Текст книги "Эксгумация"
Автор книги: Тоби Литт
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
64
Пятница.
Утром ко мне неожиданно явилась Психея, поставив меня в довольно неловкое положение. Я представил ее Энн-Мари. Они принялись оценивать друг друга. Тщеславие нашептывало мне, что это ревность, но здравый смысл напоминал, что все сводится просто к любопытству.
– Как дела? – спросила Психея.
– Внимание к моей персоне не доставило мне удовольствия, если вы об этом.
– Ушам своим не верю.
– А как дела у полиции? Справляетесь с давлением?
– Да, конечно. Мы можем выдержать и не такое. Писаки толпятся у Скотланд-Ярда, исходя слюной, когда кто-нибудь выходит или заходит, а нам все нипочем. Мы нужны им для очередной статьи, и для следующей, и еще для одной. Им приходится притворяться, что они следуют за нами по пятам и не дают покоя, – хотя бы ради самоутверждения. На самом деле в последнее время шумиха скорее поутихла, и на нас не особенно давят.
– Вы, я смотрю, успокоились.
– Да, и у меня есть на то причины. Через две недели мне дают другого подопечного. А вами будет заниматься полицейский психолог Майк Хьюз. Думаю, он вам понравится. У него другие методы.
– Умываете руки?
– Скорее выковыриваю из-под ногтей остатки грязи.
Энн-Мари, которая с ужасом следила за этим обменом любезностями, улучила момент и предложила Психее чай.
– На самом деле мы общаемся с удовольствием, – сказал я.
– Мы? – удивилась Психея. – Говорите за себя. В последние две недели он превратил мою жизнь в ад.
– Неужели? – спросила Энн-Мари.
Через несколько мгновений они уже удалялись на кухню, чтобы в спокойной обстановке обсудить там мои пороки.
Я включил телевизор.
Внезапно меня посетила мысль: Энн-Мари может проболтаться о сценарии. Вряд ли Психея додумалась бы до моей истинной цели, но я все же не хотел, чтобы она узнала о моих планах.
Я как бы случайно зашел на кухню, и их разговор прервался.
– Все в порядке? – спросила Энн-Мари.
– Да, – ответил я.
– Мы сейчас все принесем, – сказала Психея.
Да, здесь меня явно не ждали, и я отвалил обратно к телевизору, у которого уменьшил громкость, чтобы попытаться подслушать их разговор.
Время от времени до меня доносился голос Энн-Мари, взбиравшийся на пик возмущения или скатывавшийся с горы удивления: «Он что, правда так сказал?!» Было ясно, что обеим женщинам их разговор доставлял огромное удовольствие.
Все это напомнило мне тот период, когда я только начал выходить из комы. Меня просто бесило, когда медсестры перекладывали мои руки и ноги с места на место так, как будто я не имел к своим конечностям ни малейшего отношения. В тот момент я мог только ворчать. Я уже видел размытые пятна света и начал понимать целые предложения. Но больше всего меня вывел из себя случай, когда, примерно через неделю или чуть позже, я вежливо, хотя, может быть, немного невнятно, стал просить их сменить катетер. Катетер все время протекал, возможно, с того момента, как они его поставили. Однако теперь, когда я был в сознании, это начало причинять мне серьезные неудобства. Я просыпался в четыре утра и чувствовал, как прорезиненная подстилка под простынями, задерживая мочу, образует небольшую ее лужицу прямо у меня под задницей. Постепенно эта лужица остывала. Когда я позвал сестру и попросил ее что-то сделать, она просто закрыла дверь.
Когда Психея и Энн-Мари начали обсуждать меня в соседней комнате, это напомнило мне, как медсестры смеялись и болтали в дальнем конце палаты, неизменно на грани слышимости, так что я никогда не мог понять, почему я их не слышу, – из-за расстояния или из-за какого-то повреждения моего мозга.
Сестры обсуждали меня и мое поведение – сплетни помогали им дотерпеть до конца смены. Их веселое щебетание было для меня пыткой, потому что со мной они разговаривали совсем иначе. Как только одна сестра сменялась, и на меня приходила взглянуть другая, их жизнерадостность куда-то исчезала. Вместо этого я слышал снисходительное: «Заменить катетер? Выжил после такого ранения и еще чего-то требует».
Моя мать, чье почти постоянное присутствие у постели больного сына имело масштабы преданности, которую демонстрируют только герои телесериалов, в этом отношении ничуть не облегчала мою участь.
– Делай, как говорят сестры, – говорила она, – им лучше знать.
Но они ведь не лежат в луже собственной застоявшейся мочи, правда? И ты не лежишь. Если бы они только заменили катетер, этой проблемы бы не было – им бы не пришлось постоянно за мной убирать.
(Но медсестры слышали только мое ворчание и фыркание.)
– Я уверена, они знают, что делают.
Когда Психея и Энн-Мари вернулись из кухни с подносом (чайничек, чашки и блюдца от сервиза, ситечко, а также печенье, уложенное аккуратными, как чешуя броненосца, рядами на тарелочку, подходившую по цвету к остальному набору), по их глазам было видно, что теперь их объединяет страшная женская тайна. Меня обмерили, взвесили, просветили рентгеном и признали виновным – еще бы! Однако, насколько я мог судить, Энн-Мари не успела упомянуть про сценарий. Сейчас, как и в больнице, у меня оставалось только два пути: издавать подхлестываемое тестостероном ворчание (которое никогда ни к чему не приводило) или лежать смирно и позволить им нянчить меня (что в больнице по крайней мере оставляло мои ягодицы сухими на час-другой). Выбора не было. Если бы я позволил Энн-Мари контролировать разговор, она могла бы с еще большей вероятностью меня выдать. Поэтому я решил подбросить им новый повод для обсуждения самой безопасной для меня темы – моей несносности. Для чего пролил на ковер немного чая. Это наглядно продемонстрировало женщинам, какой я неаккуратный и неловкий.
– Вы только посмотрите на него, – сказала Психея.
И они обе на меня посмотрели. А затем друг на друга. И рассмеялись.
– Мне как раз требуется повод посмеяться, – сказала Энн-Мари. – Меня только что уволили с работы.
– Ой, а чем ты занималась? – спросила Психея.
Энн-Мари объяснила.
– Но работа эта далеко не такая блестящая, как можно подумать.
Тогда Психея выдала невероятное предложение:
– А тебе когда-нибудь приходила мысль, что можно поступить в полицию?
После этого их было уже не остановить. К тому моменту, как Психея собралась уходить, они успели обменяться номерами телефонов.
– Отныне ведите себя хорошо, – сказала Психея, впервые за последние полчаса обратившись ко мне напрямую.
– Не волнуйся, – проговорила Энн-Мари с порога. – Я за ним присмотрю.
Если бы мне не была нужна помощь Энн-Мари для организации пробы, я бы, наверное, бросил ее в этот самый момент. У меня уже есть мать, большое спасибо; «обермуттер» мне была без надобности.
Большую часть дня я провел, подчищая сценарий или притворясь, что подчищаю сценарий.
Субботу мы с Энн-Мари провели вместе: ходили по магазинам, в кино, обедали, занимались сексом. Энн-Мари то и дело заводила разговор о ценах на трехкомнатные квартиры. Я зашел в банк и снял большую сумму наличных. Энн-Мари воздвигала наше будущее, а я его разрушал.
65
Воскресенье, вторая половина дня.
Я сказал Энн-Мари, что собираюсь забрать кое-какие вещи из квартиры Лили. Энн-Мари захотела сопровождать меня, но я сказал, что предпочел бы сделать это один. А сам отправился на юго-восток Лондона за своим пистолетом. Я предварительно позвонил и убедился, что все готово.
Давно я не видел Джеймза.
– Я уже начал беспокоиться, что с тобой что-то случилось, – сказал он. – Думал, что ты дал деру.
Я рассказал ему о брошенном в окно кирпиче.
– Ты собираешься обратиться в полицию?
– А какой смысл?
– И то верно, – согласился он.
Мой торговец оружием ждал меня в пабе. Это был человек очень маленького роста, распространявший вокруг себя сильный запах дешевого лосьона после бритья. У его ног лежала спортивная сумка настолько криминального вида, что на нее можно было наклеивать изображение бандитского обреза в качестве фирменного знака.
– Здравствуй, – сказал он.
Мы вместе отправились в мужской туалет. По дороге он кивнул каким-то парням, чтобы они на несколько минут повесили на дверь туалета табличку «Не работает». Когда мы вошли, подходы к туалету перекрыли угрожающего вида громилы, чтобы нашей сделке ничего не помешало.
Я принес наличные, спрятав их в трусы.
– Надежно, – прокомментировал он, когда мы зашли в кабинку.
Туалет был без сиденья, без бумаги, но уж точно не без запаха – сверхзвуковой писк насыщенной алкоголем мочи занимал верхнюю часть пространства, а внизу господствовало густое гудение говна. Если бы существовал аналог звукового барьера для запахов, этот сортир бы его точно перескочил, причем с большим запасом. В таком месте невозможно было заниматься делами с комфортом и не спеша.
Продавец расстегнул сумку, аккуратно пристроив ее на согнутом колене, чтобы она не коснулась зассанного пола. Затем благоговейно вынул из нее пистолет. Он был завернут в пластиковую пленку с пузырьками, которую пришлось несколько секунд разматывать. Я нетерпеливо стоял рядом, как отец, который бесполезно топчется рядом с роженицей. Но вот появился поблескивающий серебром и синевой пистолет. Продавец передал мне его обеими руками, как передают новорожденного. Он был таким маленьким, тяжеленьким, красивым и смертоносным. Малыш, иди к папочке. Несколько долгих мгновений я счастливо рассматривал его, потом взял его как надо. Малыш мой!
Продавец забрал у меня пистолет и быстро показал его основные функции – три положения предохранителя, работу затвора, правила взведения курка для первого выстрела, после которого в дело вступала автоматика.
Увидев пистолет и подержав его в руке, я бы купил его, даже если бы он не был мне нужен для вполне конкретной цели. Это был шедевр искусства, достойный занять место в Музее дизайна рядом с «порше» или «лейкой». Все его металлические детали и сочленения были по-немецки безупречны. В то же самое время мне было трудно соединить эту холодную равнодушную машину со страстной умирающей плотью Лили.
– Извините, – сказал я, чуть не потеряв сознание.
Слишком уж трудно было бороться с сочетанием туалетного запаха (который напоминал мне о том моменте, когда медсестра вынимала из меня катетер и я ощущал этот мясной, мужской, тестостеронный запах мочи) и внешнего вида оружия (сияющего смертоносного металла, которому предстояло помочь мне с моей смертоносной миссией).
Передавая продавцу пачку денег, я не поверил, что могу купить такую вещь настолько дешево: все жестокое совершенство пистолета в обмен на изрезанную полосочками бумагу? На мгновение мне показалось, что мне придется убить его, чтобы спокойно уйти с такой ценной покупкой; его, однако, вполне удовлетворила пачка банкнот. Он дал мне патроны, инструкцию по эксплуатации и каталог; ко всему этому он даже добавил спортивную сумку – чтобы я почувствовал себя настоящим вооруженным грабителем.
После того как сделка состоялась, он стал еще более многословно расхваливать пистолет и все время пытался снова забрать его у меня, чтобы продемонстрировать его удивительные характеристики. Он хотел, чтобы я увидел в нем знатока, но для меня он стоял по ту сторону прилавка; да, я дал ему деньги, потому что это было необходимо, но настоящим хозяином пистолета был я. Он держал пистолет у себя некоторое время как товар; я же вступил в полное владение вещью. Он исказил смысл существования оружия, воспрепятствовал его самореализации; мне же предстояло полностью освободить его.
На середине беседы о достоинствах автоматического огня по сравнению с одиночным режимом, продавец вспомнил о своей криминальной сущности.
– Этот пистолет невозможно отследить, – сказал он. – Пистолет абсолютно чист и нигде не засвечен.
(Ему ли говорить мне о чистоте моего пистолета, самого чистого предмета из всех, что когда-либо попадали мне в руки!)
Джеймз не стал задавать мне никаких вопросов, когда я вышел из паба в юго-восточном Лондоне, держа в руках спортивную сумку, которой у меня раньше не было. На всякий случай я заготовил для него ответ, если бы он спросил, что в сумке, – камкодер; но он и так знал, что я приехал сюда не за тем, что мог бы купить на любой центральной улице. Мы говорили на совершенно отвлеченные темы – о футболе, о политике. Но теперь в нашем разговоре было больше мужского, чем раньше. Ощущал ли я возросшее уважение в том, как он включал сигнал поворота? Возможно. Или даже восхищение в жестком стиле его поворотов? Может быть.
У дома я дал ему необычно щедрые чаевые.
