412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Валентин » Без наставника » Текст книги (страница 12)
Без наставника
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 11:12

Текст книги "Без наставника"


Автор книги: Томас Валентин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

– Give me a cigarette, please![132]

Затемин вошел в боковой неф.

В часовне пресвятой девы стоял на коленях Клаусен. Затемин, прислонившись к колонне, смотрел на него. Четыре звука наполняли зал: шарканье шагов в исповедальне, слабое потрескиванье мерцающих свечей, едва слышное постукивание перебираемых четок, бормотанье молящегося.

«Те Deum laudamus! Те Dominum confitemur»[133].

Макс поднял бутылку, придвинул стакан к чадящей лампе и налил до последней отметки.

– Что значит: говорят! Я слышал, что ты участвовал в событиях семнадцатого июня? – спросил Шанко.

– Участвовал, сосунок. Твое здоровье!

– Будь здоров! – мрачно сказал Шанко.

– Но не с великомучениками. Эти еще только родились на Западе, когда те, другие, на Востоке подыхали как преступники.

– С кем же ты был?

– С ребятами с дорожного строительства, которым хотелось утром лишний часок понежить свои усталые кости в постели.

– Последний раз ты рассказывал эту историю совсем по-другому!

– В следующий раз я расскажу ее опять по-другому, – сказал Макс.

– А что в ней правда?

– Я.

Макс опрокинул в рот свою можжевеловую настойку и сжал стакан в руке, как орех.

Рулль снял очки, положил голову между ее мягких, как губка, белых грудей и сказал:

– Как чудесно.

Проститутка натянула ему капюшон куртки на лицо и вздохнула:

– Всемогущий боже! Еще один чудак, который ищет чистую непорочную деву.

Затемин неподвижно стоял у колонны четверть часа и наблюдал за Клаусеном, который все еще молился сосредоточенно и серьезно. Потом он взял большую восковую свечу со столика, где они были выставлены для продажи, зажег ее и поставил к другим мерцающим свечам перед мадонной.

Клаусен поднял голову и улыбнулся.

Затемин отвернулся, снова подошел к столику, помедлил, сунул купюру в карман брюк и пошел к выходу.

– Значит, не хочешь в солдатчину?

– Нет!

– И ищешь дырку в сети?

– Да.

– Слушай! – сказал Макс. – Был однажды, еще при Адольфе, один человек, НГ – так его называли люди, которые пользовались его услугами.

– Что это значит – НГ?

– Не годен к военной службе. Никогда не слыхал?

– Нет.

– Смотри, услышишь, а уже поздно. Этого НГ, стало быть, мог нанять всякий, у кого было достаточно монет или кто был симпатичен этому НГ. Дело делалось так: когда клиенту, который не жаждал стать героем, наступало время идти на призывной пункт, он ненадолго переезжал в другой город, нанимал НГ и посылал его вместо себя на призывной пункт.

Этот НГ был гением по части болезней. Ни одному из тех, кто давал путевки на тот свет, в голову не приходило записать НГ годным, а это тогда кое-что да значило. Если только НГ хотел, он на себя напускал все болезни, какие только знает мир, вплоть до родильной горячки.

Тридцать семь раз был НГ на комиссии и спас жизнь тридцати семи людям, которые не очень-то торопились умирать! Это составляет, если считать в среднем по двое законных и двое внебрачных детей на каждого, сто сорок восемь немцев по ту и по эту сторону железного занавеса, а если принять во внимание преобладающее количество женщин, то семьдесят два и ныне годных к военной службе немецких ландсера, то есть если закалькулировать количество населения здесь и там, получим пятьдесят четыре солдата бундесвера и восемнадцать солдат народной полиции, и если учесть последние данные о беженцах…

– Но ты же не станешь уверять, что твой НГ никогда не попадался!

– Однажды на него донесли.

– Разочарованный клиент?

– Идиот! У НГ не было разочарованных клиентов. Конкурирующая фирма.

– Ну и что дальше?

– И НГ взяли на фронт! В штрафную роту. Операция «Поездка на тот свет».

– Ну и?

– НГ, сосунок, это я.

Шанко встал.

– Все это сплошные враки.

– Но зато все это было бы правдой, если бы я лежал на Дону и надо мной цвели бы подсолнухи.

– Не понимаю.

– Где уж тебе понять! Иначе мне пришлось бы поделить с тобой последнюю водку, сосунок.

Шанко подошел к двери.

– Кончай морочить мне голову, Макс. Дело серьезное.

– Если серьезное, тогда скажи мне в двух словах, почему ты не желаешь надевать коричнево-красно-зелено-сине-черно-желто-серое в клеточку почетное одеяние нации!

Макс поднялся с места, маршируя, прошел по вагончику и взял бутылку, как ружье, на караул.

– Перед смертью самой не отступит назад, настоящий мужчина – только солдат! – проревел он.

– Не желаю, потому что мне совесть не позволяет, – сказал Шанко.

Макс поперхнулся, отвел бутылку ото рта и посмотрел на Шанко отсутствующим взглядом.

– Что не позволяет?

– Совесть.

Макс опустился на скамейку и сказал:

– Поцелуй меня в задницу! Это единственная болезнь, которую не придумывал себе НГ.

– Но в конституции, параграф…

– Послушай, сосунок: есть только одна причина, по которой я отослал бы тебя на родину, причем немедленно!

– И эта причина?

– Трусость.

– Ты что, ненормальный?

– Послушай, пойди к ним и скажи: «Товарищ по несчастью, господин агент по найму героев, я слишком труслив, чтобы даже думать о войне, не говоря уже о том, чтобы проходить военное обучение. Дело в том, что я многое повидал: во-первых… нет, вы же ничего не видели, – заорал Макс. – Ни ты, ни твой агент! Ничего!»

Она пошарила рукой на столике и нащупала горящую сигарету в пепельнице.

– Ты слишком хороша для этой работы, – пробормотал Рулль.

Проститутка оттолкнула его и начала натягивать чулки.

– Чепуха на постном масле! – сказала она. – Ты ошибся номером. А теперь отчаливай!

«Если бы в последний момент все же удалось реформировать христианские церкви, – думал Затемин, – дорога, по которой идут коммунисты, наверное, наполовину бы опустела».

Сидя на скамейке у реки, он увидел, как Клаусен выходит из церкви и медленно пересекает бульвар.

– Эй! – крикнул Затемин и поднял руку.

Клаусен прищурил близорукие глаза, свернул с дороги и направился к скамье.

– Посиди немного, – сказал Затемин. – Я хочу сказать тебе, какое основное возражение вызывает великий эксперимент на Востоке: цель, требующая несправедливых средств, не может быть справедливой целью.

– Это хорошая мысль.

– Даже если она ставит на ноги истину, которую иезуиты поставили на голову?

– Иезуиты никогда не утверждали, что цель оправдывает средства! – сказал Клаусен. – Это клевета, причем клевета протестантского происхождения.

– Ну, о клевете мы не будем спорить, Пий!

– Там можно жить, – сказал Макс. – Если ты сохранишь голову. Наверху, разумеется. Но не слишком высоко.

– Это не так уж много.

– Как сказать!

Макс положил руки прямо перед собой на стол и растопырил пальцы. Потом сжал кулаки.

– Послушай, сосунок: одному человеку однажды пришлось расчищать снег на шоссе, в Польше, вместе с несколькими парнями, в четыре утра. Потом парни пошли в расположение своей части, шоссе было пусто, а тот уселся один за сугробом и стал ждать, что будет с двадцатью тремя поляками, которые стояли за бараком. Те подошли к шоссе, удивились, что оно расчищено без них. «Бог знает почему, а я не знаю», – подумал тот, один, за сугробом, посмотрел на машину, которая выехала из гаража, ME-109, при этом он так же мало ждал хорошего, как и двадцать три поляка, которые вдруг стали орать, и действительно: ни один из них не сохранил головы на плечах!

– Что это были за поляки? – спросил Шанко.

– Поляки.

– А немцы в ME-109?

– Немцы.

– Я не о том!

– А в остальном, я думаю, между ними не было разницы.

Шанко взял стакан Макса и выпил одним глотком.

– Будь здоров! – сказал Макс.

– Почему же они не нагнулись? – спросил Шанко.

– Кто?

– Поляки.

– Потому что у них в заднице были колья, на которых им приходилось сидеть!

– Свиньи!

– Кто?

– Эти нацисты.

– С ними можно было жить. Только надо было иметь голову. Но не держать ее слишком высоко.

– Эта история – правда?

– Такая же правда, как то, что я мертв.

Проститутка натянула чулки, села у туалетного столика, взяла щетку для волос, опять положила на столик и набросила сверху халат.

Она порылась в своей сумочке.

– Вот тебе десять монет обратно, – сказала она. – Разделим затраты пополам.

Рулль смял в кулаке бумажку.

– Till we meet again![134] – сказал он и поплелся к двери.

– Shut up, baby![135]

Только теперь Рулль увидел, что она старше, чем его мать.

– Ну мне пора домой! – сказал Клаусен. – Твои аргументы…

– Контраргументы!

– Контраргументы я тоже должен сначала как следует обдумать.

– Я могу тебе предоставить целый натовский арсенал, полный идеологического оружия против Востока, – сказал Затемин и посмотрел мимо Клаусена на байдарку, которая плыла вниз по реке. – Кстати, выражение, которое тебе так понравилось, принадлежит Карлу Марксу.

– Цель, требующая несправедливых средств…

– Не может быть справедливой целью! Да.

Клаусен покачал головой и медленно пошел по бульвару домой. Затемин остался сидеть у реки.

– Но ты же из Берлина, Макс?

– Так точно.

– И все-таки…

– И все-таки я предпочитаю быть поделенным, но живым, чем воссоединенным, но мертвым.

– Мне надо отчаливать, – сказал Шанко.

– Пошли как-нибудь открытку с Плетцензее.

– Может быть.

Шанко вылез из вагончика и тяжело зашагал по обочине шоссе к городу.

Позади него приглушенным, мощным баритоном снова запел Макс.

Рулль остановился на перекрестке, застряв в плотной человеческой грозди, streed-corner society[136], это были главным образом взрослые, они толпились на тротуаре, запрокинув головы, лица, словно после сигнала тревоги.

Плакат висел так, что был виден всем, большой плакат, три на пять метров, на высоте второго этажа, в деревянной раме, прибитой к стене. Лестница, на которой стоял художник, качалась, но это только придавало ему вдохновения, он был в ударе, его кисть, исполненная фантазии, словно заводная, металась взад-вперед по полотну, слева на тротуар капала черная краска, справа на тротуар капала красная краска: ошарашенные зеваки отступали назад.

– «И после плахи», – прочитал Рулль красную сочащуюся надпись наверху; потом посмотрел на плаху, черную колоду для рубки дров, на которой лежала отделенная голова, и из обрубка шеи фонтаном била сильная струя крови; посмотрел на геркулесову руку палача с топором мясника; «поможет», – писал художник заклинающей черной краской, – «электрическая няня фирмы Миллер!» Рулль затрусил дальше, слыша позади себя хохот, вздохи, болтовню. Рулль спустился в подземный переход. Рулль снова выбрался на свет. Рулль пошел по Моцарталлее. Рулль купил в киоске возле общественной уборной пачку жевательной резинки. Рулль насвистывал.

Гегельштрассе, словно широкий, заасфальтированный конвейер, бежала под его ногами в противоположную сторону. Грёневольд не продвигался вперед: он маршировал по сцене, декорации справа оставались все те же: вильгельмовский ампир, обнаженная фигура Германии, с нами бог, год тысяча девятьсот тринадцатый. Декорации слева оставались все те же: классика времен процветания, фасады из алюминия, стекло и бетон, бог без нас, год тысяча девятьсот шестьдесят третий. Справа эпоха грюндерства, слева эпоха грюндерства, улица разделена бомбами ровно на две эпохи, между которыми течет поток машин. Грёневольд остановился, прислонился к стене дома, словно ощущая некую тягостную точку плавления действительности; пространство и время потеряли реальность, стали условными, как на сцене: призрачные, иллюзорные и замкнутые.

Подошел автобус, остановился. Грёневольд влез последним, стал в дверях у выхода.

«Двадцать пять лет назад, – думал он и смотрел на тяжелое, отдающее синевой мясистое лицо водителя, – что бы ты сделал двадцать пять лет назад, если бы перед тобой вот здесь, в автобусе, стоял мой отец с желтой звездой? Что бы ты сделал тогда?»

Грёневольд сунул правую руку во внутренний карман пиджака и ощутил кончиками пальцев глянцевитую, вселяющую чувство уверенности бумагу визы.

Он протиснулся ближе к двери, перевел взгляд: в заднем зеркале плыло лицо девушки, юное, чистое, улыбающееся непонятной улыбкой.

«А что ты сделаешь, если вдруг над тобой в громкоговорителе властный голос объявит, что в этой жизни, в этой стране, в этом городе, в этом автобусе нет места для евреев, или негров, или для христиан, или для коммунистов? Что ты сможешь сделать?»

По радио передавали известия. Водитель был недоволен тем, что творилось в мире, и переключил на другую станцию: human memory is short[137]… три католических священника отправились со спасательной командой в шахту… радарные аппараты для слепых… bien des Françaises et des Algériens s’irritent[138]… как необходимо было, чтобы федеральный канцлер вызвал министра обороны из отпуска в Бонн… Шлягер номер один в Таиланде в настоящее время… Здоровое, естественное, чистое… Лондон разочаровался в Марии Каллас… Талейраны с неба не падают… L’homme est la seule créature parlante[139]. Но господь хранит верность, братья мои… В эпоху барокко труды Галилея, Кеплера, Декарта, Хьюгенса, Герике, Лейбница и Ньютона… Когда на углях поджарится олений филей… Сейчас вы услышите Concerto grosso in F-Dur[140]… Розничная торговля считает его требование… I tacchi sono troppo alto[141]… Кубический метр воды стоит от тридцати пяти до пятидесяти пфеннигов на… human memory is short…

Автобус остановился. Грёневольд вышел. И тут он увидел Рулля и девушку.

Девушка стояла у каштана, согнувшись, и ковыряла прутиком в колесе своего велосипеда – у него соскочила цепь. Прут сломался, девушка растерялась. Рулль поставил велосипед на седло, опустился на колени, кое-как надел цепь на шестерню, спрятал свои измазанные маслом руки за спиной.

Девушка облегченно вздохнула, улыбнулась, взялась за руль, нажала на левую педаль, одернула юбку. «Спасибо», – сказала девушка, взобралась на седло и поехала в город.

Рулль сунул перепачканные руки в карманы джинсов, потом снова взял в рот жевательную резинку, засвистел и качающейся походкой, подняв левое плечо, пошел вниз по аллее.

Только когда Грёневольд повернул ключ в своей двери и увидел внезапно появившегося Рулля, только тогда он, охваченный какой-то странной вибрирующей болью, пришел в себя; но тягостная правда давила на него, словно груда пепла.

– Входи! – сказал он.

– Вот, принес вам, – сказал Рулль, поставил на стол бутылку и положил рядом пластинку.

Грёневольд сидел на кушетке еще в пальто. Он не слушал Рулля.

– Я сегодня заработал, – сказал Рулль и разразился своим похожим на ржание смехом.

Грёневольд посмотрел на него отсутствующим взглядом.

– В ящике на кухне есть штопор, – сказал он наконец. – Стаканы в шкафу.

Он услышал, как Рулль открывает бутылку, снял пальто, хотел повесить его на вешалку, но тут же сел снова и положил пальто на спинку кресла.

Рулль вернулся из кухни, поставил бутылку и стаканы на столик возле кушетки и спросил:

– Можно поставить пластинку?

– Да, пожалуйста.

– Go down, Moses…

Грёневольд быстро опустошил свой стакан, наполнил снова и снова выпил.

– Вам нехорошо? – спросил Рулль.

– Нет, ничего.

Рулль расхаживал вдоль книжных полок.

– Скажите что-нибудь хорошее о Федеративной республике!

– Что? – рассеянно спросил Грёневольд.

– О Федеративной республике. Или о ней нельзя сказать ничего хорошего?

Грёневольд поднял звукосниматель.

– На другой стороне…

– Нет, оставь, я бы хотел послушать это еще раз.

– Go down, Moses, go down in Egyptland…[142]

– Почему же! – сказал Грёневольд. – Многое можно сказать. Много хорошего.

– Что?

Грёневольд снял очки, сомкнул веки и потер виски.

Рулль сел в кресло напротив Грёневольда, внимательно посмотрел на него, положил руки на подлокотники и сказал:

– Можно, я прочту вам одну историю?

– Сочиненную тобой?

– Да.

– Хорошо, прочти!

Рулль вытащил из своего свитера два скомканных листка, положил их на стол, разгладил кулаком, перевернул, не находя начала, и, наконец, начал читать тихим, жестким, сухим голосом:

– «Я был новичком в классе и еще не бывал на уроках штудиенрата Шварца. Когда он вошел в класс, было шумно. Он посмотрел на меня и сказал:

– Ты новенький, не так ли? Я сразу вижу, ты не годишься даже на фарш! Ты глупый булочник-подмастерье!

Я ответил, что он ведь меня совсем не знает. Это подло говорить, что я не гожусь даже на фарш, и он должен мне объяснить, почему я глупый булочник-подмастерье.

– Что, ты еще мне дерзишь! – заорал на меня штудиенрат Шварц. – Ну-ка выйди за дверь!

За дверью наши глаза встретились. Его были зеленые и моргали. Потом он стал бить меня по лицу. Он делал это неуверенно и неточно. Я не плакал. Удары становились сильнее, я споткнулся и упал. Штудиенрат Шварц прижал меня коленями и стал колотить по спине. Я все еще не плакал, потому что удары пока были не сильными. Я пытался заглянуть ему в лицо, но это мне не удавалось. Мне было его жаль, потому что он был человеком, который бьет кулаком по столу, но столу не делается больно, а человек ранит себе руку. Штудиенрат Шварц бил меня очень долго. Я не знаю, длилось это четверть часа, или несколько минут, или просто несколько секунд. Вдруг он с ухмылкой посмотрел на меня и сообщил, что бить учеников запрещается. Пусть я только попробую донести на него. Я сел на ступеньку лестницы и заплакал.

Штудиенрат Шварц как раз собирался вернуться в класс, но тут он увидел, что я плачу. Он подошел ко мне и посмотрел на меня. Теперь я заметил, что он гораздо меньше меня ростом. Его лицо было потным и мясистым. Из зеленых, мигающих глаз лились слезы. Он сказал, что я могу четыре недели не делать уроков по его предмету.

Позднее один из моих одноклассников рассказал мне, что штудиенрат Шварц всем новеньким говорит: «Ты не годишься даже на фарш!»

Но никто до сих пор не решался ответить ему».

– Неплохо, – сказал Грёневольд.

– В самом деле? Вы действительно так считаете?

– Да. Но…

– Но?

– Несколько странно.

– Странно?

– Да.

Рулль снова спрятал листки под свитер.

– Это с тобой случилось? – спросил Грёневольд.

– Это случается почти с каждым в классе. Почти с каждым в школе.

– У одного и того же учителя?

– Почти у всех!

– Извини: я не верю.

– Почему?

– Эти времена прошли. Я не могу представить…

– Вчера точно так разделались с Гукке. Сегодня с Курафейским.

– Избили?

– Нет. Да дело и не в этом, это не самое страшное. Но то, что в школе каждый неудачник может стать жертвой каждого удачливого, – это чертовская несправедливость, господин Грёневольд!

– У тебя случайно нет сигареты? – спросил Грёневольд.

– Вот, пожалуйста.

– Спасибо.

Рулль подошел к вешалке и взял свою трубку.

– Можно?

– Да.

– Школа – это же просто питомник, где разводят хомяков! – сказал Рулль. – Чему нас хотят научить? Только одному: чтобы мы пополняли армию удачливых, чтобы мы стали первоклассными инженерами, первоклассными избирателями, первоклассными делателями денег! Кто всю эту науку быстро схватывает и старается применить на практике, господин Грёневольд, тот хороший, приятный ученик. И он станет хорошим, приятным гражданином! Он деловой человек, он умеет брать быка за рога! Как стать удачливым – вот чему учат в школе. А если какой-то простак, вроде Гукке или Нусбаума, этого не умеет, то никто не спрашивает: а может быть, у него есть другие качества, может быть, это хороший друг, на которого можно положиться, или просто честный трудяга? Нет, с ним рано или поздно разделаются – и на свалку его, в утиль.

– В одном по крайней мере, в одном ты очень не прав, Рулль. Ты считаешь, что школа не осознает всей сложности этой проблемы. Но это же не так! Конечно, каждый учитель должен как следует обучить ученика своему предмету, информировать его в своей области как можно лучше, но тогда…

– Если бы они хоть это умели, господин Грёневольд! Вы себе даже не представляете, до чего недалекие люди многие учителя! И за последние тридцать лет у них знаний не прибавилось.

Грёневольд покачал головой и протестующе поднял руки, потом рассмеялся, но так ничего и не возразил.

– А самое ужасное, что они буквально затаптывают человека в грязь! Как недавно Мицката. У нас было домашнее сочинение по пьесе «За дверью»[143]. Я ему помог немножко. И ему поставили кол. Мицкат подошел к Немитцу и спрашивает: «Господин доктор Немитц, извините, пожалуйста: почему мне за сочинение единица?» Тогда доктор Немитц говорит: «Садись!» – и продолжает читать «АДЦ». «Но, господин доктор, мне бы очень хотелось знать, почему мне за сочинение единица!» Тогда Немитц его записал в журнал и выгнал!

Я считаю, что это подло, господин Грёневольд! Сочинение, наверное, было плохое, но он должен был сказать Мицкату, чем оно плохо. Иначе нельзя. А я был его единственным другом. Я знаю, как старался Мицкат, когда писал это сочинение, и как переживал, что у него ничего не вышло.

Грёневольд встал и открыл окно.

– Конечно, я веду себя дерзко и неуважительно, – сказал Рулль.

– Нет.

– Вы можете меня выгнать, господин Грёневольд, но я должен вам это сказать. Кроме вас, господина Криспенховена и господина Виолата, нас ведь никто не слушает. Остальные слушают только самих себя. Это ужасно, вы понимаете?

– Да.

– И потом за четыре недели до получения выпускного свидетельства, подтверждающего нашу так называемую «зрелость», они вдруг приходят и начинают нас просвещать. Появляются два священника – католик и протестант, появляется окружной попечитель молодежи, появляются старший советник медицины вместе с учителем биологии и быстренько сообщают нам великую новость, как старики произвели нас на свет. А чтобы все это нас не слишком увлекло, нам показывают снимок влагалища крупным планом. Вид снизу, да еще с сифилитическими гнойниками. Вот так нас просвещают, господин Грёневольд! Остерегайтесь и всегда верьте в господа бога – вот примерно и вся религия, которую мы здесь постигаем!

Вы думаете, в нашем классе, кроме Клаусена, который фанатически верует, и Затемина, который фанатически не верует, и, может быть, еще Адлума, есть хоть один человек, который знает, что такое христианство? Мы хотели бы во что-нибудь верить, мы только не знаем как. Ведь на уроках закона божьего мы учили главным образом двенадцатистрофные песнопения и изречения из библии и кое-что из истории церкви, часть класса – евангелической, часть – католической.

– Одной христианской добродетели, пожалуй, самой великой, у тебя определенно нет, – сказал Грёневольд и наполнил свою рюмку. – Снисхождения! Снисхождения к своим учителям. Нам это очень нужно!

– Да, но представьте себя на нашем месте, господин Грёневольд. Мы ведь действительно ничего не знаем. Мы входим в жизнь как первобытные люди. С нами можно делать что угодно. Например, в смысле политики: ведь до тех пор, пока вы не пришли, мы вообще не имели представления, откуда ветер дует! Мы только и годимся на то, чтобы нас, словно скотину, гнали к избирательным урнам! Или заставляли маршировать в красных, черных или коричневых колоннах. А в истории искусств? Один учитель застрял где-то на Гансе Тома, а для другого существует только Матье, потому что он как-то видел его в Париже. А по физике…

– Хватит, – сказал Грёневольд. – Только не становись одержимым, Рулль! Этим ты ничего не добьешься. И учти вот что: к справедливому возмущению многими непорядками в школе ты добавляешь собственную несправедливость, ты оперируешь вывернутыми наизнанку аргументами, выстреливаешь ими, словно из пушки.

– Господин Грёневольд, вы не знаете, как это ужасно, чувствовать себя такими одинокими! – сказал Рулль и пригладил волосы.

– Нет, Рулль. Я думаю, что во многом тебя понимаю. И мы поговорим об этом с другими ребятами тоже, в кружке и на уроке. И я попытаюсь заговорить об этом на следующем педсовете, изложить свою критику и свои предложения. Изменить что-то. Я все еще в это верю. Но мы натолкнемся на одну фразу, одну невероятно живучую фразу, затасканную, но искреннюю: все они хотят вам добра. Родители, учителя, все, кто вас воспитывает. Все они хотят добра. Сколько трагедий – больших и малых – связано с этими словами.

Рулль выколотил трубку и сказал:

– Все, что с нами происходит, мне напоминает больницу. Вы когда-нибудь лежали в большой палате?

– Да.

– Там есть новички, которые и рта не смеют раскрыть, и старички, которые лежат уже давно. От них спасу нет, они задают тон. Но постепенно новички начинают понимать, что и эти тоже не играют никакой роли, что они тоже всего-навсего больные; в лучшем случае – просто кальфакторы. Роли они, безусловно, не играют. Только хвастаются своим опытом. Да, есть еще в отделении один-два врача, которые помогают, как могут, дают, что имеют, только имеют они не очень-то много; это еще не настоящие врачи, только ассистенты. Ассистенты заведующего отделением. Этот может помочь по-настоящему и помогает действительно, у него есть что дать больным, и он дает: но только уколы или что-нибудь в этом роде. Ему чего-то не хватает, он уже слишком долго не лежал сам в большой палате, он уже слишком продвинулся на пути к посту главного врача. Вы понимаете? Он прячется за своими знаниями, интеллигентностью, иронией. Но чего-то ему не хватает, и нам в нем чего-то не хватает тоже, в таком человеке – особенно.

Грёневольд напряженно, с горьким вниманием вглядывался в Рулля.

– Чего же именно? – спросил он.

– Господин Грёневольд, это ведь просто наглость, – сказал Рулль, – что я сижу здесь и…

– Нет! Ты хотел мне сказать, чего же недостает этому врачу.

– Дорогой господин Грёневольд, если бы я только мог выразить, что думаю! Но я не умею находить точных выражений.

– Вполне умеешь.

– Так вот, этот заведующий отделением, он никогда не говорит, что думает. Он всегда говорит только то, что, как ему известно, думают другие. Своего не хватает, собственной точки зрения, вы понимаете? Все это как у художника-фальсификатора, который владеет всеми стилями, но не нашел собственного.

– Ни к чему не обязывает, – сказал Грёневольд.

– Совершенно точно. Это ни к чему не обязывает.

Рулль съежился в кресле.

– Не думай, Рулль, что учителю всегда все ясно, что у него на все есть готовое решение, – сказал Грёневольд. – Не обижайся на меня, но я еще не знаю, что тебе ответить. День был довольно тяжелый.

– У меня тоже был не очень легкий, – сказал Рулль. – Пожалуйста, скажите только еще что-нибудь хорошее!

Грёневольд отвернулся и взял в руку бутылку.

– Столько хорошего, сколько тебе хотелось бы слышать, я не знаю, – сказал он.

Рулль встал, подошел к книжным полкам и взял с полки коробку. Плоский черный футляр, в котором под стеклянной крышкой лежал Железный крест первой степени. Рулль внимательно посмотрел на него и залился своим раскатистым, похожим на ржание смехом.

– Положи на место! – сурово сказал Грёневольд.

– Простите!

Грёневольд не ответил. Рулль поставил коробку на место и опустился в кресло.

– Скажите еще что-нибудь о Федеративной республике. Что-нибудь хорошее! Почему здесь надо жить, – сказал он неуверенно.

– Попытайся хоть раз сформулировать, что ты имеешь против нее!

– Я считаю, то, что я сказал о школе, относится не только к школе. В деталях – да, но не в главном. И я считаю: школа типична для всей Федеративной республики!

Грёневольд сказал:

– Это как-то не очень ясно.

– Но, дорогой господин Грёневольд, здесь ведь тоже расправляются с теми, кому не везет, то есть общество расправляется с ними, бойкотирует их! Только удачей, только удачей они определяют цену человека, его достоинство. А удачу они меряют по кошельку. Есть у тебя деньги, значит ты удачлив, чего-то стоишь.

Грёневольд засмеялся.

– Возьмите хотя бы хромого Вебера – двадцать лет от него все в городе старались избавиться, как от фальшивого пятака. Был никчемный и никому не нужный бродяга. Каждый норовил обдурить его, поиздеваться над ним. Словно он родился только для того, чтобы те, кто рядом, могли убедиться в собственной нормальности!

Грёневольд подошел к буфету, налил себе стакан минеральной и запил таблетку.

– Не кричи так, – сказал он.

Рулль замолчал, но только на секунду.

– Да, а теперь он выиграл в лотерее и строит новый дом. И вот он уже уважаемый человек – ведь у него есть «мерседес» и он строит дом!

– А может быть, не только за то, что он строит дом и у него есть машина, Рулль?

– Не машина, а «мерседес»! Именно «мерседес». Если бы у него был «фольксваген», его уважали бы вполовину меньше.

– Может быть, все же и за то, что он не швыряет свои деньги на ветер, Рулль! Здесь, в этой стране, у людей есть здоровое стремление к деловитости.

– Ах, не понимаете вы меня, господин Грёневольд! Престиж и приличие – вот о чем идет речь. «Надо соблюдать внешние приличия!» – любимое выражение господина Годелунда. Как я ненавижу эти слова! Целых семь лет я слышу их здесь…

– Шесть, Рулль.

– Нет, семь! Я же оставался на второй год.

– Почему?

– По глупости. Семь лет я непрерывно слышу: «Надо соблюдать внешние приличия». Вот и получается: внешняя видимость морали. Внешняя видимость гуманности. Видимость христианства. Видимость культуры. Единственно, что не является видимостью, это деньги, господин Грёневольд! Деньги, которые приходят вслед за удачей; они одни принимаются во внимание. Здесь это единственная валюта, которой оцениваются люди, с которой они считаются.

– Ты думаешь, в какой-нибудь другой стране дело обстоит по-другому? – спросил Грёневольд.

– Дорогой господин Грёневольд, два года назад я поехал во время летних каникул в Грецию, в самую глубь страны. В прошлом году я отправился в Ирландию – там это было не так. Какой-нибудь бедный трудяга там тоже человек, а не изгой, и его принимают как равного на каком-нибудь празднике или там еще где-нибудь. Он тоже получает что-то от жизни, не только это мерзкое сочувствие. Вы понимаете, там само собой разумеется, что люди его не отвергают, хоть он и неудачник и ему нечем козырнуть!

– Это бедные народы…

– Тогда лучше бы мы тоже были бедные.

– Ты знаешь, чего бы мы тогда хотели, Рулль? Снедаемые честолюбием и завистью, мы хотели бы одного, и как можно скорее: быть удачливыми и солидными, как немцы в Федеративной республике, то есть как мы!

Рулль с досадой посмотрел на Грёневольда, налил себе еще полстакана вина, выпил и сказал:

– Да, тогда я, пожалуй, двинусь.

Грёневольд усадил его обратно в кресло.

– Что тебе не понравилось в моем ответе, Рулль?

Рулль вскочил.

– Можно мне еще раз поставить «Go down, Moses»?

Грёневольд кивнул.

Рулль поставил пластинку, сжался в своем кресле и принялся покусывать кончик трубки.

– Вы теперь тоже уклоняетесь от ответа, – буркнул он.

– Ты еще не договорил.

«Go down, Moses, go down in Egyptland! Tell old pharaoh: «Let my people go!..»[144]

– Есть у вас клочок бумаги? – спросил Рулль.

– Вот!

Пока пластинка прокручивалась, Рулль яростно царапал на бумаге какие-то фразы.

Потом он сказал:

– Жизнь здесь похожа на сплошную пьянку: все словно пьянеют от работы! Здесь нельзя быть неудачником. Поражение и потерпевших поражение здесь не любят. Кроме того, я считаю ужасным, что никто не старается помочь другому, поддержать слабого. Каждый норовит использовать свои преимущества, обойти другого. Совершая какой-то поступок, люди спрашивают себя: «А что на этом можно заработать?» И все их самосознание зиждется на уверенности в том, что другой – это дерьмо. Каждый радуется, что он лучше! Нет ничего, ради чего стоило бы стараться всем вместе. Сегодня человек, отдельный человек – как мне кажется, господин Грёневольд – ничего не значит. Если он один, ему крышка! Решает общность. Стремление людей к коллективному труду. Вот такая общность – это коммунизм. Это по крайней мере что-то!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю