Текст книги "Без наставника"
Автор книги: Томас Валентин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Хорошо: как Адлум.
– Вы думаете, это мне поможет?
– Я поговорю с доктором Немитцем. А теперь иди во двор. Осталось всего несколько минут.
– Что он сказал? – спросил Шанко, который поджидал Курафейского на лестнице.
– Хочет поговорить с Пижоном.
– Обо мне что-нибудь говорил?
– Нет.
– Если тебя завалят, останешься на второй год?
– Ни в коем случае!
– Я тоже нет. Лучше смоюсь. Давай вместе?
– Куда?
– В Восточную зону.
– Так ведь я только оттуда!
– Ну и как?
– Дрянь! – сказал Курафейский.
К ним подошли Затемин и Рулль.
– Сходи сам к Пижону, – посоветовал Затемин.
– Да ты что, мой брат из четвертого ходил к нему, чтобы узнать, за что Пижон ему записал в журнал замечание. Пижон ему сперва хорошенько дал по морде, а потом весело сказал: «Ну, так что ты хотел узнать?»
– Что бы ты сделал в таком случае? – спросил Затемин.
– Дал бы сдачи!
– Бросьте, это же чепуха на постном масле, – возмущенно сказал Рулль. – Каждому из нас в отдельности они могут съездить по морде, а если мы возьмемся все вместе…
– Все вместе? – сказал Затемин. – Вы?
К ним подошел Нусбаум.
– Знаете анекдот про Адольфа и русского комиссара? – спросил он.
– Куда нам, – сказал Шанко.
– Апрель сорок пятого. Адольф сидит в разбомбленной рейхсканцелярии. Входит русский комиссар, поднимает пистолет и говорит: «Адольф Гитлер – война капут!» Адольф вскакивает и орет: «Товарищ комиссар, секретный приказ 2041889 выполнен: Германия полностью разрушена! Почва для коммунизма подготовлена!»
– Неплохо, – сказал Затемин. – Взамен я тебе расскажу другой… На небе тайно вывешивают красный флаг. Начинается облава. Иосиф, плотник, говорит: «Это я сделал. Я коммунист!» Ну, тут компартию небесную, конечно, запретили, Иосифа выгнали. Иосиф и говорит: «Мария, возьми парнишку, а теперь посмотрим, господа, кто спасет мир!»
– По-моему, оба анекдота – барахло, – сказал Рулль. – Впрочем, может, и не барахло, но дерьмо определенно!
Криспенховен вернулся в учительскую и стал искать Грёневольда. Тот ушел на урок.
– Вы уже имели честь приветствовать нового коллегу – только что, после четвертого урока? – спросил Годелунд.
– Нет.
– Создается впечатление, что он намерен представиться только начальству.
– Он уже здесь?
– Говорят, – сказал Годелунд.
– Видимо, он еще в кабинете директора.
– Наверняка.
Годелунд поспешно вышел. Криспенховен вдруг почувствовал себя слишком усталым, чтобы вникнуть в суть этих разговоров. Впрочем, за двенадцать лет, что он здесь работал, это ему так ни разу и не удалось. Он взял листок бумаги и начертил структурную формулу бензольной группы.
– Комик при небесной канцелярии забыл сегодня утром про свой размоченный чернослив! – сказал Нонненрот, проходя мимо Криспенховена.
Хороший выигрыш в лото, и ты покажешь задницу этому культурборделю. Эх, черт возьми, так называемые коллеги: племя ботокудов с аттестатом зрелости! Послужили бы они в твоей роте! Через три дня уже не воображали бы себя пупом земли. Казарма всегда была лучшим санаторием для невротиков, а гауптфельдфебель с плеткой о двенадцати концах добивался большего, чем Зигмунд Фрейд собственной персоной. Все они страдают оттого, что не дотянули до чина штудиенрата и что учитель начальной школы не ходит у них в денщиках. Корпорация студентов-католиков. Жалование, ссуда для служащих, выбор зятя, вечерний университет, курорт Бад Кицинген – вот их горизонт. После тех буйных лет надо было тебе остаться клеить марки у Юпа Некермана: продвинулся бы больше, чем в этом заповеднике для слаборазвитых европейцев. Все они, если не считать самых древних, из которых уже песок сыплется, и двух-трех ненормальных, стали учителями из тех же соображений, что и ты: короткий рабочий день и много свободного времени. И право на пенсию обеспечено. Одни только гаранты будущего чего стоят! Болваны, штурмующие высоты. Подмастерья со средним образованием: надежда нашего общества. Старику пришлось здорово попотеть, а молодая поросль приобщается к знаниям на ходу и в четвертом классе срочным порядком сдает экзамен на аттестат зрелости. Потом раза три сбегают в вечерний университет, встретят там снова своих учителей немецкого, физики и закона божьего, выслушают по одному докладу из области атомной философии, экзистенциальной физики и христианского авангардизма в Кумране, причем иногда всей этой чепухой занимается один какой-нибудь штудиенрат в отставке, да, а потом такой вот недотепа женится на тридцати тысячах марок, продвигается по службе и спасает Европу. Демократия! У нас ведь главное – крепко держаться в седле; впереди сильная личность, а позади хвост кометы из декоративных нулей. И при этом у них в шкафах еще хранятся остатки униформы конных штурмовиков. Образцовый демократ: Немитц! Когда ты с ним познакомился, он носил в кармане «Майн кампф» в переплете из свиной кожи с золотым обрезом и ездил по тылам вооружать ландзеров правильным мировоззрением, чтобы они не забывали крикнуть «Хайль Гитлер!», прежде чем подтереть задницу. И почему он вдруг решил утопить товарища Курафейского? Директива старика. Но почему? Впрочем, плевать…
– Хайль, камрады! Ну и вонь же здесь, как в обезьяньем питомнике!
– Хайль, господин Нонненрот!
– Сесть! Открыть учебники биологии: глава одиннадцатая, «Модификация». Читай, Курафейский!
– Кто-то стучит, господин Нонненрот!
– Войдите! Рота, встать! Равнение направо!
Дворник принес книгу приказов. Нонненрот прочел циркуляр и сказал:
– Вам Везет больше, чем дозволено полицией, вы, кретины: в двенадцать педсовет.
Всеобщее веселье, суматоха, ликование.
– В чем дело? – вдруг рявкнул Нонненрот. – Почему орете, как стадо диких обезьян? На следующем уроке биологии будете у меня делать письменную работу! И капканов для вас наставлю, папуасы несчастные! Тиц, вынь руку из кармана!
Бекман понимающе ухмыльнулся, пожал протянутую Нонненротом руку, поблагодарил за сигарету и заковылял прочь.
– Всем сесть, да побыстрее! Чего тебе, Муль?
– У нас еще есть штрафное задание, господин Нонненрот!
– Конечно, как всегда. Тема?
– Критика взрослых.
– Ты что, спятил?
– Нет.
– Что ты себе позволяешь, ты, психически неполноценный пигмей?
– По телевизору об этом была дискуссия, и мы должны были написать о телепередаче, господин Нонненрот!
– По телевизору! Ты, видно, каждый вечер торчишь у экрана, вдыхаешь ароматы далекого большого мира, а? Смотри, чтобы тебе на пасху не вылететь в трубу. Что это была за дискуссия?
– Критика взрослых.
– Дискуссия?
– Да, дискуссия, ее вела молодежь обоего пола!
– Дискуссия! От одного слова воротит! В мои школьные годы никаких дискуссий не вели, тогда подчинялись.
Нонненрот спохватился и устало опустился в кресло.
– Ну, читай, Рулль! Шанко, Курафейский, Гукке, Клаусен, подать домашние тетради!
Рулль обменялся с Курафейским бесшумными сигналами, встал и, не выходя из-за парты, принялся неохотно и монотонно читать:
«Критика взрослых.
– Нет, а этот джаз! Когда мне было столько лет, сколько тебе, цивилизованный европеец постеснялся бы даже слушать этих классиков джунглей!
– Да ну! А как насчет чарльстона, который папаша так лихо отплясывает на вашей свадебной фотографии в семейном альбоме? Что говорил по этому поводу дедушка?
– Когда мне было столько лет, сколько тебе, цивилизованный европеец постеснялся бы выделывать эти идиотские прыжки, позаимствованные на диком Западе! Тогда танцевали вальс, венский вальс!
– Да ну! А что говорил по этому поводу прадедушка?
– Ну, хорошо. Но эта необузданность! Такого у нас не было! Тогда никто и ни за что не посмел бы ломать стулья! Целый зал, полный поломанных стульев, а ведь это государственная собственность! В наше время это было невозможно!
– Конечно, но вы, распевая хоралы и национальные гимны, отправлялись на войну! Прадедушка в 1870 году, дедушка в 1914 году. А папаша в 1939-м. Вы разбили вдребезги полмира – мы предпочитаем, уж если у нас руки чешутся, выломать ножки у стула. Их хоть можно потом приклеить обратно.
– Да, но эта детская преступность, несовершеннолетние главари банд…
– Спокойно! Не будем мелочными и отвлечемся от того, что прадедушка, дедушка и папаша при содействии своих сверстников отправили на тот свет столько же европейских христиан, сколько было их самих, то есть получается в среднем по убийству на нос; но отвлечемся от этих десятков миллионов убитых – преодолевать прошлое вы все равно предоставили нам – и вернемся к нашей повседневности: кто снимает эти крими, вестерны, кто обрушивает на нас эти сексбомбы, которые нас развращают? Может, полузрелые стиляги? Нет, вполне зрелые господа!! Они неустанно заботятся о том, чтобы подрастающая смена потребителей поскорее обзавелась солидным жизненным опытом, а они сами обзавелись нашими монетами! А уж поскольку вы каждый вечер так аппетитно показываете нам, что можно иметь от этой сладкой жизни, – почему же и нам не захотеть обладать всём этим?
– Да, но в наше время отношения между полами были гораздо безобиднее, я бы сказал: чище!
– Хватит! Хватит! Надоело! От такой лжи волосы дыбом встают. У нас же есть глаза, и мы имели возможность познакомиться с содержимым книжных шкафов прадедушки, дедушки и папаши. Книжных шкафов и даже ящиков письменных столов с сувенирами из Парижа, припрятанными в самом дальнем углу, под семейными альбомами. Довольно! Уж не подрывайте и без того шаткую веру в правдивость ваших слов! Мы еще не начали кидаться грязью, зачем же вы спешите отмыться?
И потом, между нами: почему мы ходим во все эти погребки, где играет джаз, в бары-автоматы, на всякие вечеринки? Потому, что у нас нет дома. Потому, что в своем доме мы не чувствуем себя дома.
У вас больше нет для нас времени. Вам же надо делать деньги и потом отдыхать от своих утомительных дел, чтобы завтра суметь сделать еще больше денег! Ну, разумеется, для нас! Чтобы мы не приставали, вы откупаетесь деньгами от неприятной обязанности нас воспитывать. И предпочитаете подарить нам мопед, проигрыватель или десять марок на вечеринку.
У прадедушки был Железный крест первой степени. Он лежит на красной бархатной подушечке под стеклом. Прадедушка был примером для своего сына.
У дедушки был Железный крест первой степени. Он приколот к его фраку. Дедушка был примером для своего сына.
У папаши был Железный крест первой степени. Он валяется в коробке из-под конфет, под старыми шляпами. Папаша для своего сына не пример.
Я надеюсь, что у меня не будет Железного креста первой степени».
Нонненрот спокойно проверил последнюю тетрадь и сказал:
– Ну, кончил свою брехню? Радуйся, что я не слушал! Лабус, раздай-ка тетради! Ну и грязь: словно чумазая свинья приложилась. На чем мы остановились, Клаусен?
– Мы собирались читать учебник по биологии!
– Ах да, «Модификация». Что мы понимаем под модификацией, Фариан?
– Модификация – это изменения во внешнем виде растения, животного или человека, которые возникают под воздействием внешней среды.
– Ну ладно. Откройте главу одиннадцатую! Чего еще тебе, Петри?
– Можно читать?
– Я сам буду читать. Вы все запинаетесь, как готтентоты. Чтобы к следующему разу выучить все как следует, усекли?
Нонненрот уселся за кафедрой и принялся читать: «Модификация».
Этого не может быть. Не может же он просто сказать: «Радуйся, что я не слушал!» Он же должен был мне влепить, да так, чтобы я своих не узнал! И потом он обязан был начать с нами разговор. Пускай бы он даже орал. Но отделаться, сказать: «Радуйся, что я не слушал!» – это же невероятно. И ведь это не я сочинил. Свое я отдал Курафейскому, он боялся, потому что Немитц задумал его провалить. Почему же Нонненрот ничего не говорит? Да они все просто оглохли. Утопающий может кричать сколько угодно – никто не поможет! Они ругают все, что есть сегодня; они крестятся от страха перед тем, что будет завтра, но они молчат, как могила, о том, что было вчера. Они умывают руки, они грозят, они лгут и снова молчат. Нет, мне придется сдаться. Они вообще не понимают, чего хотим мы. Это невероятно, но они этого действительно не понимают. Они так чудовищно тупы, ты можешь выть от тоски, они все равно не заметят, чего мы, собственно, хотим. Мы хотим настоящих учителей! Учителей, которых можно обо всем спросить. И которые ответят. А этот Буйвол сидит за своей кафедрой, хвастается жизненным опытом, весь протух от безделья, хрюкает от удовольствия, что мы в его власти, и читает из учебника биологии о модификациях. «Учителя вроде этого вовсе не так уж плохи, – сказал Лорд. – У них я могу заниматься тем, что меня действительно интересует, и могу не опасаться каждую минуту, что мне помешают». Но если бы это зависело от меня, то весь класс бы взбунтовался! Открыто возмутился бы тем, что ему вот уже сколько лет каждое утро вместо уроков преподносят всякую ерунду. Надо поговорить с Грёневольдом. Как – уже звонок? Ведь только двенадцать. Ах, да, у них педсовет.
– Принеси-ка мне бутылку колы! Да поторопись, одна нога здесь, другая там! – сказал Нонненрот в коридоре.
– Я хотел у вас кое-что спросить.
Рулль остановился на лестнице и посмотрел на зажатые в ладони тридцать пфеннигов.
– Мне некогда. Педсовет – ты же слышал!
– Я не задержу вас.
– Валяй, да побыстрей! – сказал Нонненрот на ходу. – Ну, выкладывай!
– Вы действительно не слышали, что я читал?
– Что я, Бетховен, что ли? Конечно, слышал!
– Да, но вы ничего не сказали!
– А что я должен был сказать? Ты поднабрался словечек от какого-то бунтаря-одиночки и теперь бьешь стекла в ратуше и хочешь изменить мир. Правильно я говорю?
– Это было не мое сочинение.
– Так я и думал. Я уже это где-то слыхал!
– Но то же самое мог бы написать и я.
– Ну все равно тебе повезло! Парень, тридцать лет назад нас до тошноты накачивали Шиллером, Клейстом и Гельдерлином. Потом мы орали «Пора, камрады!» и «О святое сердце народов, отечество», и нам казалось, что это сочинили мы сами! А семнадцать парней из моего класса даже в братской могиле все орали: «Германия будет жить, даже если мы погибнем!»
– Да, но сейчас речь идет о…
– Знаю, знаю, приятель! Не думай, что мы, старики, все mente captus[124]. Но одно запомни: мир никогда не изменится. Он был, есть и будет дерьмо.
– Да, но так нельзя жить! – сказал Рулль.
– Как?
– Ну, без чего-то, во что можно верить, что помогает человеку, ради чего стоит… – с трудом проговорил Рулль. – Справедливость, гуманность, свобода – этому учили нас шесть лет. Не может же все это…
– А теперь вот что, Парцифаль, – сказал Нонненрот. – Кое-как дотяни здесь еще три недели, а потом забудь все это поскорее и становись продавцом автомобилей, маклером по продаже домов или монтируй холодильники!
– Но это…
– Это материализм в его западной форме. Здесь все друг друга пугают материализмом, чтобы успеть самим слизать сливки. А потом идут в храм и молятся: «Господи, не дай красному материализму завладеть нами! Сохрани нам черный!» Европа, христианство, принципы гуманности и милый, милый капитализм этого бы не пережили!
Рулль пристально взглянул на Нонненрота.
– Да, но… – сказал он снова и посмотрел на отделанную под дуб дверь учительской.
– Что в жизни действительно имеет цену, парень, так это кошелек! Кошелек, и только кошелек. Все остальное – это отвлекающие маневры.