Когда Энн-Мари спросила у меня, что в сумке, я сказал ей, что там вещи из квартиры Лили.
– Дневники, фотографии, которые она не отдала мне, когда я съезжал, – соврал я. – Все в таком роде.
Энн-Мари выглядела разочарованной из-за того, что меня все еще волновало мое прошлое – и другая женщина в этом прошлом. (И что я не собирался показывать ей фотографии или дневники.)
– Я хочу их разобрать, чтобы решить, что выбросить, а что оставить.
Ее улыбка вернулась на место.
Я положил сумку на дно платяного шкафа. Мне кажется, Энн-Мари догадывалась, что в сумке не просто вещи. Когда я клал сумку в шкаф, она видела, что я затолкнул ее дюйма на два дальше, чем следовало бы. Я обращался с «вещами» не как с незначительными предметами, а как с предметами, которые я бы хотел выдать за незначительные. Мое притворное безразличие к этой сумке было слишком наигранным: она оказалась окружена ореолом ложной незначительности. Вместе с тем Энн-Мари была достаточно умна, чтобы дать мне понять, будто мой трюк удался. Она не собиралась тайком забираться в сумку. Вместо этого она собиралась дождаться, когда ее подозрение навалится на меня всем весом и станет невыносимой ношей. Если я хоть чего-то стоил, я бы это почувствовал – она требовала от меня хотя бы такой минимальной чуткости.
Однако при всей ее наблюдательности она упустила из виду одно ключевое обстоятельство: я сам изменился, причем изменился совсем недавно. Было вовсе не удивительно, что Энн-Мари этого не заметила, – она слишком мало знала меня прежним, чтобы сравнить с тем, каким я стал сейчас. К тому же между мной прежним и мной сегодняшним произошло событие такого масштаба, что здесь не помогла бы и крайняя степень близости. Даже Лили, несмотря на все те часы, что она при жизни провела со мной, Лили, с которой мы вместе завтракали и спорили, вместе наслаждались иллюзорным счастьем постельного воркования, радовались и печалились, даже Лили, живая, не смогла бы сказать обо мне ничего определенного. Я стал совершенно непредсказуемым – для самого себя тоже. Некоторые поступки, которые я уже совершил или которые еще задумывал, прежде не вышли бы у меня за рамки мимолетных фантазий: Перегородил мне дорогу на эскалаторе? Умри, гад, умри! Не взглянула на меня, сука? Умри!
Мы прошли в гостиную.
– Чаю? – спросил я.
– С удовольствием, – ответила Энн-Мари.
Я приготовил чай на кухне в полной тишине.
– Вот, – сказал я.
– Спасибо, – поблагодарила она.
У меня возникло ужасное чувство, что скоро нам не о чем будет говорить. Но это потому, что я сам был не до конца искренен, избегая той единственной темы, которая была наполнена для меня смыслом, – избегая разговоров о своем желании кое-кого убить.
66
Понедельник.
Мне нужны были подробности о беременности Лили. На Азифа рассчитывать не приходилось – это я уже понял. И полицейские, судя по всему, не сказали бы ничего нового, по крайней мере мне одному. При помощи прессы из них все же можно было выжать официальное заявление. Но в этом случае Шила Барроуз et all – и другие – снова оказались бы у моего порога, тогда как пока требовалась свобода скромного частного лица. Джозефин, которая знала, пожалуй, больше всех остальных, не стала бы со мной даже разговаривать. Таким образом, оставался только один человек, который мог что-то знать. Мне было необходимо встретиться с Ляпсусом.
Я знал, что если попробую договориться о встрече по телефону, то никогда не увижу его. Я решил, что лучше всего явиться без приглашения и выглядеть ужасно расстроенным, – эмоции должны были помочь мне преодолеть сопротивление даже самой стойкой секретарши.
Офис Ляпсуса находился в Сити, в маленьком кирпичном зданьице, затерявшемся среди небоскребов из стекла и бетона. Каждый кирпичик его как бы говорил: «Это наша земля, и она для нас дороже денег. Мы отсюда никуда не уйдем». Вот уж действительно, раз ты занимаешься недвижимостью и хочешь, чтобы тебе доверяли, тебе не пристало сдвигаться с места.
Кабинет Ляпсуса, в который я пробился стенаниями и слезами, внушал не меньше доверия, чем все здание: он был крохотный и тесный, с фотографией королевы в рамке над картотечным шкафом, содержащим вторую половину алфавита (N – Z). Однако каким-то чудом в кабинете нашлось место для двух глубоких кожаных кресел и журнального столика из стекла – от традиционного глотка спиртного ранним вечером здесь ни за что бы не отказались.
Я умерил свое видимое расстройство, как только пробился в святая святых. Мне не хотелось осложнять ситуацию так сразу.
Скрупулезно подровняв какие-то стопки бумаг, Ляпсус вышел из-за стола, пожал мне руку, усадил меня в одно из низких кожаных кресел, сел напротив, а затем приложил все старания, чтобы принять такой вид, который бы произвел на меня впечатление, что мое вторжение было апогеем его дня и что – такова уж скучная офисная жизнь – ничего более знаменательного в этот день не произойдет.
Вытянув ноги, он устроился поудобнее, как будто мы отдыхали в кабинете босса в его отсутствие, хотя Ляпсус и был этим самым боссом, самым что ни на есть тут главным. Я заметил продолговатые полоски дряблой белой кожи, обрамленные его подвязками для носков.
Мы немного поболтали о его картотечных шкафах, которые я уже имел возможность оценить во время своего предыдущего и единственного визита сюда (Лили, обед, смущение, бегство): они были окрашены в темно-синий цвет, а своей предысторией были связаны с флотом. Ляпсус снял их со списанного сторожевика, который должен был пойти на слом. Внутри шкафов был спрятан какой-то специальный механизм, предотвращавший их опрокидывание во время шторма (о чем Ляпсус мне уже говорил, но без колебаний поведал снова).
Сама эта картина мне нравилась: готовые противостоять любому шторму военно-морские шкафы в кабинете финансиста в здании георгианской эпохи в самом центре Сити.
Однако пора было переходить к действительно важным предметам. Я произнес короткую речь, после чего стал ждать реакции Ляпсуса. Она не последовала.
– Вы меня слышали?
– Да, конечно, слышал, – ответил Ляпсус.
Он проверил, безупречно ли начищены его ботинки, нагнулся и указательным пальцем смахнул с одного из них какую-то пушинку.
Я снова спросил:
– За то время, что вы с Джозефин прожили вместе после примирения, она вам что-нибудь рассказывала?
Он поморщился – то ли от моего упоминания об этом периоде, то ли от своего воспоминания о нем.
– Вы ведь понимаете, что нам было нелегко говорить на эту тему.
Тупик.
– Просто мне было интересно, может, вы знаете… может, вы как-то использовали свое влияние, чтобы узнать…
Я попытался предоставить ему возможность самому закончить в уме мои предложения. Наши разговоры всегда строились на полунамеках и продвигались вперед как бы маленькими прыжками, незначительными шажками, сделанными чуть в сторону. Однако на этот раз нам приходилось совершать танцевальные па, словно размеченные на большом листе бумаги. Шаг за шагом, никаких срезанных углов. Или настоящее танго, или ничего.
– Мне кажется, Конрад, вы переоцениваете мое влияние.
– Вы пытались выяснить, кто был отцом ребенка? Ведь это мог быть мой… то есть, это мог быть я. Мне кажется, что так оно и было, но я не уверен на сто процентов, а мне нужно знать это.
– Иногда бывает, что человек переоценивает и свое собственное значение.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что его слова были не оскорблением в мой адрес, а скорее дальнейшим самоуничижением.
– Вы хотите сказать, что пытались, но потерпели неудачу?
– Мне ответили, причем довольно твердо, что придется подождать до суда, как и всем остальным.
В переводе с языка Ляпсуса это означало: «Да, я пытался и потерпел неудачу».
– Хорошо, – произнес я, – но мне хотелось бы верить, что, если бы вам все же удалось что-то узнать до суда, вы бы мне сказали. Надеюсь, вы понимаете, что я чувствую от того, что ничего не знаю наверняка, могу только догадываться, но не знаю. Вся эта неопределенность…
Никогда еще Ляпсус не выглядел так по-человечески.
– Меня вызывали для опознания тела, – сказал он. – Джозефин где-то отдыхала со своим очередным другом. По-моему, в Корнуолле. Полицейские не смогли ее найти и поэтому позвонили мне. Такое зрелище не забывается. В каком-то смысле я даже рад, что избавил от него Джозефин. Бог свидетель, за эти годы я немало сделал для нее. Она, конечно, этого не ценит, не понимает, как это было ужасно, но ведь в этом и состоит мой долг, верно? – защитить ее от знания о том, что ей лучше не знать.
– Что ж, наверное, мне пора, – сказал я.
– Поэтому, как видите, я не мог говорить об этом с Джозефин.
– Надеюсь, – сказал я, – надеюсь, что вы не слишком меня вините.
– Вас? – переспросил Ляпсус, услышав меня впервые за последние несколько минут. – Нет, я виню не вас, а Бога.
После этих слов я не мог удержаться от того, чтобы не уставиться на него в изумлении. В моих отношениях с ним я как будто постоянно бросал камешки в колодец, ожидая услышать приглушенный всплеск где-то внизу, но до меня не доносилось ни звука. И вдруг, бросив камень покрупнее или подольше подождав, я что-то услышал – едва различимый всплеск метафизической обиды. Только сейчас я по-настоящему понял, насколько Ляпсус ненавидел себя. Раньше мне как-то не приходило в голову, что я не открыл ему ничего нового, когда, некоторое время назад, в приступе подростковой жестокости, сообщил ему кличку, которую придумали для него мы с Лили. Теперь я видел, что Ляпсус и сам это понимал – он и без нас всегда знал, что был Ляпсусом. Наверное, еще до того, как познакомился с Джозефин. И он не был Ляпсусом, допущенным его прежней женой. Он винил гораздо более августейшую особу.
Когда я вышел из его кабинета, я впервые с тех пор, как мы нашли ему это прозвище, думая о нем, назвал его по имени – Роберт.
Удаляясь от невысокого здания георгианской эпохи, я был убежден, что могу точно сказать, что делает в то же самое время Роберт: звонит секретарше, ровным голосом просит в ближайшие четверть часа – нет, лучше в ближайшие полчаса – ни с кем его не соединять, садится за письменный стол, смотрит на фотографию в рамке (на которой Лили, Джозефин и он сам изображены с деланным выражением довольства, словно бы щурясь против солнца в воскресный день) и плачет так, как у меня ни разу не было причин плакать (он не себя жалеет, а оплакивает всю свою жизнь).
Хотя на улице было жарко, мне показалось, будто я очутился в огромной морозильной камере, где мясники хранят туши, и кто-то меня там запер. В одно страшное мгновение я осознал, что Роберт – самый одинокий человек из всех, кого я знал.
И тут же меня посетила другая, не менее леденящая мысль: хотя Лили всегда отрицала даже малейшее сходство с отцом, на самом деле у нее с отцом было ровно столько же общего, сколько и с матерью. По сути, мать Лили жила, подчиняясь стадному инстинкту: она не верила в свои чувства, пока они не проецировались на других и не отражались вновь на нее; отец Лили был полной противоположностью матери, то есть стопроцентным солипсистом: он не верил, что у кого-то, кроме него, могли быть эмоции, и, конечно, не допускал, что мнимые эмоции других имеют хоть малейшее значение. Следовательно, он недооценивал общение с другими людьми, полагая, что любые разговоры уступают беседам с самим собой. В этом (а также, как я теперь понимал, во многом другом) Лили походила на отца – в этом ужасном нежелании общаться, в этой ужасной (если смотреть со стороны) неготовности идти на контакт.
Внешне они были очень разные: он – невзрачный и скучный, она – яркая и интересная. Однако – и только теперь я понял, что это было возможно (и как это было возможно), – те самые черты, которые делали отца Лили таким непривлекательным, придавали Лили обаяние: твердость, уверенность в себе, стиль.
Я чувствовал, что подобные мысли были оскорблением памяти Лили – или, что еще хуже, ее самой. Как будто своим восприятием я менял не только ее образ, остававшийся со мной, но и то, кем она на самом деле была при жизни, – в те времена, когда, несмотря на всю ее холодность, моя любовь могла для нее что-то значить.
Я выбросил эту мысль из головы – призрак Лили после ее смерти уже и без того изменил мое представление о ней. Нужно было сохранить хоть что-то от изначальной сути. Лили должна была остаться такой, какой была, потому что именно такой она и была. Лили была той Лили, которую я знал, с которой жил и которую любил, и которая, по крайней мере некоторое время, тоже меня любила. Мне не хотелось чересчур переписывать историю своих отношений с ней – если бы я это сделал, то лишился бы слишком многих причин жить.