Текст книги "Без наставника"
Автор книги: Томас Валентин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– A moment, please[109]. Курафейский?
– Я не понял, мистер Харрах. Почему французский не живой язык?
– Что скажет класс? Клаусен!
– Французская академия, основанная еще в тысяча шестьсот тридцать пятом году Людовиком Четырнадцатым, королем-солнце, еще и сегодня продолжает строго следить за чистотой французского языка. Через регулярные промежутки времени собираются les quarantes immortels, сорок бессмертных, и решают, принять ли новое слово, новую форму в словарь Академии или нет…
– Very good[110]. Мистер Петри!
– Отец моего парижского…
– Мицкат, почему ты смеешься?
– Я не смеюсь, мистер Харрах, меня просто солнце ослепило.
– Мицкат, не пытайся заговаривать мне зубы. На следующем уроке будешь вести протокол, ясно?
– Yes, sir[111].
– Продолжай, Петри.
– Отец моего друга в Париже – профессор литературы, и он говорит, что сейчас в литературный французский язык все больше проникают местные наречия и арго и что даже самые известные писатели пишут на современном жаргоне…
– Оставим французов в покое, – сказал Харрах. – Английский, а еще сильнее американский, развиваются с неимоверной быстротой. То, что вчера еще считалось сленгом, сегодня употребляется в литературе. Все меняется. Вот что я хотел сказать. Продолжай, Нусбаум.
– В конце урока мы немного поговорили о фильме «Майн кампф», который, как говорят, теперь показывают на всех школьных собраниях. Большинство учеников уже видели этот фильм и считают его потрясным…
– Каким?
– Потрясным. Very good[112].
– Дальше.
– Только один взял Гитлера под защиту…
– Двое! – крикнул Тиц.
– Кто?
– Я и Бэби.
– Не перебивайте, Тиц, – строго сказал Харрах. – То, что вы говорите, в данном случае не имеет никакого значения. Дальше, Нусбаум.
– Мы хотели спросить у нашего учителя английского языка его мнение, но у него не было никакого мнения. Он сказал, что существуют причины, по которым он хотел бы воздержаться от высказывания своего суждения. Он сказал, что его уже дважды оставляли в дураках, и рекомендовал нам обратиться к учителю истории. Мистер Харрах велел Фариану подготовить speech[113] на эту спорную тему. Вскоре после этого раздался звонок.
– Weill I’ll give you five points[114].
Харрах примостился на передней скамье и раскрыл «Нью Гайд».
– Кстати, а вы уже говорили с господином Грёневольдом об этом фильме? – спросил он.
– Мы хотим после сеанса устроить дискуссию.
– Ну, прекрасно. А теперь откройте: Lesson forty, «Guy Fawkes Day». Begin to read, Adlum[115].
…Да, у тебя и в самом деле есть причины воздержаться от высказывания своих мыслей. Пускай на сей раз молодые коллеги обжигают себе пальцы. Мы уже достаточно получали по шее. Каждое правительство требует от своих служащих, чтобы они полностью разделяли его принципы и цели. Хорошо, служащий разделяет. Потом режим меняется – на твоем веку это было трижды – и новое правительство, естественно, требует от своих служащих, чтобы они полностью разделяли его политические принципы и цели. Служащий готов и на это, насколько ему удается, но он не успевает даже выразить свою готовность: его быстренько выбрасывают на улицу. Как мошенника. Былая верность внезапно оказывается преступлением. Так государство само воспитывает беспринципных пройдох, политических спекулянтов и яростных интриганов. Вроде Риклинга. Нет, пускай Грёневольд говорит с ними об этом фильме – тебе это ни к чему. Вот еврей может это себе позволить. Еврей может нынче позволить себе в German Federal Republic[116] что угодно. Конечно, все может обернуться по-другому. Разумеется, ты им не желаешь зла, не хочешь, чтоб им тоже свернули шею. Но больше всего ты не хочешь, чтобы свернули шею тебе. А вообще такой фильм незачем показывать в школе. Мальчишкам это не по зубам. Вот уже три года, после этих нелепых историй с осквернением синагог, школу засыпают просемитским пропагандистским материалом. Какое отношение имеет школа к политике? Знания по грамматике ухудшаются с каждым годом: но вместо того чтобы улучшить дело в этой области, подростков обучают политике. Абсурд! Тебя и часа не учили политике, и все же ты сумел составить себе собственное представление о мире. Для себя и всей своей семьи. И у тебя не было ни малейшей необходимости его менять, но государство меняло его трижды. А теперь ты помалкиваешь в тряпочку, как говорится на хорошем литературном языке. Ты и так сказал тогда в конференц-зале слишком много! Монархия, война, капитуляция, революция, Веймарская республика, тоталитаризм, война, капитуляция, союзники, контрольный совет, демократия, даже в двух вариантах: Германская Демократическая Республика, Федеративная Республика Германии. И все это за одну чиновничью жизнь. Нет, этого ты им не можешь рассказать, как не можешь рассказать про Бреслау – Вроцлав, даже при демократии. Как бы ты ни рассказывал – с левых позиций или с правых, – все равно будет ложь. В одном случае назовут реваншизмом, в другом – государственной изменой. И ни в одном случае не назовут правдой. Твоя правда – это как ты ее испытал на себе. Несомненно одно: если Тиц и его дружки наберутся сил, в Германии будет пятый рейх, и он окажется прямым продолжением третьего, как третий развился из второго, а четвертый из Веймарской республики. Если только до тех пор не придет Иван…
– Тиц, что ты хочешь?
– Переводить, мистер Харрах.
– No, begin again to read, Muhl![117]
Англичане торжественно празднуют пятое ноября, потому что в этот день сорвалось покушение Гая Фокса на короля, а мы должны отмечать двадцатое июля как день всенародного траура – это характерно. Надо бы дать Грёневольду несколько книжонок, где все так здорово закручено. Дин говорит, что Грёневольд не рассердился бы. И все-таки лучше с этими типами из учительской компании не сталкиваться. Ясно, что он бы возмутился, дай я ему «Подлодки против Англии», «Танковые клинья у Москвы» и «Ночные истребители над Африкой». Пацифист, человек, отказавшийся от военной службы – как все евреи. У Бэби есть кое-какое чтиво на эту тему, обещал меня снабдить. Этот Гай Фокс, видно, был силен. Его предали, и он угодил на виселицу. Если бы у нас не было столько предательства и саботажа, мы бы наверняка выиграли войну. «В сорок первом, самое позднее в сорок втором», – пишет отец. Пора уже сделать настоящий фильм о Сталинграде. Когда была эта история с Гаем Фоксом? Тысяча шестьсот пятый год, так давно, что скоро будет казаться совсем нереальной. Черт, ну и устал же я. Вчера до половины второго, позавчера еще позднее. А эта Ина остра, как бритва, и весьма сексуальна, особенно когда пропустит рюмочку-другую мартини. Надо сделать еще парочку пикантных фотографий, пока мамаша не вернулась. Можно будет потом сбыть по пять бумаг за штуку. Нормально. Трепло возьмет. Красота, что в этом культур борделе существует звонок. Translation[118]. Может, надо было сделать. Рюбецаль мне четверку поставил. А политически этот господин кажется вполне надежным…
– Good morning, мистер Харрах!
– Давай-ка, настрой на БФН![119] – сказал Лумда.
– Десять часов сорок три минуты – в это время ничего интересного.
– Не трепись, у них там целый день отличная музыка.
Муль включил свой транзистор.
– А Монте-Карло можешь поймать? – спросил Михалек. – Они сейчас шлягеры передают.
– Только по вечерам можно.
– Что это за паршивый ящик?
– Вечером ловит тридцать станций.
– Вечером!
– Постой-ка, не переключай! Это ведь Перес-Прадо.
– Силен, а?
– Рванем танчик, Ча-ча?
– Что я тебе, гомосексуалист, что ли?
– Видел этого типа в «Господь создал их другими»?
– Такой успех у женщин – и вдруг гомосек?
– Ты там тоже был, Томми?
– Я хожу только в «Глобус».
– С твоим father?[120]
– Ненормальный, с Church Army club.
– «Майн кампф» там тоже показывали?
– В прошлом году.
– Ну и что?
– Они уже и так все знали.
– Представляю, – сказал Тиц.
– То есть как?
– На воре шапка горит.
– Нацист, – сказал Шанко.
– Комсомолец!
– Всегда впереди своего времени, – сказал Затемин.
– Мы вернемся, камрады!
– Ты так думаешь!
– Ребята, послушайте-ка Элвиса: какие номера откалывает!
«Блю Гавайи» вместе с Элвисом пела половина класса.
– Заткнитесь! – крикнул Рулль.
Никто его не слушал.
– Не старайся зря, – сказал Адлум. – В этом сумасшедшем доме ничего не исправишь.
– Да дело же совсем не в них. Что с этих бедняг возьмешь? Им просто все безразлично, чертовски безразлично. А учителя, которые должны вывести их из спячки, понимаешь, сами заражены сонной болезнью. Мне кажется, они вообще не замечают, какое старье нам преподносят.
Рулль подпер руками подбородок и задумался.
– Я тебя не понимаю, Фавн, – сказал Адлум. – Учителя в порядке: они нас не трогают, не теребят, и мы можем спокойно делать, что нам надо. Мне они нравятся. Большинство – просто очень симпатичные старички.
Рулль пристально посмотрел на Адлума, подтянул колени к подбородку и стал кататься по своей скамейке, корчась от смеха.
– Тоже позиция, – невозмутимо сказал Затемин. – Снобизм. Его хватили по голове пыльным мешком – правда, мешок был не простой, а золотой!
Он вдруг бросился на Адлума и закричал:
– Ты, слышишь, мы должны что-то делать!
Рулль перестал смеяться, схватил Затемина за руку, оттащил его от Адлума и сказал:
– Но я пытался! Сегодня я сделал попытку…
– Какую?
– Что-то предпринять.
– Не понимаю, – сказал Затемин.
Рулль снова уселся за свою парту, натянул воротник свитера по самые уши и пробормотал:
– Я смываюсь.
– Старик уже говорил, когда будет заключительный педсовет, коллега Харрах? – спросил Кнеч.
– Насколько мне известно, нет. Мы можем это потом выяснить.
– Я надеюсь, аттестат получат все? – спросил Куддевёрде.
– По-моему, есть спорные случаи: это Гукке, Нусбаум, Курафейский, – сказал д-р Немитц.
– Курафейский? Ведь осенью у него было все в порядке.
– Знаю, знаю, но с рождества он заметно убавил темпы. За пять метров до финиша. К сожалению.
– Мы послали родителям предупреждение?
– Нет, – сказал Криспенховен.
– Нет?
– Нет, у него была тройка с натяжкой по немецкому, вот и все.
– Тройка с большой натяжкой – и то лишь при очень доброжелательном к нему отношении.
Криспенховен перелистал журнал и сделал себе какие-то пометки.
– По немецкому он получит теперь то, что заслуживает: двойку, – сказал д-р Немитц.
– Неужели действительно ничего нельзя сделать? – спросил Криспенховен.
– Боюсь, что нет.
– Даже если вы сложите отметки за письменные и устные ответы?
– Сглаживать острые углы, – сказал Нонненрот и записал в шахматной задаче, напечатанной в иллюстрированном еженедельнике, ход конем.
– Нет, по письменному у него тройка с огромной натяжкой, и то если смотреть сквозь пальцы, а в устных ответах, кроме глупых острот, из него ничего не вытянешь – во всяком случае, на моих уроках!
– Но по математике у него твердая четверка, – сказал Криспенховен. – Это как-то компенсирует отставание по немецкому, и он пройдет.
Д-р Немитц поднял брови.
– При условии, что он не схватит единицу!
Криспенховен снова перелистал журнал.
– По другим предметам у него все обстоит благополучно.
– Как он у тебя, Вилли?
Нонненрот сложил иллюстрированный журнал и сунул в карман пиджака.
– Кто?
– Курафейский.
– Его что, надо срезать?
Д-р Немитц заклинающе поднял обе руки.
– У меня он получил единицу.
– Ну, если у него по немецкому единица, на нем можно крест ставить.
– Коллега Криспенховен вывел ему по математике четверку.
– Я считаю, что мы не можем дать аттестат зрелости юноше, у которого плохие отметки по родному языку, – вмешался Хюбенталь.
– Почему ты хочешь утопить Курафейского? – спросил Нонненрот, прикрыв рот рукой так, чтобы не слышали другие.
– Приказ шефа, – ответил д-р Немитц, не пошевелив губами.
И тут же сказал громко:
– По твоему предмету у него тенденция к удовлетворительной оценке или к неуду?
– У него вообще нет никаких тенденций, – сказал Нонненрот. – Он сидит весь урок и глазеет на меня, будто я дева Мария.
– Странная манера, – сказал Хюбенталь.
– Ну, я потом еще загляну в шестой «Б», – сказал Нонненрот. – Надо всыпать как следует этому пилоту без самолета. А как насчет Гукке?
– Двойка по немецкому.
– И по английскому.
– География то же самое.
– И по физике, – сказал Криспенховен. – Стало быть, безнадежно. А Шанко?
– Этот мошенник не лишен способностей.
– Да, но каких, – сказал Хюбенталь. – Он к двадцати уже будет отцом.
– В который раз? – спросил Нонненрот.
– И ленив же парень. Если бы лень причиняла боль, он бы ревел день и ночь.
– Двойка по английскому у него уже три года.
– А еще есть двойки?
– Как у него обстоит дело с историей, уважаемый коллега?
– Я еще не решил, – сказал Грёневольд.
– Ну, знаете ли, – сказал Нонненрот. – За три недели до педсовета каждый знает, на каком он свете.
– С троими учениками пока не ясно.
– И кто это?
– Шанко, Затемин и Рулль.
– Все между двойкой и тройкой?
– Нет, между четверкой и тройкой.
– Этот Рулль – для меня загадка, – сказал Харрах.
– Для меня тоже.
– Почему? – спросил Криспенховен.
Нонненрот схватился за голову.
– Знаете, что он такое? Никакая он не загадка: он коварный тип. Он нас водит за нос со страшной силой, и большинство этого даже не понимает.
– У меня нет другого такого ученика, который задавал бы столь серьезные вопросы, – сказал Грёневольд.
– Да, спрашивать – это он умеет. От его вопросов мозги плавятся, – сказал Хюбенталь. – Но было бы наивно предполагать, что это искренний интерес, господин коллега. Парень хочет сорвать занятия, больше ничего.
– И привлечь к себе внимание.
– Совершенно точно. От него никакого проку – даже на фарш не годится.
– Удивляюсь, что вы сделали старостой класса именно Рулля, господин Криспенховен, – сказал д-р Немитц.
– Его выбрал класс.
– Выбрал? Такой чепухи я у себя в классе вообще не допускаю, – сказал Хюбенталь.
– Made in USA[121].
– Мировая держава номер один – по юношеской преступности.
– Рулль вот уже несколько недель погружен в раздумья, – сказал Криспенховен.
– Раздумья? Он просто онанизмом занимается, до умопомрачения, – уточнил Нонненрот. – Пора! Еще урок, детки, и папаша на один день ближе к вожделенной пенсии.
– Завидую, – вздохнул Харрах.
– Зависть всегда была вашей сильнейшей слабостью, – сказал Нонненрот.
Криспенховен взял свой портфель и пошел на урок.
…Значит, Гукке уже нельзя помочь. Четыре двойки. А ведь он твердо уверен, что получит аттестат. «Я должен его получить. Иначе отец выгонит меня из дому – тогда не знаю, что мне делать». Сколько ребят говорит это каждый год, когда приближается пасха? Двое, трое в каждом классе. У Гукке уже есть место. Электротехника. Он, конечно, придурковат. И каша в голове. Не удивительно: мать – беженка, родился где-то в дороге, четыре года лагеря, отец с матерью не живут. Бесполезно напоминать об этом на педсовете: с четырьмя двойками он не получит аттестата. Да и Немитц тебя переговорит. Надо побеседовать с отцом Гукке, чтобы тот не был жесток с парнем. Он просто не мог, он старался изо всех сил. Надо убедить отца, что это не трагедия. Сколько лет Гукке? Восемнадцать. Значит, один из самых старших. Шанко лодырничал последнюю четверть. Сегодня придется в последний раз свистать всех наверх. А Шанко оповещать церковными колоколами. Может быть, еще что-то удастся сделать. Способный, но ветреный. Что вдруг приключилось с Курафейским? Ни с того ни с сего начал отставать. Наверняка опять нагрубил Немитцу. Что у них там произошло? Надо спросить Курафейского, у Немитца все равно ничего не узнаешь. От его методичности становится страшно. Плохо придется тому, на кого он зуб имеет. Немитц до шестого класса помнит, если его кто-то в первом забыл назвать доктором. Учителя не всегда правы. Далеко не всегда. Это подтверждает и собственный двенадцатилетний опыт. Педагогическая коллегия, если не считать Грёневольда и Виолата, неправильно оценивает Рулля. Неудобный он парень, это верно; но вовсе не коварный, как утверждает Нонненрот. Он болтает много вздору, но не потому, что любит трепаться или хочет сорвать уроки, нет, он просто не знает, что вздор, а что правда. Нужно помочь им жить. Именно неудобным, трудным. «Сомнительным случаям», как говорит Хюбенталь. Но терпение и силы, которые необходимы для этого, были только у святых…
– Доброе утро!
– Доброе утро, господин Криспенховен!
– Садитесь!
Криспенховен сел за кафедру, раскрыл журнал и посмотрел отметки.
– Не могли бы вы сказать нам, как там наши дела? – спросил Мицкат.
– Не могу, не полагается. Но вы должны быть готовы к тому, что двое или трое… да, что они не получат аттестата.
– Это уже решено? – спросил Гукке.
– Пока нет.
– Когда заключительный педсовет, господин Криспенховен? – спросил Ремхельд.
– Примерно через две недели.
– До тех пор я исправлю отметки, – сказал Гукке. – По английскому у меня уже с рождества нет двоек за письменные работы.
– Не очень-то рассчитывай на свои последние работы.
– Я добьюсь своего!
Криспенховен ничего не ответил.
– У кого еще нетвердое положение? – спросил Нусбаум. – Не могли бы вы хоть намекнуть? Вы же классный руководитель.
– Тебе тоже пора перед финишем подналечь, Чача, – сказал Криспенховен. – А в особенности твоему уважаемому соседу.
– Мне? – возмущенно спросил Шанко.
– Да.
– У меня только моя обычная пара по английскому.
– В самом деле?
– Ну, это уже верх всего, – сказал Шанко и опустился на скамью.
– А не пора ли тебе отказаться от мировых рекордов по лености? – спросил Криспенховен.
Шанко ухмыльнулся.
– Олл райт.
– А двойка по английскому, неужели она действительно останется в твоем аттестате?
– Тут уж ничего не поделаешь, господин Криспенховен.
– Почему?
– Я говорю, как варвар.
– То есть?
– Мистер Харрах признает только язык Кембриджа, которому он учился тридцать лет назад.
– Где же ты научился своему варварскому языку?
– В «Немецко-канадском клубе».
– Если ты умеешь говорить, как канадцы, тебе, наверно, не трудно исправить свою двойку.
– Куда там, канадцы себе животы от смеха надорвали, когда я говорил, как мистер Харрах.
– Но везде так говорить и не надо. Ты хотя бы на уроках говори по-английски, как… ну, как от тебя требуют.
Шанко сплел пальцы.
– Господин Криспенховен, сейчас ни один человек не говорит по-английски, как нас заставляет мистер Харрах. Даже в Кембридже, поверьте мне. Я вовсе не собираюсь быть каким-нибудь ученым советником по вопросам тупоумия, я просто хочу научиться говорить с канадскими ребятами.
Криспенховен встал и посмотрел в окно.
– А что, Шанко, если бы ты все-таки постарался до пасхи, за оставшиеся четыре недели, овладеть этим кембриджским языком?
– О’кэй! Буду ораторствовать, как Queen Victoria[122].
– Это наверняка был классический канадский школьный жаргон. А теперь попробуй-ка настоящий кембриджский. Шанко!
– Yes, sir!
– Вот видишь.
Криспенховен прошел вдоль ряда парт, стоящих у окна, и остановился возле Курафейского.
– Ну, как наши дела, Анти?
– Все в ажуре, господин Криспенховен.
– В самом деле?
– Ну, конечно.
– Как поживает твоя тройка с минусом по немецкому?
– Все улажено.
– По письменному да. А по устному?
– Меня уже три недели не вызывали.
– И ты считаешь это хорошим признаком?
– Да.
– Я бы на твоем месте так не думал.
– Но доктор Немитц не может поставить мне неуд, господин Криспенховен.
– Почему не может?
– У меня еще ни разу не было неудов, с тех пор как я здесь.
– Ну что ж, может быть, ты и прав, но гарантий никаких нет.
Курафейский сунул руки в карманы брюк и оцепенело уставился в пространство.
– Свинство, – буркнул он.
– Так мы ни о чем не договоримся.
– Эх, но ведь это правда.
– Что именно?
– Спросите у класса – я не заслужил двойки.
– Разве класс может это решить?
– Класс справедливее, чем доктор Немитц со всеми его потрохами!
– Демократия!
– Спекуляция!
– Тихо! – сказал Криспенховен. – Ни Курафейскому, ни мне не нужен для поддержки хор. Что-нибудь сегодня случилось на уроке немецкого? Ты вел себя неподобающим образом?
– Нет, право же, нет. Доктор Немитц вдруг стал меня допрашивать, когда и как я пришел сегодня в школу. И я старался отвечать как можно точнее. Вот и все.
– Музыку делает тон, Анти.
– Ну, может, я погорячился и сказал лишнее. Но он и впрямь может довести до белого каления, господин Криспенховен.
– Садись, – сказал Криспенховен и вернулся к своей кафедре.
– Мы еще обсудим ситуацию с глазу на глаз. Во всяком случае, с сегодняшнего дня ты обязан вести себя на уроках доктора Немитца только на пятерку, ясно?
– Ну, раз нужно.
– Нужно, Курафейский. И не забудь: в пятницу – письменная работа по математике.
– Как, у меня вдруг и по математике двойка?
– Нет, но, возможно, четверка.
Курафейский попытался улыбнуться. Это ему удалось.
– Может, вы нам хоть намекнете, о чем мы будем писать, господин Криспенховен? – спросил Мицкат.
– Почему бы и нет? Пятигранная пирамида, теорема косинусов, параллелограмм сил. А теперь займемся химией. Напомни-ка нам, что мы делали на последнем уроке, Гукке!
– Так, сначала мы повторяли главы о коксовании угля, о дистилляции и возникающих при этом побочных продуктах.
– Назови-ка мне некоторые из них!
– Кокс.
– Верно. Еще!
– Больше я сейчас не помню.
– Ты наверняка помнишь еще, Гукке. Перестань подсказывать, Муль, он сам знает. И у нас есть время подождать, пока он вспомнит.
– Смола! – сказал Гукке.
– Ну, вот видишь.
– Она получается при дистилляции каменного угля!
– В чистой форме?
– Нет, смешанная с другими составными частями.
– С какими, например, Гукке?
– Антраценовое масло.
– Правильно. А еще?
Гукке напряженно всматривался в неоновые светильники под потолком.
– Вспомни, что мы видели во время нашего опыта!
– Бензол.
– Хорошо. На следующем уроке ты нам, пожалуй, сделаешь доклад о бензоле.
– Большой доклад, господин Криспенховен?
– Ну, скажем, минут на десять.
– Записать структурную формулу на доске?
– Можешь записать! А теперь поговорим о другом источнике энергии, который во многих областях уже вытеснил или заменил уголь. Я принес вам диапозитивы о добыче и очистке нефти. Шанко, приготовь аппарат. Краткие пояснения, которых нам пока достаточно, имеются с обратной стороны диапозитива. Петри, прочти, пожалуйста, пока Шанко вставляет диапозитив в проектор. Аппарат стоит слишком высоко, Шанко. Еще немного ниже, вот так. Выключи, пожалуйста, свет, Курафейский!
Ну и сволочь же этот Пижон! Он просто решил меня доконать. А какое у него на это право? Я не очень-то усердствовал, это верно. Больше, чем трояк, я не заслужил. По письменному твердая тройка. А теперь вдруг якобы все дело в устном. Конечно, я не могу доказать, что этот мошенник решил меня утопить. Я ведь не знаю, какие отметки он мне там выставил. Капоне говорит, что видел в журнале две тройки, одну двойку и одну единицу. Так в чем же дело? И почему этот вонючий идиот вставляет мне палки в колеса? Я не очень-то интересуюсь современной литературой, это верно. Но, по существу, кроме Фавна, ею никто не интересуется. Дали только из снобизма, Трепло – потому, что в нынешних книгах больше напиваются и ходят по девкам, чем в классических. Из других – может быть, еще Гельфант и Адлум. Но в этих спектаклях, которые устраивает здесь Пижон, они тоже ни черта не петрят. Даже к нему в кружок я пошел, чтобы увеличить свои шансы, а теперь этот старый хрыч хочет меня перед финишем удалить с дистанции. И что он имеет против меня? Он меня всегда терпеть не мог, но до сих пор по крайней мере ставил отметки, которые я заслужил. Попс и Ребе должны мне помочь. Иначе мне каюк…
Бывают дни, когда не удается преодолеть свое отчаяние. Болтовня, лень, глупость, несправедливость, злость, безразличие, чванство, интриги. С обеих сторон. И собственная неполноценность. Старался на каждом уроке химии показывать фильмы. Чтобы сидеть в темноте и молчать. Не отвечать на вопросы, не задавать вопросов. Просто сидеть в темноте, с закрытыми глазами, и слушать, как медленно журчит время… Может быть, тогда бы не приходил каждый день домой такой усталый. Может быть, тогда не только часовня и лаборатория были бы единственным домом. Может быть. Но Курафейского надо вытащить. Шанко и сам справится. Гукке уже не спасешь. Даже если поставить ему тройку по химии. И все же надо поставить ему эту тройку, аттестат тогда не будет выглядеть так безнадежно, но Курафейского необходимо вытащить. Было бы несправедливо, если бы Курафейский не дошел до финиша. Те, кого нам доверили, должны как можно меньше сталкиваться с несправедливостью.
– Включи свет, Курафейский!
– Есть еще вопросы, Нусбаум?
– Какую часть собственных потребностей Федеративная республика покрывает с помощью этих скважин?
– Примерно тридцать процентов. Важнейшие залежи находятся… Затемин?
– Недалеко от Ганновера, в Шлезвиг-Гольштейне и на Эмсе.
– Еще вопросы? Тогда уберите аппарат, Петри и Муль. В следующий вторник некоторых из вас, у кого отметка колеблется, мне придется как следует погонять. Темы: уголь, нефть, бензин. Встаньте! До свидания!
– До свидания, господин Криспенховен!
– Мы всегда стреляем не туда, куда надо, – сказал Риклинг. – В последней войне тоже так было.
– В тысяча восемьсот семидесятом так не было! – сказал Хюбенталь.
– Лабус – лучшая лошадь в нашей конюшне, – сказал Нонненрот. – Больше всех дает навозу!
– А под ногами – вязкая глина, – сказал Матцольф. – Двести пятьдесят моргенов…
– От легкого к трудному, – сказал Годелунд.
– И прежде всего: иметь мужество опускать в программе ненужный материал! – сказал Харрах.
– Если расписание не изменится, я на следующей неделе пойду к врачу, – сказал Гаммельби.
– При нашей профессии без нытья не обойдешься, – сказал Кнеч.
– Если бы у американцев не было военной промышленности, десять миллионов людей оказались бы на улице, – сказал Випенкатен.
– А у нас они собирают «на хлеб для всего мира»! – сказал Куддевёрде.
– Политики – все свиньи! – сказал Крюн. – Все только рвутся к корыту, – больше ничего!
– Раньше у них по крайней мере были убеждения, – сказал Гнуц.
– Надо надеяться, что в учителях еще долго будет ощущаться нехватка, – сказал Матушат. – Тогда нам будут больше платить.
– Это главная проблема школы! – сказал Немитц.
– Конечно, в коммунизме есть какое-то рациональное зерно, – сказал викарий.
– Когда они оставят в покое Берлин? – спросил Виолат.
– Мы ведь люди маленькие… Один, без всякой помощи, уложил полный казарменный двор русских… Есть люди, которые все еще вскидывают правую руку… Когда американцы уйдут из Германии, единственное, что они прихватят из культурных ценностей, это Дроссельгассе[123]… Мы должны действовать решительно… Ты можешь повести осла на водопой, но пить он должен сам… Мы, немцы, скорее разделаемся со всем миром, чем научимся пользоваться свободой… Отвлеченные понятия и никакой субстанции… Дайте пруссаку карандаш, и он сделает из него ракету… Мы народ фюреров… Камрады, я вам хочу вот что сказать: все дерьмо… Авторитет, демократия – бред собачий… Человечество никогда не станет разумным… Процессы против нацистов? Голый обман! Пожурят малость – и хватит!.. Богатство не всегда делает несчастным… Колбаса подлиннее, проповедь покороче… Этот Кинси наверняка был жуткая свинья… Раньше такого не могло случиться…
Криспенховен все еще стоял возле умывальника, рассеянно мыл руки и слушал болтовню, каждую перемену все те же разговоры, с первого дня, что он здесь. На большом столе, за которым проходили педсоветы, красовался попугай, чучело попугая – единственный немой, кроме него и Грёневольда, который, облокотившись о перила балкона, стоял под лучами бледного мартовского солнца. Криспенховен смотрел на попугая, слушал болтовню и рассеянно мыл руки, пока они не стали ему противны, эти мягкие, белые руки. В дверь постучали – трижды и громко. Криспенховен локтем открыл дверь, и Курафейский спросил:
– Можно мне с вами поговорить?
– Что случилось? – спросил Криспенховен, но в коридоре, заполненном испарениями от висящих рядами пальто и мастики, он все понял.
– Единица по немецкому! Теперь мне крышка. Словно гром среди ясного неба. Я ничего не понимаю.
– Зайдем в химический кабинет, там пусто.
Они сели рядом на скамью в маленьком чистом амфитеатре. Криспенховен поискал в кармане спички и стал прочищать свою трубку.
– Ты чем-нибудь разозлил господина доктора Немитца? – спросил он.
– Нет, точно нет.
– Откуда же взялась единица за устный ответ?
– Это было вот как, господин Криспенховен: на каждом уроке немецкого каждый ученик должен прочитать наизусть какое-нибудь современное стихотворение – «стихотворение дня». Примерно три недели назад была моя очередь, я подыскал один стишок, он назывался «Антипоэзия». Мне это стихотворение тогда показалось ужасно смешным, классу тоже; мы так ржали! Но доктор Немитц сказал, что я пролетарий, который ничего не смыслит в современном искусстве, и мне надо было оставаться там, по ту сторону зональной границы. Социалистический реализм – как раз то, что нужно для пролетария. А потом поставил мне единицу.
– А до этого ты в чем-нибудь провинился?
– В последней четверти ни разу.
– Сколько времени ты уже здесь?
– Два года. Наверное, мне действительно было лучше остаться там!
– Ну, ну, не выплескивай с водой и ребенка. Ты это стихотворение еще помнишь?
– Только начало:
Зачем ты завиваешь волосики, воло-о-сики,
Раз, два, три, да, да, воло-о-сики,
Если ты любишь другого?
– Н-да, – сказал Криспенховен. – Тут бы я тоже посмеялся вместе с вами. Я ведь тоже ничего не понимаю в современном искусстве. Но почему ты выбрал именно это стихотворение?
– Оно мне показалось дико смешным! Большинство выискивает стишки такого сорта. Но Немитц хочет, чтобы мы относились к этому чертовски серьезно. Мне кажется, это совсем неправильно. Но класс теперь делает все, что хочет Немитц. Большинство потому, что не могут позволить себе роскошь иметь кол. Некоторые потому, что думают, раз их родичи дома не очень-то современны, то им положено быть современными вдвойне. А знают в этом толк от силы двое-трое.
– Ты не в их числе?
– Нет, чтоб я сдох. Извините. Стихи, которые мы учили там, мне, правда, тоже не нравились.
Кто открыл Колумбово яйцо?
Конечно, партия, а не одно лицо, —
и так далее, но это хоть было понятно!
– Вы еще должны делать доклады до педсовета?
– На каждом уроке кто-нибудь должен выступить с докладом.
– Ну, вызовись как-нибудь сам.
– Сам?
– Ты понимаешь, о чем я говорю.
– Если доктор Немитц решил выставить мне двойку, он меня больше не вызовет. Это все знают.
– И все-таки попробуй. На каждом уроке проси тебя вызывать. И готовься к урокам немецкого по крайней мере в три раза лучше, чем к математике, понял?
– Да, но…
– И главное, изволь вести себя по отношению к доктору Немитцу, как…
– Как Адлум.








