, которая только в последних поколениях дала восемь пасторов! И трех монахинь! Если бы не это позорное пятно, я бы уже давно стал председателем комиссии по делам школы и культуры!
– Один бог знает, что русские сделали с ним, когда он был в плену, Герман!
– Чепуха! Немецкий офицер не сдается и не становится коммунистом, если у него есть сила воли! Тем более если он католик! Или был католиком по крайней мере тогда!
Затемин положил вилку и нож на тарелку, скрестил руки на груди и внимательно посмотрел на дядю. Тетка стала убирать со стола.
– Я хотел спросить у тебя кое-что, дядя, – сказал Затемин вежливо.
– Пожалуйста, мой мальчик. Да, только вот я еще что хочу тебе посоветовать: иди в воскресенье к мессе не в одиннадцать, а раньше – в семь.
– В семь? Почему?
– Шнидер всегда ходит к семи!
– Понятно, дядя Герман! – сразу ответил Затемин.
– Я не уверен, но мне кажется, настоятель рассказывал ему, что ты тогда отказался стать служкой.
– Это было очень глупо с моей стороны. Извини!
– Я понимаю, в твоем возрасте столько соблазнов.
Затемин отвел глаза.
– Еще не поздно, ты можешь исправить свою ошибку: вступи в «Братство Колпинга»[69].
– Зачем?
– Шнидер – член правления.
– Хорошо, – сказал Затемин.
Дядя встал, подошел к пюпитру, на котором лежали газеты, взял «Кафедральный собор».
– Я хотел спросить у тебя кое-что, дядя.
– Ах да! Выкладывай, в чем дело.
– Как ты относишься к фракционному принуждению?
Дядя выпустил из рук «Кафедральный собор».
– И почему это тебе пришло вдруг в голову?
– Мы на уроке истории как раз говорили о партийной системе в Федеративной республике.
– Ну и что же?
– У вас в ХДС существует принуждение?
– Ни малейшего, мальчик! Кто тебе говорит такой вздор?
– Никто. Я просто подумал…
– Значит, ты неправильно подумал, мальчик. Принуждение существует только у социал-демократов, а у нас нет. У нас полная свобода мнений!
– И свобода совести?
– Само собой разумеется. Мы христианская, вернее, единственная подлинно христианская партия в Федеративной республике, мальчик! Не забывай этого!
– Нет, я не забываю. Но…
– Но что?
– Я заметил, что не только СДПГ, но и вы почти всегда принимаете свои решения единогласно!








