355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тоби Литт » Эксгумация » Текст книги (страница 18)
Эксгумация
  • Текст добавлен: 20 августа 2017, 20:00

Текст книги "Эксгумация"


Автор книги: Тоби Литт


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

67

Чтобы как-то восстановить в памяти самый лучший образ Лили, я, наконец, во второй раз посетил Хайгейтское кладбище. Этим солнечным днем нам обоим нужно было кое-что сделать: ей нужно было вновь пройти погребение; мне нужно было примирить мои воспоминания о ней с новыми фактами, которые я о ней узнал. Лили (или, по крайней мере, прежняя Лили, живущая в моем сознании) была тем человеком, за которого я решил отомстить. И если бы мой план удался, следующее посещение ее могилы должно было состояться еще не скоро.

Я прошел, хрустя гравием, по широкой аллее мимо могилы Карла Маркса к той части кладбища, где располагались более свежие могилы.

Над кучей гниющих лилий, когда-то принесенных для Лили, я увидел тонкую женскую фигуру. На какое-то безумное мгновение мне показалось, что это сама Лили. На женщине было точно такое же платье, как у нее. Тут я, конечно, понял, что передо мной Джозефин.

Мне было интересно, зачем она пришла сюда именно в тот день, но потом я вспомнил, что ей, как матери, не нужен был особый повод для посещения могилы погибшей дочери; вероятно, Джозефин приходила сюда каждый день.

На разворошенной гниющей куче лилий лежал букет свежих цветов – красных роз.

Я тяжело затопал по гравию дорожки – я хотел дать Джозефин возможность услышать мои шаги, поднять взгляд и овладеть собой, прежде чем я подойду достаточно близко, чтобы начать разговор. Но всякие формы такта ей были безразличны. Очевидно, я застал ее во время нового приступа скорби или возвращения худшего из прежних.

Когда я встал рядом, она едва заметно повернула голову и увидела, насколько я мог судить, мои ботинки и брюки. Даже сквозь слезы она меня сразу узнала.

– А, Конрад, – проговорила она, – ты тоже пришел.

Джозефин сделала шаг в сторону, чтобы освободить мне место у могилы. Что-то в ее движении подсказало мне, что она ожидала увидеть у меня в руках цветы. Тот факт, что у меня не было цветов, неожиданно смутил ее. Джозефин не мыслила себя без устоявшихся форм социального поведения, которые, кроме всего прочего, помогали ей демонстрировать окружающим свое горе. С ее точки зрения, я был просто обязан принести цветы на могилу любимой женщины. Мне стало стыдно – даже притом, что я сознавал, насколько смехотворной оказалась причина моего стыда. Как будто глубину чувств можно было измерить числом посещений цветочного магазина. Когда по моей недвижимой фигуре Джозефин поняла, что я не принес с собой полагающуюся покойнице дань, она чуть заметно вздрогнула – казалось, отсутствие цветов у меня в руках причинило ей физическую боль.

Вот каким зятем я мог когда-нибудь стать! (Не думаю, что она понимала, как далеко мне было до того, чтобы стать ее зятем. Брак всегда был у нас запретным словом, по крайней мере для Лили.)

Джозефин смилостивилась и решила дать мне шанс выразить мое горе в каких-нибудь нецветочных формах, например в словах:

– Без нее и жизнь не в радость, согласен?

– Целиком и полностью.

Такой Джозефин, должно быть, была на похоронах: как никогда искренне опечаленной и в то же время соблюдающей все полагающиеся социальные нормы. Мне эти нормы были почти неизвестны; их изобрели и от них же успели избавиться предыдущие поколения. Мое повторение этих норм было основано на догадках и лишено глубины. Все это заставило меня почувствовать себя ребенком, как будто Джозефин была моей матерью и помогала мне справиться с бедой. Казалось, моя «мать» говорила: Вот что значит быть взрослым. Ты понемногу все узнаешь, но пока у нас мало тем для общения.

Моего ответа Джозефин было недостаточно. Я попытался что-то добавить, одновременно избежав вариаций на тему: Мы больше никогда ее не увидим… – хотя именно это мне больше всего хотелось сказать, вместе с концовкой, против которой не возражала, как минимум, половина моего естества: …И слава Богу!

– Мне кажется, я не смогу ее оплакивать, пока не разберусь, пока не пойму до конца, кем она была на самом деле.

Джозефин, не поднимая головы, посмотрела на меня искоса. Никогда прежде в моем присутствии она не допускала такого робкого, девичьего движения.

– Полагаю, ты говоришь о ребенке.

На мгновение я лишился дара речи – избитая фраза, но какая точная.

– Они похоронили его здесь, да? Вместе с ней?

Джозефин кивнула.

– Они поместят его имя на надгробную плиту?

– Эта часть кладбища не освящена, здесь мы можем делать все, что пожелаем.

– Вы дали ему имя?

Джозефин отшатнулась от могилы.

– Как можно? – всхлипнула она. – Как можно?

– То есть ей, а не ему, – пробормотал я себе под нос.

– Я как раз собиралась уходить, – сказала Джозефин. – Ты сможешь побыть один.

– Нет, не торопитесь, – сказал я. – Я не стану здесь засиживаться. Я просто хотел… ну, вы понимаете… увидеть ее.

– Мне ли не понять, – проговорила Джозефин таким тоном, как будто я допустил какую-то бестактность – как будто я усомнился в том, что она действительно мать Лили.

Дело принимало нежелательный оборот; мне нужно было немедленно что-то сказать. Но Джозефин меня опередила:

– Знаешь, все эти переживания – наверное, это можно назвать переживаниями – вернули меня к религии.

Я вспомнил о католицизме Лили, проявлявшемся на Рождество.

– Мне пришлось обратиться в католичество, чтобы выйти за Роберта. Наверное, это должно было меня насторожить, да? Помочь увидеть его истинную сущность? Можно было ожидать, что настолько явный сигнал опасности я замечу. Но в то время я думала, что это просто-напросто выльется в более масштабную, экзотическую церемонию бракосочетания. Поэтому я пошла на беседу со священником, выучила катехизис и все такое прочее. Но я никогда не предполагала, что это будет для меня что-то значить. Теперь я снова хожу к священнику, причем к тому же самому. Он живет все в той же самой вонючей квартирке. Мне помогает уже то, что в этой квартирке, я уверена, ничего не изменилось. Я готова поклясться на Библии, что сейчас он носит те же самые тапочки, что и тридцать лет назад. (Тогда я их успела очень хорошо изучить, знаешь ли, – все время на них таращилась, чтобы не встретиться с ним взглядом, особенно когда он распространялся о непорочном зачатии и тому подобном.) Эти тапочки кажутся мне символом преемственности и неизменности Церкви.

Ее речь постепенно превращалась в монолог, который я не в силах был остановить.

– Думаю, я начала это осознавать во время похорон. Меня всегда раздражало, что Церковь использует важные события в жизни человека, связанные с масштабными церемониями, – крещение, свадьбу, похороны, – чтобы «закогтить» его разум. Я считала это коварством. Но теперь, как мне кажется, я понимаю и даже признаю, что это правильно. Потому что именно в эти моменты люди переоценивают свою жизнь. И Церковь дает человеку возможность, благодаря своим ритуалам, все обдумать и, возможно, измениться. Лично я воспользовалась этой возможностью. Может показаться, что я говорю об этом слишком легко, даже с каким-то налетом богохульства. Но без Церкви я бы случившегося не пережила. Я чувствую себя немного обманщицей – ведь христианская вера полна страданий и мученичества, а я так долго ее игнорировала, пока сама не познала страдание.

Я так и знал, что она не забудет упомянуть собственные страдания.

– Но Церковь меня за это не осуждает. Католики не первый день на свете живут; они именно этого ожидают, к этому готовятся. Сколько бы вы ни пренебрегали их Церковью, они все равно готовят к этому и вас. Вы ведь пренебрегаете именно ими, не кем-то еще. Не протестантами. Вы пренебрегаете священниками, мессой и Девой Марией. Вернувшись к Церкви, я с удивлением осознала, как много помню из катехизиса, хотя за все эти годы я вспоминала о нем не больше восьми-девяти раз.

Уже сейчас было ясно, что следующий роман Джозефин Айриш будет невыносим – и, вероятно, невыносимо успешен. Теперь у нее был крючок (горе), леска (длинная и упругая, как ее строки) и грузило (трагическое падение интонации в конце каждой ее длинной и упругой строки). Мне пришла мысль, что если Джозефин не переключится на создание учебников для иезуитов, ее ожидает участие в бесконечных слезливых ток-шоу с патетическими звонками телезрителей.