– Дерьмо, – сказал Рулль и отвернулся.
Нонненрот снова засмеялся и открыл дверь.
– Тащи колу! – крикнул он. – Да похолоднее! Валяй!
Рулль медленно поплелся дальше. На лестнице его обогнал Адлум.
– Пойдешь сегодня после обеда в бассейн?
– Нет. Мне надо поискать себе другую работу, – сказал Рулль и потащился к выходу.
– Я поручил уважаемому коллеге Випенкатену разработать новый школьный распорядок, – сказал Гнуц, перекатывая сигару между большим и указательным пальцами. – К сожалению, нельзя больше игнорировать тот факт, что положение с дисциплиной в нашей школе поистине катастрофическое! Мы, то есть педагогическая коллегия и я, вынуждены поэтому сильнее натянуть вожжи! Вам уже удалось создать комиссию для обсуждения этой жгучей проблемы, дорогой коллега?
– Очевидно, в комиссии будут сотрудничать господин Хюбенталь и, возможно, господин Грёневольд.
– Возможно?
– Именно возможно.
– Ну, хорошо. Буду ждать и надеяться, а вам, коллега Випенкатен, я был бы чрезвычайно признателен, если бы вы – ну, скажем, в течение двух недель – представили мне свои предложения. Так как большая школьная реформа, к нашему общему сожалению, я даже могу сказать, к нашему глубочайшему огорчению, заставляет себя ждать, давайте – я имею в виду каждого из вас в отдельности, господа, – давайте по крайней мере подвергнем школьный распорядок пересмотру и будем выполнять его, руководствуясь двумя главными принципами всякой педагогики: любовью и строгостью! Любовь и строгость в разумных пропорциях – это две колонны у входа в любую академию, в Афинах времен Платона или сегодня…
Гнуц вдруг запнулся, сердито стряхнул пепел со своей сигары, озадаченно посмотрел на безмолвного попугая и сказал подчеркнуто любезно:
– У нас же есть комната для учебных пособий!
– Мне этот бывший говорун нужен каждое утро для урока биологии, – сказал Нонненрот. – А Куддевёрде он нужен как модель для рисования. И потому нет никакого смысла таскать его каждый раз в чулан.
Гнуц великодушно махнул рукой.
– Ну, хорошо. Итак, вот все, что касается пересмотра школьного распорядка. Перейдем к пункту второму. В начале нашего заседания – собственно, я бы предпочел сказать: нашей встречи, но, пожалуйста, продолжайте вести протокол, коллега Матушат, – вы, очевидно, заметили, что я опоздал на несколько минут. Прошу извинить меня за это. Причина носит отнюдь не личный характер: я говорил по телефону с правительством. Как вам уже известно, каждой школе полагается из специального бюджета для усовершенствования и модернизации методов обучения тысяча марок, которые можно сразу же использовать. После, так сказать, установления личных контактов с ответственным референтом, мне удалось добиться, что мы – и здесь наша школа явится исключением – получим не тысячу, а полторы тысячи марок.
– Браво! – сказал Нонненрот.
– Я, со своей стороны, предлагаю купить на эти деньги телевизор.
– Неужели мы истратим на это полторы тысячи марок, господин директор? – спросил Харрах.
– Дорогой коллега, мы не должны ничего жалеть для наших детей.
Куддевёрде кивнул в знак согласия.
– А теперь ad hominem[125]. Господа, я имею удовольствие представить вам нашего нового коллегу, учителя английского языка и истории, преподавателя реального училища господина Йоттгримма!
Йоттгримм поднялся, застегнул пиджак и слегка поклонился во все стороны учительской.
– Я искренне рад, господин директор, что мне выпала честь трудиться вместе с вами и вашей педагогической коллегией на благо нашей молодежи, – сказал он.
Гнуц растроганно кивнул и продолжал:
– Господин коллега Йоттгримм до этого преподавал двенадцать лет в реальном училище в Дюссельдорфе. Он, так сказать, уже старый возница. Я думаю, его не надо учить, как управляться с лошадью. Кстати, если позволите упомянуть: в последней войне коллега Йоттгримм был офицером подводной лодки. Как он сообщил, он потопил много сотен тысяч брутто-тонн!
Йоттгримм с горделивой скромностью ответил на полдюжины восторженных взглядов.
– Я всегда считал, что в педагогической коллегии, которая стремится к полному согласию, необходима некоторая откровенность в частной сфере, контакт между людьми, – пояснил Гнуц. – Может быть, господин коллега Йоттгримм, вы будете столь любезны и расскажете нам, чтобы, так сказать, завершить церемонию вступления в должность, кое-что о вашей тогдашней деятельности? Я полагаю, это интересует всех нас, верно ведь, господа?
– О, это было так давно, – быстро сказал Йоттгримм и покраснел. – К тому же есть много причин, чтобы не воскрешать в памяти события тех лет.
В глазах присутствующих отразилось сочувствие или разочарование.
– Ну, мы, разумеется, не ждем, что вы развернете перед нами всю трагическую картину ваших походов на врага, – сказал Гнуц. – Есть раны, которые нельзя бередить: это понимает каждый. Но хотя бы одно из многих сохранившихся у вас воспоминаний – быть может, ту историю вашего неудавшегося, к сожалению, побега, историю, полную необыкновенных приключений, – что касается меня, я бы с удовольствием послушал ее еще раз. И я уверен, что среди членов коллегии вы найдете благодарных слушателей.
– Что ж, если господа коллеги действительно… – Натренированным взглядом Йоттгримм сразу уловил численное превосходство кивавших и начал: – После высадки союзников на полуострове Котантен – это было шестого июня сорок четвертого года – меня с моим экипажем перевели в морскую пехоту. Девятого июня мы попали в плен к американцам. А в порту Шербур еще находилось несколько наших подводных лодок. Вы, возможно, не знаете, господа, что перед самым концом войны мы так усовершенствовали свою технику, что, с одной стороны, могли действовать незаметно для вражеских радаров, а с другой стороны, со дня на день могли ожидать применения атомных торпед.
– Значит, все-таки они были!
– Да, так вот, сначала мы три дня вылеживали в нескольких километрах позади фронта на земле, под дождем. Есть было почти нечего.
– Крестовый поход!
– Так вот, однажды ночью – мерзли мы, как собаки, – я говорю моим людям: «Лагерь плохо охраняется. Американцы бросили всех на фронт. Смоемся!»
– Мы тоже так сделали, – сказал Хюбенталь. – А когда они нас схватили, черномазые отобрали наши обручальные кольца. У одного парня вместе с пальцем. Я видел своими глазами, господа. Штыком – вот так.
– И они еще разыгрывают из себя судей!
– Да вы только вспомните Дрезден. Вы бывали в Дрездене до войны?
– Да, так вот, я говорю своим людям: «Смоемся! Раздобудем «джип», до Шербура сплошь выжженная пустыня – посмотрим, может, удастся захватить лодку, камрады!»
– Но я об этом где-то читал, уважаемый коллега! – сказал Матцольф.
– Да, потом об этом писали во всех солдатских газетах. Дело в том, что мы действительно пробились до Шербура! И даже захватили лодку. Но потом…
– Покуда несут плавники, – сказал Нонненрот.
– Когда это было, господин Йоттгримм? – спросил Грёневольд.
– Это было девятого июня сорок четвертого года, в два часа сорок пять минут ночи. Мне кажется, что это было сегодня.
Грёневольд встал.
– Извините, пожалуйста, что я уже ухожу, – пробормотал он. – Я жду срочного известия.
– Я ведь не выдам секрета, – довольно сказал Гнуц. – Господин коллега Грёневольд после пасхи снова нас покидает.
– Это еще не решено окончательно, – сказал Грёневольд и подошел к вешалке.
Директор Гнуц ободряюще улыбнулся новому коллеге. Грёневольд поднял воротник пальто, бросил короткий взгляд в сторону Криспенховена и Виолата и попрощался.
IV
После полудня Рулль отправился в квартал, расположенный за главным вокзалом. Здесь с улиц словно была содрана маска всеобщего процветания. Здесь были трущобы, бараки и развалины. И где-то между ними затерялась детская площадка с дорожкой для катания на роликовых коньках и площадкой для минигольфа. Рулль остановился, положил руки на ограду небесно-голубого цвета и стал смотреть. Дети с ликующим упрямством убивали друг друга наповал из своих посеребренных браунингов. На голливудской качалке сидела девушка лет двадцати, держа перед собой вытянутую ногу в гипсе, то и дело покрикивая: «Томас! Петра! Маркус! Габриела!» – и читала затрепанный роман.
– Не можете ли вы мне сказать, где здесь бордель? – спросил Рулль.
Девица посмотрела на него с бешенством и сказала:
– А ну убирайтесь сейчас же отсюда, свинья!
Рулль сунул сжатые кулаки в карманы своей черной куртки и поплелся дальше по улице вдоль покрытых коростой фасадов. Он подошел к закусочной, купил бутылку колы, очень медленно выпил ее и зажег над вибрирующим пламенем газовой свечи сигарету. Выпрямившись, он увидел напротив, на углу улицы, первую проститутку.
– В пять, – сказал Затемин. – Тогда в церкви не будет столько народу. Мне еще надо подготовиться к письменной по математике.
Он заправил свой шейный платок в ворот куртки, провел щеткой по волосам и взял из шкафа молитвенник.
– Не забудь помолиться за свою мать, Хорсти!
– Ну конечно, дядя.
Жилой вагончик для дорожных рабочих стоял в конце наполовину вымощенной дороги, в желтом песке за поселком, расположенным в городском лесу. Шанко сел на цементную трубу и стал ждать. Он услышал, как забулькала в горлышке бутылки можжевеловая водка, увидел свет в замочной скважине и понял, что теперь Макс скоро начнет петь.
Она стояла на лестнице пивного бара, зевала и терлась спиной о стену. Длинные, до плеч, желтые крашеные волосы упали ей на лицо, когда она наклонилась и принялась рассматривать свою подметку; тыльной стороной ладони она откинула волосы назад, выпрямилась, сунула руку в карман своих коротких джинсов, повернулась к стеклянной двери и стала причесываться.
Рулль заплатил за свою колу и пересек улицу. Проститутка обернулась, увидела, что он к ней подходит, спустилась, стуча каблуками, вниз по лестнице и пустила в ход свою подержанную улыбку.
– Нет, меня совсем не удивляет, что ты идешь на исповедь, – сказал Клаусен. – Ты знаешь так же хорошо, как и я, что нет ничего более страшного в жизни, чем лишиться божьей милости.
Камрады, мы видели мир большой,
святые места и Париж ночной,
мы в море плевали, в синь за кормой,
у Ямайки душа уплыла с волной[126], —
пел Макс слегка приглушенным, мощным баритоном. Полбутылки, подумал Шанко. Больше он не выпил. Можно еще рискнуть.
Он встал, приложил голову к двери вагончика и постучал.
Рулль плелся к ней, засунув руки еще глубже в карманы куртки, опустив голову; он видел только нижнюю ступеньку лестницы, на которой стояли в туфлях шоколадного цвета на высоких и тонких, как лезвие кинжала, каблуках белые ноги проститутки, без чулок, левая была согнута в коленке и отставлена под углом к правой; ступенька приблизилась к Руллю, зеленая, диабазовая, выщербленная ступенька, полная окурков; Рулль увидел черную волосатую родинку на икре отставленной в сторону ноги; он попытался идти быстрее, но шел еще медленнее, зажав в губах погасшую сигарету, холодную и горькую; Рулль скользнул через край воронки в середину водоворота, что-то тяжело и мягко закружилось в его теле, он сбоку придвинулся к поросшим черными волосами ногам, ощутил острый запах окурков, духов, пота и пудры, в его сознание проник голос проститутки:
– Пойдешь со мной?
Затемин положил руки на багажник велосипеда Клаусена и сказал:
– Ты можешь мне коротко сформулировать различие между коммунизмом и христианством?
– Христианин думает: «Все мое – твое!» Коммунист: «Все твое – мое!»
– Тебе хотелось бы, чтобы они так думали? – сказал Затемин и засмеялся.
– Это не моя формулировка. Я слышал ее от патера Нейгауза.
– А капиталист думает: «Все твое – мое, а до моего тебе дела нет!» – сказал Затемин.
– Это ты сам придумал?
– Конечно!
– Капиталиста, к которому относится твоя фраза, сегодня вообще не существует!
– Где?
– Здесь у нас.
– Фраза третья спорна, – сказал Затемин. – Как и вторая. Полуправда, полуложь. Насквозь лжива только одна твоя фраза – первая.
– Первая? Почему?
– Если бы она была правильна, Пий, тогда ни вторая, ни третья не могли бы быть сказаны.
– Ты понимаешь эту мысль ложно. Это заповедь…
– Христианина, к которому она относится, больше не существует.
Клаусен поставил свой велосипед на стоянку возле церкви святого Антония.
– И все же ты идешь к исповеди, – сказал он.
Затемин посмотрел на него удивленно.
– Извини! – сказал Клаусен и пропустил Затемина вперед.
Они опустили руки в сосуд со святой водой.
Пение прекратилось.
Шанко постучал еще раз и тут же быстро отскочил на три шага назад. Дверь распахнулась от пинка. Макс, большой и спокойный, стоял на пороге.
– How much is it?[127]
– Хэлло, Джимми! – сказала проститутка, бросила на Рулля быстрый и холодный взгляд, спустилась, покачиваясь, с последней ступеньки и повисла у него на руке.
– Twenty marks for you, darling! Right?
– Yes.
– But without extravagances, you understand?
– Yes.
– Come on, baby![128]
Рулль мелкой рысцой трусил рядом с ней, взбешенный от сознания, что стыдится; повернуть назад он стыдился тоже.
– Благословите меня, святой отец. Я согрешил.
– Да будет господь в твоем сердце и на твоих устах, чтобы ты исповедался в своей вине. Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь.
– Сосунок! – сказал Макс и ухмыльнулся. – Я тут пропустил стаканчик.
– Ничего. Все равно уже шесть часов пробило.
На длинном костлявом лице сразу появилось выражение замкнутости.
– Заткнись, – сказал Макс. – Будешь дерзить, я тебе врежу как следует.
Он повернулся и поднялся в вагон. Шанко полез за ним.
Рулль стоял у окна возле маленького столика и ощупывал розы из пенопласта. Они были шершавые, податливые и липкие. Три пенопластовые розы: красная, белая и желтая с ноздреватыми листками на ядовито-зеленых стеблях, из которых торчала проволока.
«У Хюбенталя точно такие же в машине», – подумал Рулль и выглянул в окно.
По улице, ковыляя, прошла за угол хромая девушка. Одной рукой она тащила за собой маленького ревущего мальчишку, в другой держала свой истрепанный роман. Возчик, развозивший пиво, подождал, пока они пройдут, и вкатил в подвал бара, две короткие пузатые бочки. Его ржаво-коричневый передник был насквозь мокрый. В этот момент Рулль совершенно точно вспомнил, какой вкус у льда в кружке пива.
– Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti! Amen[129].
– А почему ты не желаешь носить серо-черно-зелено-сине-коричневое почетное одеяние нации, сосунок?
– Ты ведь тоже смылся!
– По ту сторону зональной?
– Да. Из политических соображений.
– Говорят.
– Что?
Макс откусил кончик сигары, одной из тех, что принес Шанко, зажал в губах, потом покрутил, облизнул ее и пустил в ход свою универсальную зажигалку.
– Мог бы уж дать выпить, – сказал Шанко.
– Ни глотка, пока я здесь еще что-то значу.
– Почему?
– Я против водки.
– Но ты сам…
– Заткнись!
Шанко слегка отодвинулся на своем стуле и, покосившись, посмотрел на Макса поверх керосиновой лампы, но Макс сидел безучастно и холодно, глядя прямо перед собой.
– Твое здоровье, сосунок! – сказал он.
– Lets go, Jimmy! – сказала проститутка. – Time is money![130]
Рулль медленно повернулся. Проститутка лежала на кушетке. Парадные подушки она аккуратно переложила на стол. Она рассматривала свои ногти.
– There the elephant![131]
Рулль посмотрел на презерватив. Он лежал чистенький и нарядный в своей золотой фольге. «Проверено с помощью пневматических аппаратов!» – прочитал он. Он засмеялся клокочущим нервным смехом, передернулся и сказал, запинаясь от смеха:








