Текст книги "Без наставника"
Автор книги: Томас Валентин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– Что именно? – спросил Грёневольд.
– Да, может быть, то, что они сейчас делают там на Востоке, – это плохо. Но в социализме, в социалистической общности людей что-то есть, господин Грёневольд!
– Я только не совсем понимаю, Рулль, почему ты ищешь эту свою общность именно на Востоке?
– Господин Грёневольд, здесь я должен работать на фирму. Чтобы она могла построить еще одну фирму!
– А там?
– Там я мог бы, например, строить дороги. Пусть бы это было для… ах, дерьмо, до чего банально!
– Ну скажи же!
– Я одно время выписывал себе такой журнал о строительстве шоссейных дорог – на Востоке издают. Там было сказано: «Мы строим для мирной жизни!»
– И ты веришь, что это действительно так?
– Я не знаю. Самое ужасное, господин Грёневольд, что кругом неправда. Здесь неправда и там неправда.
– Рулль, и тем не менее ты не можешь – хотя это было бы для тебя проще и легче – даже на миг поверить: там строят дороги для мира, а здесь их строят для войны. Или наоборот. Это просто неправда, Рулль.
– Да, но так ужасно, что мы не можем быть за что-то, а только против чего-то! Быть за Федеративную республику не потому, что любишь Федеративную республику, а потому, что не любишь ГДР.
– Это только наполовину правда, – сказал Грёневольд.
Рулль уже не слушал.
– Я как-то читал одну книгу о Федеративной республике, – сказал он. – «Страна без мечты». Это неправда. Все они мечтают об одном, все видят одни и те же сны: заработать – построить дом – купить «мерседес» – поехать на Коста Брава. Но должны же они когда-нибудь пробудиться.
– Я вот о чем подумал, – сказал Грёневольд. – Кроме Германии, я довольно хорошо изучил еще Швейцарию и Соединенные Штаты: если бы я не знал, что ты говоришь о ФРГ, то все, что ты сказал, могло бы относиться и к другим странам.
– Но отвратительнее всего Федеративная республика казалась мне из Ирландии! Я подумал, что здесь, у нас, собственно, даже нет времени для сна, что здесь люди, когда спят, всегда должны бояться, что зря теряют время! Каждый час, когда они ничего не производят, здесь потеря. Здесь как-то все время надо быть в напряжении, все время начеку – здесь нельзя отставать. Здесь ничего нельзя делать просто ради удовольствия, ведь в конечном итоге все упирается в успех, удачу. Если ты неудачник, ты погиб.
– Все? – спросил Грёневольд.
Рулль мрачно посмотрел на него.
– И здесь не чувствуешь себя дома, – сказал он. – И в прямом и в переносном смысле. Все словно потеряло смысл. В школе, дома, в церкви…
– А свобода, гуманность, христианство, демократия? – спросил Грёневольд.
– Свобода! Свобода есть, но только в витрине. К ней не подступишься, ею не воспользуешься, если у тебя нет денег, нет власти. И вот потому, мне кажется, школа так типична! В школе вроде бы свобода, и все-таки тебе каждый день навязывают чужое мнение и ты вынужден соглашаться с ним, иначе ты пропал. Большинство учителей даже и не пытается хотя бы понять стремления учеников, господин Грёневольд! Не говоря уже о том, чтобы их поддержать, а ведь учителям это легко, поскольку они наверху, над учениками. Нет, личность здесь насилуют!
– Ты хочешь сказать: заставляют чувствовать себя свободной?
– Нет, именно насилуют, господин Грёневольд! Первое впечатление, которое возникло у меня – когда я еще был ребенком там в Силезии, Саксонии и Тюрингии, – что человека насилуют. Так все и осталось; если не считать каких-то нюансов. И это главное, что определяет человека сегодня: его насилуют. Здесь и там.
Грёневольд молчал.
– А теперь скажите все-таки что-нибудь хорошее о Федеративной республике, – упрямо повторил Рулль.
– Она позволяет тебе задавать все твои вопросы и не предписывает мне ответа, – сказал Грёневольд.
Рулль вскочил.
– Но ведь этим не проживешь, господин Грёневольд.
– Этим нет, Рулль, но с этим. Федеративная Республика Германии – государство, которое не навязывает мировоззрения, к счастью, она этого не делает или по крайней мере еще не делает.
– Я не вижу тут никакого счастья!
– Почему же?
– Хорошо, пускай это государство, которое не предписывает ответа. Но ведь ответа и нет! Нет ответа, за который можно было бы ухватиться.
Грёневольд подошел к масляному нагревателю, увидел, что масло в нем выгорело, и взял себе шерстяное одеяло.
– Рулль, я знал одно государство, которое давало ответы! Ответы, которыми жили люди, – миллионы людей жили ими. Удивительная жвачка из готовых ответов – двенадцать лет подряд. А цена за нее – пятьдесят пять миллионов погибших, не считая калек и людей с загубленной жизнью. И сколько еще поколений, ищущих ответа – как твое, да и мое, Рулль?
Рулль не ответил, подошел к вешалке в прихожей и взял свою куртку.
– У тебя же наверняка есть несколько учителей, которые тебе симпатичны, ну, например, ваш классный руководитель? – спросил Грёневольд.
– Да. Есть учителя, которым хочется подражать…
– Хорошо. А теперь скажи мне, каков он, твой образцовый учитель?
Рулль подумал и, запинаясь, ответил:
– Он не злопамятен. Терпеливо относится ко всяким глупостям. Всегда находит время. Всегда готов что-то объяснить. Имеет основательные знания по своему предмету. Подготовлен к занятиям. И главное – он выспавшийся, уравновешенный, без заскоков. Он никогда не затаптывает учеников в грязь. Он скромен. Честен, в том числе и по отношению к нам. И ему можно все рассказать.
Грёневольд встал, провел рукой по волосам Рулля и сказал:
– А теперь тебе пора.
– Поймите меня, пожалуйста, правильно, – сказал Рулль. – Но вы, господин Криспенховен и господин Виолат – единственные, кто нам действительно что-то дает. Не только математику, химию, историю и французский, но и нечто важное – помощь. Другие учителя вечно прячутся за своими скудными знаниями и своим скудным жизненным опытом, но скоро замечаешь, что это просто трюк. В действительности они застряли на одном месте – еще двадцать или тридцать лет назад; и, когда поймешь это, становится страшно! И потому те двое, трое нужны нам вдвойне.
Рулль рисовал винной каплей по столу. Они прошли в прихожую. Рулль надел свою черную куртку.
– Сегодня утром обо мне не говорили в учительской? – спросил он.
– Нет.
– В самом деле нет, господин Грёневольд?
– Да нет же, Рулль. Почему ты спрашиваешь?
– Вы помните цитаты, которые я показал вам вчера?
– Да.
– Сегодня утром я повесил их в школе.
– Где?
– Одну на дверь шефа. Одну на дверь учительской. Одну в нашем классе. А две я написал на доске.
– О! Без сомнения, ты был кроток, как голубь, Рулль, но был ли ты мудр, как змея, мне пока не ясно.
– Вы что-нибудь уже слышали?
– Нет.
– В самом деле нет, господин Грёневольд?
– В самом деле.
Грёневольд зажег свет на лестнице.
– Мне надо теперь заявить, что это я сделал? – спросил Рулль.
Грёневольд помедлил с ответом.
– «Свобода заключается в том, чтобы иметь право делать все, что не вредит другим!» – сказал Рулль. – Декларация прав человека, статья четвертая. Это мы проходили на ваших уроках.
– Неплохо. Но выводы, которые ты делаешь из того, чему вас пытаются обучить, слишком прямолинейны.
– Если будут кого-то подозревать, я, конечно, заявлю, что это я, – сказал Рулль.
– Если ты так решил, оставайся при своем решении. Но об этом нам надо будет с тобой еще поговорить.
Они попрощались в подъезде.
«Из парня может выйти толк, – подумал Грёневольд. – Надо надеяться, что все синяки, которые он получит, стукаясь об острые углы, будут не напрасны. Для него и для углов».
Рулль был уже на противоположном тротуаре, когда Грёневольд крикнул ему вслед:
– Подожди минутку! – Он перешел на противоположную сторону, дошел вместе с Руллем до ближайшего фонаря и сказал: – Я так и не ответил тебе.
– Ничего. Зато вы слушали меня.
– Мне кажется, в том, что ты сказал, многое верно. Но много и путаного, неточного или направленного не по адресу. Это касается не только нашей школы или ФРГ, но и мира, в котором мы живем и с которым всегда было много хлопот у каждого, кто принимает его всерьез. Мне кажется, я понял, что тебя угнетает, Рулль. Но в то же время я понимаю, правда с горечью, горечью, которую сам не одобряю, бессилие многих нынешних учителей. Нашу усталость, нашу трусость, недостаток любви, знаний и сил. Это не только их личная вина, Рулль, поверь мне! И не только вина этой страны, которая, право же, не более несовершенна, чем всякое другое человеческое общество. По существу, и ты и полмира вместе с тобой, вы ищете авторитета власти, который лишает людей свободы, той самой свободы, ради которой они много столетий подряд боролись против всякого авторитета. Другая половина мира уже этого добилась. Но жажда авторитета – слабость, поверь мне, Рулль. Потрясающая, вполне понятная и в твоем возрасте более чем простительная слабость. Когда двадцать четыре года назад – мне было столько лет, сколько тебе сейчас, – я пересек границу и убийцы остались позади, тогда я понял, что такое свобода. Она означала: не надо бояться. Это ощущение до сих пор еще не совсем улетучилось, Рулль! События тех лет не остались моим единственным опытом соприкосновения со свободой, а только лучшим из них, и все же я тогда решил любить свободу больше, чем авторитет, который у нас все отнимает. И поэтому год назад я приехал сюда… И хотя сегодня я знаю еще лучше, чем тогда, как тяжело, как нечеловечески тяжело бывает иногда жить здесь одной только свободой, я бы не стал отнимать ее у тебя.
Здесь в распоряжении каждого отдельного человека в каждой отдельной ситуации имеется просто иллюзия свободы: сохранить свой крохотный шанс. Разве мы не должны, несмотря ни на что, быть этим хоть в какой-то мере довольны?
Они попрощались.
Сделав несколько шагов, Рулль обернулся и спросил:
– Если бы вы жили не здесь – где в Европе вы хотели бы начать?
– В Европе?
– Да, все остальное слишком далеко.
– Во Франции, – сказал Грёневольд. – Все еще во Франции.
– А где на Востоке?
– В Польше, – сказал Грёневольд, помедлив.
– Почему?
– Я думаю, именно там немец должен прежде всего загладить свою вину. Если не считать Германии.
Общественная уборная стояла наискосок от школы, павильон из желтого клинкера, современный и гигиеничный. Теперь, когда наступила ночь, из окон под плоской крышей зазывно и уютно пробивался приглушенный свет. Вода с нежным журчанием омывала унитазы.
Шанко стоял в дверях и глядел на улицу. Улица была пуста. Шанко, беззвучно крадучись, обошел павильон и встал у торцовой стены, выходящей на неосвещенную часть школьного двора: американские солдаты со своими девушками еще не начинали здесь своих обычных дел. За линией, где кончалась темнота, тоже было пустынно.
Шанко вернулся в уборную, отключил установку для спуска воды, взял свой портфель из одной кабинки и снова подошел к двери. Три-четыре минуты он прислушивался, потом быстрой рысцой направился к фасаду уборной, глядящему на погруженное во тьму здание школы, открыл свой портфель, достал кисть, окунул ее в банку с краской, которая тоже была в портфеле, и шестью штрихами нарисовал слева на голой желтой стенке из клинкера не очень ровную, красную, затекающую свастику. Шанко осторожно поставил портфель с краской на землю, положил в банку кисть и еще раз крадучись обошел павильон. И, только оказавшись у неосвещенной торцовой стены, он услышал твердые шаги и одновременно голос:
– Стой!
Голос стеганул его, словно плетью. Шанко не обернулся и не стал раздумывать. Он побежал короткими тяжелыми прыжками к линии, где кончался свет, и скрылся на темном конце улицы.
– Да, – сказал Грёневольд, держа трубку у самого рта, и посмотрел сквозь стеклянную стенку телефонной будки на шоссе, которое пересекал голубой товарный поезд, двигавшийся из города, – да, Криспенховен, все совершенно точно: я получил визу.
Затемин стоял у пустынного портала школы и прислушивался к шагам убегающего Шанко. Он смеялся, не разжимая губ, смеялся так, что его начало трясти и длинные стекла в окнах тихо задребезжали. Он подождал, пока тяжелые шаги затихли в темноте, тогда он отделился от темного портала, пересек улицу, поднял портфель, разглядел неровную, в потеках, свастику, хотел уходить, но вдруг остановился. Он взял кисть и написал острыми, прямыми, как стрела, печатными буквами: ПРОСНИТЕСЬ, ТРЕВОГА! Он поставил банку с краской в портфель, закрыл его так, чтобы кисть не болталась, и медленно пошел к цепи фонарей, назад в город.
– Только сейчас выбрал время, чтобы позвонить, простите, Виолат! Но день был просто потрясный, как сказали бы ребята.
Грёневольд прислонился головой к белой, перфорированной стене кабины, но, заметив, что от усталости даже перестает слышать голос собеседника в трубке, тотчас выпрямился.
– Конечно, мы еще об этом поговорим! Нет, я не буду действовать опрометчиво. Итак, до завтрашнего утра спите спокойно. Спасибо.
Рулль трусил мелкой рысцой, втянув голову в плечи и засунув руки глубоко в карманы куртки, вдоль по улице и насвистывал: «Go down, Moses». Он подошел к перекрестку, от которого вела улица к школе, голубой состав затормозил у светофора. Водитель кивком головы подозвал Рулля и спросил что-то насчет подъезда к автостраде.
Рулль посмотрел вслед тяжелому, громыхающему составу, сверил свои часы с электрическими часами у почты и обходным путем направился к школе. Длинный фасад с сеткой оконных проемов казался в темноте безжизненным и загадочным. Даже в комнате дворника не горел свет. Внезапно из-за узорчатой расщелины облаков показался белый, как лед, кусок луны и осветил улицу и здание школы бледным холодным светом. Окна фасада ярко заблестели. Рулль повернулся и пошел к уборной. Голая стена из клинкера стояла перед ним, словно стенд для плакатов. Только у самого входа он заметил красный фриз. Рулль остановился, нагнулся; присел на корточки, захохотал своим похожим на ржание смехом, сел на землю, загоготал так, что из-за углов покатилось эхо, вскочил на ноги, подошел к разрисованной стене и обрызгал ее высокой, дугообразной струей.
Позади него, на неосвещенной части дороги, кто-то выругался. Рулль застегнул брюки и пошел, все еще заливаясь своим гогочущим смехом, на голос – Бекман потрясал тощими кулаками перед американским солдатом и его девицей и орал:
– Пьяные рожи, тоже мне союзники!
Американец пожал плечами и стал рассматривать свою портупею, висевшую на заборе. Девица обалдело глядела в сторону. Потом она сунула руку в сумочку и протянула Бекману начатую пачку сигарет. Рулль успокаивающе похлопал его по плечу, и дворник, спотыкаясь и бормоча что-то, поплелся к школе.
– Let’s go! – смеясь, сказал Рулль солдату. – Make the best of it![145] – И затрусил в город.
V
Серая коробка из стекла и бетона, втиснутая в базальтовую ограду, ждет сигнала тревоги.
Мимо длинного ряда домов, пестрящих рекламой, сквозь марево холодного рассвета, погромыхивая, ползет к вокзалу почтовый поезд.
Дымчатый щенок беззаботно носится среди мусорных корзин.
Небо гудит от колокольного звона – густого, тяжелого, властного: кафедральный собор, церковь Сердца Иисусова, лютеранская церковь, Богоматерь-заступница.
И вдруг стеклянная клетка школы вспыхивает огнями: яркие лучи рассекают двор на сотни золотисто-черных ромбов.
На всех этажах петухами заливаются звонки.
Без четверти восемь.
– Символ арийского солнца на стене нужника! – верещал Мицкат. – Что вы об этом думаете, господин Випенкатен, это нацисты?
Випенкатен еще на мгновение задержал свой взгляд на графическом произведении красного цвета, потом повернулся и залепил Мицкату две громкие пощечины. Раз по левой, раз по правой щеке.
– Убирайтесь! Сейчас же на школьный двор, олухи!
Его голос сорвался на дискант.
– Муль, сейчас же приведи дворника!
– Он уже сам идет, господин Випенкатен.
Бекман загребал обеими руками, словно веслами, пробираясь сквозь поток школьников. Они расступались нехотя и с ворчанием.
– Здрасьте, господин Випенкатен! Я как раз в котельной был, вдруг…
Бекман протянул заместителю директора правую руку, посмотрел на нее внимательно и смущенно, когда она одиноко повисла в воздухе, и медленно спрятал ее в карман брюк.
Випенкатен отступил на шаг, склонил голову набок и скривил губы, резко выделявшиеся на чисто выбритом лице.
– От вас опять несет водкой! – сказал он с отвращением.
Бекман сделал удивленные глаза.
– Быть того не может, господин Випенкатен! Не может быть. У меня за весь день ни капли в глотке не было. Может, разве что бутылочку пива…
– Я вовсе не намерен сейчас дискутировать по поводу вашего крайне безответственного – и в отношении вас лично и перед лицом молодежи – алкоголизма! – сказал Випенкатен. – В надлежащий момент я поговорю об этом с господином директором, можете быть уверены! Короче говоря: сейчас вы останетесь здесь, у главного входа, и воспрепятствуете тому, чтобы у этой позорной стены собирались орды. Я сегодня дежурный, ясно?
– А как же, – присмирев, сказал Бекман и вытащил из-за уха окурок. – Я ведь знаю, чья это работа.
Випенкатен вздрогнул.
– Что вы сказали? – спросил он, на сей раз близко подойдя к Бекману.
– Я? Я просто сказал: я ведь знаю, кто нарисовал на стене нужника эту штуку.
– Господин Бекман, – сказал ошеломленный Випенкатен, – я надеюсь, не кто-нибудь из наших?
– Да что вы, господин Випенкатен, напротив, то есть…
– Что, Бекман?
Бекман посмотрел на заместителя директора внимательно, словно стараясь что-то припомнить.
– Об этом я хотел бы, как время придет, поговорить с господином директором, – сказал он медленно, – а он будет только ко второму уроку.
Випенкатен в бешенстве взглянул на дворника, резко повернулся и быстро зашагал к школьному двору.
Попугай, черно-красно-коричневый и обработанный евланом, чтобы не сожрала моль, стоял на столе, за которым проводились заседания. Его мертвые глаза глядели на мир с достоинством, не оставлявшим сомнения в том, что когда-то ему случалось присутствовать на весьма важных беседах.
– Это позор для всей школы! – сказал Випенкатен, адресуясь к спинам трех коллег, которые стояли у закрытых окон и смотрели вниз на стену общественной уборной.
– Я не склонен придавать этому значения, – сказал Гаммельби. – С дураков какой спрос?
Годелунд задумчиво покачал головой.
– Сначала необходимо выяснить, есть ли какая-нибудь связь между этим мерзким рисунком и надписью. Что касается меня, то я не могу усмотреть тут взаимосвязи.
– Глупая мальчишеская выходка! – резюмировал свои впечатления Нонненрот. – Главное – не проявлять еврейской нервозности. Самое разумное, если мы замнем все это дело.
– То есть как?
– Пускай дворник возьмет щетку для чистки уборной и сотрет всю эту идиотскую мазню. Пусть покажет, как он умеет убирать. И на этом инцидент исчерпан.
– Ну, я лично не уверен, господин Нонненрот, правилен ли этот метод с педагогической точки зрения.
– Мое мнение таково, что тут только руководство школы может принять правильное решение, – сказал Випенкатен официальным тоном.
– А дуче уже появился?
– Господин директор придет только ко второму уроку.
– Детки, не делайте из неприличного звука в ванне грозу в бундестаге. Поговорим друг с другом по-свойски, – сказал Нонненрот. – Кто-нибудь знает, этот маляр из наших оболтусов?
Випенкатен похолодевшим взглядом выразил свое несогласие.
– Дворник в курсе дела, – сказал он коротко.
– Кто?
– Дворник Бекман.
– Одну минуточку!
Годелунд подошел ближе.
– Я не понимаю. Почему именно дворник…
– Он застал этого паршивца на месте преступления.
– Когда?
– Вероятно, вчера вечером.
– Старина, да ведь по вечерам он все видит в двух экземплярах! – рявкнул Нонненрот. – Пусть докажет, что видел двух паршивцев, тогда я ему поверю, что он видел одного.
– И кто это был? – невозмутимо продолжал Годелунд.
– Это он хочет сообщить только господину директору. Во всяком случае, так он выразился.
– Вот это номер.
– Пролетарий и есть пролетарий, – пояснил Нонненрот. – Даже если у него в уборной телевизор.
– По моему скромному разумению, этот человек абсолютно не пригоден для занимаемой должности.
– Скажите лучше: он невыносим. В конце концов все мы знаем, в чем тут дело.
– В чем же? – спросил Нонненрот.
– Ну, у него где-то есть рука, иначе его уже давно привлекли бы к ответственности.
– Где-то, господин коллега, где-то? Не смешите! – сказал Випенкатен. – Зачем нам играть в жмурки? Когда об этом все воробьи чирикают в городе.
– Черт подери! В чем дело? – спросил Нонненрот.
Дверь открылась, и, с трудом переводя дыхание, вошел Крюн.
– Я уж думал, опоздал, – сказал он, задыхаясь.
– Сюда ты никогда не опоздаешь, камрад, – сказал Нонненрот.
Годелунд посмотрел на часы над портретом федерального президента и взялся за свой портфель.
– Что ты думаешь об этой афере? – спросил Нонненрот.
– Какой афере? Я ничего не знаю!
– Афера «Писсуар»!
– Ничего об этом не слышал. А в чем дело?
– Типично для товарища Крюна, – сказал Ноннеирот. – Забыл, что среди шмоток, оставшихся со времен службы на зенитной батарее, еще хранит портрет фюрера, не слушает свою жену, когда спит с ней, и является на собственные похороны в плавках.
– Вы только бросьте взгляд вниз, сюда, пожалуйста! – сказал Випенкатен, сопровождая свои слова трагическим жестом.
Крюн поспешил к окну.
– Колоссально! А уже известно, кто?
– Во всяком случае, кто-то из наших кандидатов на Нобелевскую премию из шестого «Б».
– Из шестого «Б»? Наверное, Курафейский?
Випенкатен сдержанно пожал плечами.
– Что касается меня, – сказал Годелунд, – то я пошел на урок.
Они посмотрели ему вслед, когда он, ритмично помахивая руками, вышел из двери, оставив ее полуоткрытой. Нонненрот ухмыльнулся. Потом они потихоньку взяли свои учебники и пошли за Годелундом.
– Плебейская шутка, – сказал Фарвик.
– А ты что скажешь, Петри?
– Последняя сенсация.
– А мне это вовсе не кажется таким уж идиотизмом, – сказал Рулль. – Вы все разве не чуете, что за этой выходкой кроется? Дело не в том, что кто-то намалевал свастику, это само по себе бред собачий, а вот что он ею украсил нужник, общественную уборную…
– Ха-ха-ха, – проблеял Муль и зевнул во всю мочь. – Одна идиотская шутка другой стоит.
– Символика!
– Да вы что, до сих пор не усекли?
– Нет, сэр!
– В самом деле?
– Очень сожалеем, сэр!
– Попробуем подойти к этому делу по-другому, – сказал Затемин. – Предположим, что, руководствуясь любовью к ближнему, автор своей акцией на стене нужника преследовал какую-то цель: что это была провокация, клевета или протест! Кто в классе был бы способен на то, чтобы по одной из этих причин нарисовать на стене свастику?
Тиц поднял обе руки. К нему присоединились Курафейский и Гукке.
– А ты, Шанко, не смог бы? – спросил Затемин.
– Конечно, нет.
– Почему?
– Почему?
– Вопрос был сформулирован так: чтобы спровоцировать, оклеветать или выразить протест.
– Все равно нет.
Затемин вновь бросил на Шанко короткий взгляд, потом кивнул и спросил:
– А ты, Тиц, почему?
– Убежденный фашист!
– Гукке?
– Потомок древних воинов.
– Курафейский?
– Из любви к искусству.
Мицкат вдруг тоже поднял руку.
– Ты тоже?
– С вероятностью ноль целых три тысячных. Но только после водки!
– Муль?
– Чтобы своевременно попасть под действие параграфа пятьдесят один.
Затемин подождал, пока затихнет смех.
– А кто из нас мог бы независимо от обстоятельств написать на стене: «Проснитесь, тревога!»
– Без голосования демократия не доставляет никакого удовольствия, – сказал Нусбаум.
– Итак, кто?
На сей раз руки подняли все, кроме Адлума, Клаусена и Фарвика.
– Путч пьяных ухарей, – устало сказал Фарвик.
– По-моему, это просто свинская пачкотня, – сказал Клаусен.
– Значит, цель не оправдывает средства?
– Нет.
– Нота бене!
– Детки, ваша игра кажется мне чересчур инфантильной, вы уж извините, – пробормотал себе под нос Адлум.
– Без голосования демократия не доставляет никакого удовольствия, – напомнил Нусбаум. – Если бы только вы слушались папашу.
– Хватит!
– Продолжай!
Затемин сказал:
– Напоследок возьмем комбинацию: свастика плюс «Проснитесь, тревога!»! Кто поддерживает такую форму провокации, клеветы или протеста?
И сам поднял руку. Кроме него, руку поднял только Рулль.
– Почему? – спросил Шанко.
Затемин открыл свой учебник химии.
– Свастика знаменует эпоху, в которую большинство учителей начало глотать бонанокс[146], – сказал он и взялся за учебник.
– Ты тоже так считаешь, Фавн?
Рулль закатал рукава своего растянувшегося свитера и сложил губы трубочкой.
– Я считаю прежде всего, что надо, что мы должны что-то делать, не то мы все обрастем жиром, у нас у всех сонная болезнь, надо не просто что-то вякать и умничать, а действительно что-то делать!
– Что, например? – спросил Адлум.
– Ну, протестовать, например, против того, что они заставляют нас тут подыхать со скуки.
– Кто?
– Ну, Пижон, Буйвол, Нуль, Рохля, Медуза, Рюбецаль – в общем все, кроме двоих-троих.
– Особо гуманных типов, – добавил Адлум.
– Все только хотят покоя! – закричал Рулль. – Но это же дерьмо!
– Что ты имеешь против покоя? – спросил Адлум. – И чего ты разбушевался? Не понимаю тебя! Я уже однажды сказал: с этими умильными идиотами мне не нужно быть настороже, совершенно ясно, что у них ничего нет за душой, и потому я могу без страха и дрожи заниматься более важными делами.
– Какими?
– Ну, читать, писать письма, думать…
– Тоже точка зрения, – с отчаянием сказал Рулль.
– Горячо рекомендую последовать моему примеру: это сберегает нервы и гарантирует пятерку по поведению. Никак себя не вести – и пятерка обеспечена.
– Зачем ты вообще ходишь в школу, с твоими-то принципами? – спросил слегка озадаченный Клаусен.
– Школа – это как корь, – терпеливо ответил Адлум. – Так как ею должны переболеть все, если не считать немногих избранных, то лучше для здоровья перенести ее в нежном детском возрасте. Взрослым справиться с ней гораздо труднее.
– Школа – это интеллектуальный тренировочный лагерь! – пропищал Муль.
– Нет, это как брачная ночь: ты ничего от нее не получаешь, но она должна быть, чтобы ты от нее что-нибудь получил, – возвестил Тиц.
– Фу!
– Старый развратник!
– Нет, это как кабинет восковых фигур!
– Лотерея! Каждый второй билет – пустой!
– Это не относится к учителям, – сказал Адлум.
– Паломничество в Лурд! Шуму много, а толку мало! – закричал Мицкат.
В класс вихрем ворвался Петри.
– Тихо! Удар гонга дается в восемь часов двадцать пять минут. С минуты на минуту ожидается нашествие учителей.
Гукке подошел к окну.
– Ребята, Забулдыга взял свой складной стульчик и бутылку пива, – объявил он. – Сунул ее, как всегда, в карман штанов.
Почти все ринулись к наружной стене, чтобы их не видно было со двора.
Бекман принялся читать газету.
– Правильная работенка для Забулдыги, – сказал Мицкат. – Смотритель писсуара берет по бутылке за вход.
– И почему он до сих пор не стер эту мазню? – спросил Фарвик.
– Наверное, приказ свыше.
– Да, но они тоже не могут просто так от всего отмахнуться, – сказал Рулль.
– Почему не могут? Им плевать.
– Ты так думаешь? – сказал Затемин.
– Внимание! Из-за угла появился босс! – вдруг закричал Петри.
Все бросились на свои места.
– Ну-с, что вы тут поделываете?
Бекман, вздрогнув, прервал чтение, щелкнул каблуками и помахал газетой.
– Охраняю, охраняю, так сказать, вот это безобразие, господин директор! По распоряжению господина Випенкатена.
Гнуц сложил руки на набалдашнике трости, с яростью взглянул на стену уборной и заскрипел зубами.
– Это же… это же неслыханное оскорбление! – выдавил он.
Бекман напряженно глядел на него.
Гнуц повернулся и стремительно направился к подъезду школы.
– Одну минутку, одну минутку, – пролепетал Бекман и поспешил за своим директором, едва не наступая ему на пятки. – Я ведь знаю, кто это сделал. То есть…
– Что вы сказали?
Гнуц стоял на лестнице главного подъезда, тремя ступенями выше Бекмана и наблюдал за ним с брезгливым любопытством.
– А дело было, стало быть, так, – начал Бекман и сунул газету в карман, чтобы освободить руки для жестикуляции. – Вчера вечером, так около половины одиннадцатого, иду я, значит, по школьному двору…
– Трезвый, господин Бекман?
– Ну, по маленькой я это, значит, пропустил, господин директор!
– Так!
– И впрямь совсем маленькую, малюсенькую, господин директор! Четыре-пять кружек пива и такую же гомеопатическую дозу можжевеловой. Двойная водка и…
– Дальше, Бекман!
– Вот, значит, только я вышел на неосвещенную часть дороги, гляжу: опять парочка делом занимается!
– Каким делом?
– Ну, это… спариваньем, господин директор. Вы уж на меня не обижайтесь. Ясное дело, ами со своей девкой. То есть, конечно, главного-то они еще не успели, но к тому шло. В общем коротко и ясно: схватил я, значит, американца за портупею, парни эти, я вам скажу, медлительные такие, им нужно…
– Дальше, Бекман!
– Так вот, я ему, значит, как раз выговариваю, вдруг, вижу, здесь, возле, значит, уборной, один нужду справляет. Я еще никак не решусь, американец ли виноват, или та фигура, она мне сразу подозрительной показалась, – а тот уже сам подходит ко мне и говорит: «Здрасьте, господин Бекман!»
– Кто, Бекман?
– Ну, тот подозрительный тип, который был возле писсуара.
– Но кто, кто это был, Бекман?
– Кто был? Да из шестого «Б», Рулль, вот кто был.
Гнуц ударил тростью по земле и с шипением выдохнул воздух.
– Вы уверены, Бекман? Абсолютно уверены?
– Так же уверен, как в том, что в церкви надо аминь говорить, господин директор! Голову готов дать на отсечение. Ошибка исключается: паршивец еще напоследок помочился, прямо на масляную краску! Гляньте, вот следы мочи.
Гнуц наклонился.
– Рулль, – прошептал он. – Кто бы мог подумать?
Гнуц выпрямился, борясь со своим смятением.
– Вон коллега Грёневольд, – попытался Бекман отвлечь директора. – Он нынче тоже ко второму уроку.
Грёневольд направлялся к ним, свернув с Гегельштрассе.
– Доброе утро!
– Приветствую вас, коллега! Ну, что вы скажете?
Гнуц протянул руку в направлении уборной.
– Эта отвратительная история, к сожалению, касается и вас, уважаемый коллега!
Грёневольд бросил быстрый взгляд на стену, повернулся и сказал:
– Надо знать подробности, чтобы разобраться в этой истории.
– Подробности? Разве вам недостаточно этой подлой пачкотни?
– Нет.
– Это был один из наших птенчиков! – пробормотал Бекман, используя короткую паузу, пока оба переводили дыхание. – Из шестого «Б». Я лично видел, своими собственными глазами!
– Хватит! – оборвал его Гнуц. – Вы, разумеется, понимаете, я ничего не имею против вас лично, коллега Грёневольд, но сначала я хотел бы сам расследовать это дело! В конечном итоге я несу ответственность за школу.
– Прошу вас! – сказал Грёневольд и открыл перед директором дверь.
– Можете быть уверены, что я досконально разберусь во всем, – сказал Гнуц на лестнице. – И на сей раз я приму решительные меры, самые решительные, чтобы другим неповадно было! В моей школе всегда царит порядок, а кто не желает ему подчиняться, с тем я разделаюсь самым решительным образом! Желаю удачи, коллега.