Я осознал, что слишком долго молчал и тем самым дал Джозефин повод продолжать ее монолог.

– Меня саму поразило, что я продолжала писать, несмотря ни на что. Видишь ли…

Погода в тот день будто сговорилась с Джозефин, которая упорно подталкивала меня к патетике. Мухи-однодневки яркими блестками порхали над бутенем. Плющ осторожно пытался стряхнуть с себя зимнюю пыль. В такой день случайные попутчики невольно делаются друзьями, любовниками или, по меньшей мере, обращаются к общим воспоминаниям. Это была погода для детских фотографий – светлые пряди еще не подернула седина, а нежная чистая кожа не покрылась старческими пятнами. Это была погода, запечатленная на фотографии со стола Роберта. Я в такую погоду не верил. Моим нелепым эмоциям должна была соответствовать нелепая погода: град при 90º по Фаренгейту горизонтальный дождь при температуре ниже нуля. Но природа была на стороне Джозефин, которая удивительно сочеталась с этим светлым днем: он согрел и смягчил ее лицо, разгладил морщины. Я видел в ней Лили, так же как я видел Лили в Роберте, но это ее отражение было лиричнее, сексуальнее.

Она что-то говорила и говорила, но, похоже, понимала, что я не слушаю. Тогда она воспользовалась возможностью продемонстрировать себя в нескольких лестных ракурсах, поворачивая лицо из тени на свет и обратно. Я чувствовал, что со мной заигрывают, а Лили никогда этого не делала; ей никогда не нужно было просить, чтобы я был с ней. Я всегда был наполовину готов откликнуться, даже прежде чем она задумывалась об этом, – если вообще когда-нибудь пускалась в размышления.

В тот момент желание взять Джозефин за руку показалось мне естественным (как бы я потом не вздрагивал при воспоминании о нем). Казалось, что мы обязательно должны остановиться и повернуться друг к другу заплаканными лицами. Еще до того, как мы поцеловались, у нас возникло ощущение, что мы уже целовались раньше, много раз, – целуя Лили.

Рот Джозефин был очень мягким, по старушечьи мягким. Я знал, что у нее были протезы, и, даже несмотря на чуть затуманившее голову желание, все пытался понять, смогу ли я почувствовать разницу между протезами и настоящими зубами, – например зубами Лили. Я ощутил, что места соприкосновения протезов с деснами чуть толще и грубее, только и всего.

Большая часть моего ума была где-то далеко: я думал о том, как странно, что все это происходит; думал, уже заранее, о возможных оправданиях, которые мы с Джозефин будем изобретать, – нелепо, минутный порыв, горе, что-то непонятное.

Я страшно разозлился при мысли о том, что Энн-Мари сидела в моей квартире в Мортлейк и я не мог поехать туда с Джозефин.

Это безумие, чуть было не сказал я. Мы точно знаем, что совершаем глупость, и все равно продолжаем это делать.

Я протянул руку, чтобы убрать прядь волос с глаз Джозефин, и в этот момент вспомнил, сколько раз отваживался на такой нежный жест с Лили. Я убрал руку, готовый полностью отказаться от своего порыва.

Джозефин задыхалась, не скрывая, в отличие от меня, своего желания.

– Куда ты хотел ехать после кладбища?

– Вообще-то домой, – ответил я.

– Мы можем поехать к тебе?

– Нет, не получится.

– Хорошо, – мягко сказала она. – Тогда – ко мне. Я на машине.

Чтобы мой рассудок не помутился впоследствии при воспоминании об этом эпизоде, я не мог не спросить:

– Ты серьезно?

Но Джозефин с ее патетикой было уже не остановить.

– Какая разница? – ответила она, взяла мою руку, поцеловала ее и отвела меня к своему «вольво».

68

Джозефин, которой вскоре предстояло окончательно превратиться в старуху, уже начала покрывать свое тело слоем ароматных присыпок и пудр. Приблизившись к нему на расстояние поцелуя (надо признать, что одним поцелуем я все же не ограничился), я начал безудержно кашлять. Несомненно, все эти пудры, по замыслу Джозефин, должны были скорее притягивать, чем отталкивать партнера, но для меня они с самого начала послужили предупреждением, чтобы я не приближался к ней слишком близко – во всех смыслах. Дом Джозефин тоже оказался хранилищем пудр и прочих сухих веществ, главным образом пыли, ряда бутылочек с разноцветным песком, собранным в пустынях и на пляжах мира, бесчисленного множества ароматических смесей из цветочных лепестков, банок риса, горошка и фасоли. Казалось, что даже у Порчи и Хаоса организм обезвожен, – они лакали молоко, которое им налила Джозефин, с такой жадностью, что оно пенилось. (Джозефин не без удовольствия отметила, что кошки никак не отреагировали на мое появление.)

Я, конечно, бывал у нее дома и раньше, но только когда сопровождал Лили, что делал не очень-то охотно.

По фотографиям прелестной хозяйки, развешанным в гостиной (ни на одной из них Ляпсуса не было), можно было видеть, что Джозефин, в отличие от Лили, в молодости отличалась округлостью форм. Во время моих прошлых посещений мне показывали фотографии из детского альбома Лили, которая всегда была высокой и тонкой, как стебелек.

Теперь фигура Джозефин была скорее резко очерченной, чем пышной. Кости ее лица казались такими хрупкими, что я опасался повредить их своим дыханием. Волосы на ее лобке были какими-то пыльными – как перекати-поле на сером мягком песке пустыни. Однако в тот момент сила физического желания настолько исказила координаты моей сексуальной вселенной, что все это не вызвало у меня отвращения и не ассоциировалось с материнским лоном.

Кстати говоря, лежа на Джозефин, я действительно потратил немало умственной энергии, стараясь не думать о собственной матери, о том, что я призываю ее или трахаю.

Сначала мне казалось, что Джозефин была предметом, к которому можно прикасаться только с крайней осторожностью. О существовании ее скелета нельзя было забыть ни на секунду – он прямо выпирал из-под кожи. Но она сама, как выяснилось, считала себя более стойкой и хотела от меня грубости.

– Не будь ты таким нежным, – потребовала она по ходу дела, – терпеть не могу нежности. Меня от нее тошнит. Я не для этого тебя сюда привела.

Я не мог не вспомнить о Роберте – а с ним она вела себя так же? А он, как настоящий джентльмен, отказывался относиться к ней грубо?

Я с омерзением представил себе их медовый месяц. Может быть, из-за этого она так сильно разочаровалась?

Когда мы с Лили жили вместе, у меня время от времени возникало ощущение, что однажды ее отец проделал с ней нечто чудовищное, и именно поэтому Джозефин его бросила. Это бы объяснило отвращение, которое питала к нему Лили. Но теперь мне казалось, что это отвращение можно было объяснить как раз обратным – он вовсе не домогался ее и тем самым лишил ее явного, четкого, однозначного оправдания ее испорченности. (Я не сомневался, что Лили обвиняла отца в том, что он ее испортил, не важно, произошло это на самом деле или в ее фантазиях.)

Я занимался возмутительным вторжением в психологическую предысторию Лили. Все это напоминало инцест, половину привлекательности которого составляет наложенное на него обществом табу. Второй половиной, в моем случае, было здоровое стремление к извращению: я не хотел этого делать и поэтому делал. Извращенность выбора – торжество выбора над желанием: вот что я стремился здесь доказать.

Джозефин прошлась ногтями сверху вниз по моей спине.

Она была жива, ее дочь – мертва. Я начал выражать свою ненависть к ней и возмущение этим фактом в том, как я ее трахал. И похоже, ей такое выражение ненависти нравилось. Именно этого она хотела, на это намекала.

Мы больше не двигались в сладком единении: как в джазе, я намеренно сбивался с ритма, стараясь угадать, когда начнет сжиматься ее вагина, и разочаровывал ее, сдерживал ее слишком легкий и быстрый оргазм.

– Так-то лучше, – бормотала она. – Гораздо лучше.

Ненависть Джозефин к самой себе находила выражение в том, что мой член, которого она не желала, пробивался к ее бесплодной матке.

Мой лобок терся о ее лобок, постепенно увлажняясь. Чем легче мне становилось, тем яростнее я сопротивлялся этой легкости.

Линиями и изгибами тела совокупляющаяся Джозефин все больше напоминала мне Лили за тем же занятием. С закрытыми глазами эту иллюзию (а значит, и мою эрекцию) было поддерживать тяжелее, потому что старушечий запах Джозефин отбивал у меня всякое желание, и я начинал представлять себя Джеком-Потрошителем, насилующим хныкающую пенсионерку. Я старался не закрывать глаза и таращился на складку кожи в форме буквы Y между ее подмышкой и рукой. Этим она была больше всего похожа на Лили.

Когда мы с Лили занимались сексом, она предпочитала, чтобы я тянул ее за волосы, царапал, больно впивался ногтями в ягодицы, бил по лицу, щипал соски и занимался кровопусканием.

«Это помогает», – обычно объясняла она.

Джозефин вела себя точно так же, что меня вовсе не радовало.

Откуда только Лили всего этого набралась? Узнала еще девочкой, хрестоматийно заглянув в спальню матери, когда та с кем-нибудь совокуплялась? Если так, то с кем в этот момент была Джозефин – с Ляпсусом или с кем-нибудь еще? Или они с матерью делились друг с другом своим сексуальным опытом? А может, такое поведение было каким-то образом заложено в ее генах?

Мы с Джозефин узнавали друг о друге настолько непристойные вещи, что, казалось, мы никогда больше не сможем общаться в нормальной обстановке. Встреча за обеденным столом вызвала бы у обоих тошноту. Случайная встреча на улице кончилась бы приливом крови к лицу и желанием немедленно остановить такси. Одно только воспоминание о том, чем мы с ней занимались, гарантировало нам рвоту и судорожные объятия с унитазом. Но все это было делом будущего, о котором мы упорно старались не думать.

Наши тела больно терлись друг о друга во всех точках соприкосновения. Лобковые волосы сдирали кожу подобно кухонным губкам из металлической проволоки.

Джозефин уже была готова к оргазму и выходу из него. Ей было достаточно повторения одних и тех же движений, снова и снова. А мне хотелось задолбать ее до смерти – обычного оргазма мне было мало.

Я вспомнил о Дороти, о том, что подо мной сейчас вполне могла бы быть и она. Но в нее я хотел послать пули, а не порции своей спермы. Требовались ускорение, твердость, масса, температура – все свойства пули, убивающие организм. Жаль, что мой член, при всем своем сходстве с пулей, мог обеспечить лишь жалкое подобие настоящего трахания, которое кое-кто скоро должен был получить.

Я считал свои движения: раз, два, три, четыре, пять, шесть. (В нас с Лили выпустили шесть пуль.)

К моему неудовольствию, Джозефин начала кончать на трех с половиной. Я же продолжал двигаться, непременно стараясь завершить каждую новую серию фрикций.

Затем я вынул из нее член, залез ей на грудь и стал дрочить, целясь в лицо. Пора было покончить со всеми этими присыпками и пудрами, заменив их жидкостью, самым натуральным кремом для лица, который способствует сохранению здорового цвета кожи; мне хотелось хоть отчасти вернуть ей утраченную молодость.

Но Джозефин поняла мои намерения по-своему (возможно, умышленно). Она не хотела пачкать лицо, поэтому взяла мой член в рот, обхватила яйца ладонью, и я кончил прямо ей в небо. Отвратительную устрицу моей спермы она проглотила без малейших колебаний. Какие бы планы она ни строила, что бы она там себе ни навыдумывала, какие бы сомнения ее ни терзали, роль должна была быть сыграна без помарок.

Я, со своей стороны, тут же откатился от нее подальше. Больше всего я боялся расслабиться, пригреться и принять произошедшее как зарождение каких-то отношений. Даже поднесенный ею стакан воды, выпей я его, стал бы жестом оцененного гостеприимства, намеком на мою признательность, на взаимность чувств. Я опрометью выскочил из постели и начал искать брюки.

– Что случилось? – спросила Джозефин, вытирая рот рукой, хотя этого можно было не делать: она знала, что проглотила все до капли.

Развратная поза, нагота, помятая постель придавали ей вид шлюхи; я же был ее клиентом, растратившим себя, смущенным, мечтавшим о бегстве назад, к своей стабильной жизни, обливавшимся потом, снедаемым чувством вины. Если бы у меня была с собой какая-нибудь приличная сумма, например сто фунтов, я бы, наверное, оставил их Джозефин на ночном столике, сунул бы под пурпурное основание фарфоровой лампы.

Я покачнулся, стараясь стоя попасть в трусы сначала одной, а потом другой ногой. Мне почему-то было противно куда-либо садиться или на что-либо опираться в ее спальне. Я хотел убраться оттуда, не навлекая на себя новых долгов, пусть даже незначительных.

– Ты куда? – спросила Джозефин. – Что-то не так?

– Мне нужно домой, – сказал я, а затем добавил невпопад: – Я скоро переезжаю в квартиру Лили.

Джозефин дотянулась до пачки сигарет с низким содержанием смол, лежавшей на столике.

– А ты не думаешь, что тебе там придется трудно? – сдержанно поинтересовалась она, все еще сохраняя посткоитальное дружелюбие.

– Трудности меня не остановят. У меня есть свои причины для переезда.

Джозефин зажгла сигарету и откинулась на подушку.

– Я так и не поняла, что Лили в тебе нашла, – уж точно не сексом ты ее привлек.

В этот момент я как раз натягивал белую нательную футболку, поэтому не нашелся, чем ответить на оскорбление. Джозефин хитрила. Возможно, в этом и состояла причина, по которой она оказалась со мной в постели (или, правильнее сказать, затащила меня в постель), – она хотела получить власть надо мной, чтобы иметь возможность причинить мне еще более сильную боль. Как будто я испытал мало боли. Как будто я заслуживал новых страданий. Но если так, то все это было очень по-взрослому – секс с намерениями, не имеющий к сексу никакого отношения. (Какими по-детски наивными иногда бывают фильмы для взрослых.)

Тот факт, что я оставил себе квартиру Лили, явно значил для нее очень многое.

Внезапно наше усердно оберегаемое мягкорисующее восприятие отказало. Главный оператор разлюбил нашу кожу – вообще человеческую кожу. Все вырисовалось в самом откровенном и грубом виде: поры размером с дырки в грязном дуршлаге, волосы там, где их быть не должно, вежливо не замечавшиеся еще несколько минут назад складки жира, серебристые следы от растяжек на коже Джозефин.

Еще несколько нелепых прыжков и пошатываний, и я справился с носками и ботинками.

Джозефин спокойно наблюдала за мной с кровати, выпуская к потолку дым с пониженным содержанием смол.

С Джозефин я состязаться не мог: против меня было знание и ощущение уверенности, которое дает человеку осведомленность. Я вообразил себя страдающим от жажды ребенком, которому не спится, который отправился на кухню за стаканом воды и вдруг встретил там алкоголичку-гостью, оставшуюся ночевать по приглашению родителей и тайно отыскивающую кулинарный херес. С ней можно было немного пошептаться в темной кухне. Но когда она, спотыкаясь, уходила, – в ее дыхании был одновременно тяжелый запах, как при гриппе, и сладость капельки хереса, – каждое ее неловкое движение сводилось к идиоме, к особому языку, который, как она понимала, ребенку неведом, – это был язык стыда. Мне не было стыдно, и поэтому я не впал в особую степень взрослости; мои удовольствия еще не сопровождались болью, как у взрослых; мне еще предстояло пройти через деинтоксикацию после множества интоксикаций. Меня шумно посвятили в тайну стыда, и тот факт, что меня в него посвятили, лишний раз доказывал, как далек я был от подлинного опыта. Наверное, я мог бы убежать наверх со своим стаканом воды, оставляя за собой серебристые брызги на ковре в коридоре, и, наверное, лег бы спать взволнованным от приобщения к чужой лжи и не до конца понятого мной унижения. Но на следующее утро я бы проснулся все тем же не ведающим стыда ребенком.

– Я позвоню, – это были мои последние слова перед уходом.

– Да уж, сделай одолжение, – с иронией отреагировала Джозефин.

Я вышел из дома, даже не попросив ее вызвать для меня такси. В результате мне пришлось слоняться по Сент-Джонз-Вуд не меньше получаса, пока рядом со мной не остановилось черное такси с янтарным огоньком.

Вскоре я понял, что за нами следовала машина, которую я сначала принял за нелегальное такси. Это был не «мондео», а «мерседес».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю