Текст книги "Бунт в "Зеленой Речке""
Автор книги: Тим Уиллокс
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
Глава 3
Генри Эбботт питал особую любовь к овсянке. Его дед, деливший стремя у Сэнд-Крик с самим полковником Чивингтоном, ел овсянку каждый день на протяжении всей своей жизни и дожил до девяноста трех лет. Теперь специалисты раскрыли секрет каши, заявив, что эта пища полезна для сердца и кровообращения. Эбботт ничего против этого не имел, но овсянка, стоявшая перед ним сейчас, была нехороша. Эбботт это точно знал и отодвинул пластмассовую миску, не съев ни ложки. Эта порция овсянки была пересыпана толченым стеклом.
Из нагрудного кармана рубашки Эбботт достал дешевенький блокнотик, купленный им в тюремной лавчонке, и черную „шифферовскую“ наливную ручку с золотым пером. Эта ручка была единственным предметом с воли, принадлежавшим Генри. Открыв блокнот на чистой страничке, Эбботт зелеными чернилами написал номер сегодняшнего дня: „3083“ и ниже: „Овсянка нехороша – полна толченого стекла“.
Напротив, яичницу из яичного порошка Эбботт нашел вполне приличной. Отложив в сторону ручку и блокнот, он разрисовал яичницу кетчупом и принялся пластмассовой ложкой забрасывать эту смесь себе в рот. С пластика есть было не так вкусно – так же как пить кофе из пенопластового стаканчика. В этой столовой – все пластмассовое, а Эбботт терпеть этого не мог. Теперь пластмассу закачали и в его лицо. Пластмасса забила его скулы так, что было трудно улыбаться, спустилась вдоль корней его зубов, чтобы было трудно жевать, залила корень языка, чтобы было трудно говорить… Они впрыснули химикалии в его левую ягодицу еще вчера утром. Сейчас, спустя двадцать четыре часа, химикалии, пока Генри спал, усвоились организмом и уже устремились к его лицу, для чего и предназначались. Теперь они застыли так, что Эбботт не мог нормально улыбаться, нормально говорить и тратил много сил на то, чтобы прожевывать и глотать яичницу. Более того, химикаты обдали само Слово облаком ледяного тумана, из-за чего оно доносилось неясно и неотчетливо, словно издалека. Тем не менее Слово, как всегда, присутствовало: под ним, над ним, вокруг него. По совету Слова Эбботт уже задокументировал в своем блокноте для грядущих поколений факт пластикации, хотя почти всегда чувствовал некоторое несоответствие своих записей важности указаний Слова. Несмотря на свои жалкие потуги летописца, Генри не оставлял стараний. Ведь им только того и надо, чтобы заставить Слово замолчать, что они и сделали, если бы могли. И Эбботт подозревал, что, засыпая в его овсянку толченое стекло, они преследовали ту же цель.
Только Слово ведало обо всем. Им было известно об этом, и они могли зайти далеко, лишь бы не выпустить знание, которым обладало Слово, наружу. На случай, если толченым стеклом они не добьются своего – а они и не добились, поскольку Эбботт был предупрежден, – они и закачали пластик ему в лицо, чтобы исказить его речь настолько, что никто бы ему не поверил. Эбботт не мог не восхищаться их предусмотрительностью – ребята свое дело знали. А раз их планы сорвались, значит, Слово будет услышано хотя бы и одним-единственным человеком. Им, Генри Эбботтом.
Генри уже давно заметил, что в определенные часы в столовой полно народу, например как сейчас, во время завтрака. Заключенные выстроились вдоль длинного ряда больших металлических котлов. Эти котлы плавали в поддонах с горячей водой, скрытые – насколько здесь вообще можно было что-то скрыть – за стойкой полированной стали. Позади этих кастрюль повара черпаками наполняли посуду на подносах заключенных. Тот повар, что засыпал овсянку Генри толченым стеклом, работал очень проворно: подмигнул сообщнику, улыбнулся ему, Генри (а ведь больше никому не улыбался!), и, тем самым отвлекая его внимание, высыпал молотое стекло из мешочка, вшитого в рукав. Эбботт даже не успел рассмотреть смертоносный наполнитель: стекло просто-напросто растворилось в каше, сделавшись невидимым.
Спору нет, ловко, да не очень.
Эбботт поднял глаза и увидел удущего к нему вдоль занятых шумными людьми столов доктора Рея Клейна. Эбботт, как обычно, сидел за столиком один, причем вовсе не по своей воле – просто так получалось само собой. Доктор, поставив поднос на стол, сел напротив Генри. Клейн под сто восемьдесят сантиметров ростом тем не менее едва доставал макушкой Эботту до ключицы. Его худощавое лицо горело бледным всепожирающим пламенем, пылающим, не согревая, и сжигающим, не поддерживая, дух доктора.
– Доброе утро, Генри, – поздоровался Клейн.
Эбботт вытер рот рукавом:
– Доброе утро, доктор Клейн.
Эбботт не узнал свой собственный голос, и не удивительно – пластикация голосовых связок… Он протянул руку, и доктор пожал ее. Рука Клейна казалась маленькой, и Генри старался быть осторожным, чтобы не причинить доктору боль. Никто больше не протягивал Эбботту руки. Он не знал почему. Да и доктора никто больше не звал „доктор Клейн“. Возможно, этому обращению Генри и был обязан рукопожатием, но наверняка сказать нельзя, и Эбботт придавал этой тайне немалое значение.
– Вы не ели вашу овсянку, – заметил доктор.
Наблюдательный, он замечал многое из того, что
недоступно другим, но, конечно, далеко не все. Эбботт видел то, чего не видел доктор. И согласно правилу VICE-VERSA[1]1
VICE-VERSA (лат.) – обратно, наоборот. – Примеч. ред.
[Закрыть], несомненно, могло получиться и наоборот. Это был секрет Эбботта и доктора Клейна, и когда доктор оставлял без внимания очевидные вещи, Генри поправлял его; принимал суждение Эбботта, и, разумеется, Эбботт с пониманием относился к мнению Клейна. Подобная взаимность шла только на пользу.
– Вы правы, – подтвердил Эбботт. – В ней полным-полно толченого стекла.
Доктор поднял на него озабоченный взгляд; Эбботт кивнул, подтверждая свои слова. Тогда Клейн пододвинул к нему свою миску.
– Моя овсянка хороша, – сказал он. – Возьмите.
Эбботт замялся:
– Вы голодны, я не могу…
– Вы крупный мужчина, – сказал доктор. – И тяжело работаете. Вам нужно больше пищи, чем мне.
Эбботт кивнул. Логика доктора, как всегда, была железной. Эбботт придвинул к себе миску с застывшей кашей и принялся есть. За едой он, не поворачивая головы, непрерывно обводил столовую взглядом. На минуту он задумался, не сказать ли доктору о пластмассе, впрыснутой в его, Эбботта, лицо, но затем решил, что Клейн встревожится – такой уж он человек, – а им еще предстояло обсудить много важных вещей. Опустив ложку и прикрыв губы ладонью, Генри сказал уголком рта:
– Не смотрите на меня. Мне нужно кое-что вам сообщить.
Доктор сосредоточился на своей яичнице:
– Слушаю вас.
– У меня предчувствие. Озарение. – И Эбботт проглотил полную ложку овсянки.
– Озарение? – повторил доктор.
Эбботт кивнул:
– Кое-кому предстоит вскорости умереть.
Доктор, не поднимая головы, кивнул и спросил:
– Вам?
– Они бы и рады, да я им не по зубам, – ответил Эбботт. – Вчера они добавили эпоксидку в мой укол, чтобы заставить меня замолчать. Сегодня вот – толченое стекло. – Он умолк, пока мимо их столика проходили заключенные Бьялменн и Кроуфорд, а затем рискнул взглянуть доктору в глаза. – Это ведь абсолютно очевидно, не так ли?
Доктор кивнул:
– Тогда в кого же направлен удар?
– Еще не знаю, но на всякий случай советую вам держаться подальше от Нева Эгри и его людей.
– Думаю, это хороший совет, – согласился доктор.
Эбботт засомневался, достаточно ли хорошо доктор осознает нависшую опасность. Да и как обойтись без помощи Слова? Эбботт решил быть бдительным за двоих. Овсянка тем временем была прикончена, и Генри отхлебнул уже остывший кофе.
– Советую вам, – продолжал он, – посидеть пока в своей камере. Для полной страховки избегайте всяческих контактов. – Генри понизил голос: – Особенно с цветными парнями.
– Но я должен идти в лазарет, – возразил доктор.
Ну конечно. Это Эбботт прекрасно понимал. Доктор там нужен.
– И, кроме того, меня вызвал к себе начальник тюрьмы Хоббс.
– Будьте осторожны, – предупредил Эбботт. – Начальник Хоббс – опасный человек.
Доктор встал из-за стола и, положив руку Эбботту на плечо, крепко сжал его. Генри почувствовал, что пластмасса, залившая изнутри его лицо, на мгновение размякла.
– Вы тоже будьте осторожны, – сказал Клейн.
Эбботт поднял на него глаза, ощущая, как чувство размягчения разливается по его телу. Глаза доктора были светло-голубого цвета; в пронзительно-черных зрачках горел опустошающий огонь.
– Если вы захотите мне что-нибудь сообщить, – продолжил Клейн, – или если вас что-то обеспокоит, прошу вас сразу найти меня и поделиться. Ладно, Генри?
Эбботт пошевелил челюстями: пластик уже почти не ощущался.
– Конечно, я понимаю.
Доктор сжал плечо Генри еще раз и ушел. Глядя ему вслед, Эбботт перехватил взгляд Нева Эгри, сидевшего за одним столом с Кроуфордом и Бьялменном. Ну, ясное дело, здесь что-то не так. Эгри вообще удостаивал столовую своим посещением только в сопровождении своих „лейтенантов“ – убийц типа Тони Шокнера. А Кроуфорд и Бьялменн были краткосрочниками, растратчиками – в общем, пустым местом. Один только факт, что сам Эгри сидит рядом с ними, побуждал их намочить портки, и они едва могли донести до рта пластиковые ложки. А Нев Эгри, откинувшись, улыбался так, будто был их закадычным приятелем.
И курил, держа сигарету в левой руке.
***
Эбботт отнес свой поднос к мусоропроводу, бросил остатки пищи и направился к задней двери, стараясь не подавать виду, что торопится. Оставляя поднос, он заметил, что охранник – Перкинс, что ли? – прошел к столу Эгри и что-то зашептал тому на ухо. Эбботт отвернулся и пошел быстрее, чувствуя своим затылком недобрый сверлящий взгляд Эгри, словно тот пытался прочитать мысли Генри, прочитать само Слово, окутанное тайной. Внезапно Эббот остановился как вкопанный, ощутил, как на него снизошло озарение.
Нев Эгри всегда держал сигарету в правой руке!
А охранник Перкинс работал в блоке „B“, с цветными…
Все чертовски очевидно.
Неожиданно предчувствие Эбботта стало сильнее обычного и превратилось в озарение чистейшей воды, внутренний гул безымянного хаоса, в глубине которого властвовало одно лишь Слово.
И Эбботт задумался: в безопасности ли доктор?
Этот вопрос не давал ему покоя; Генри потянулся было за своим блокнотом, но поднимающийся из глубины его существа гул внезапно зазвучал хором, наполнив пространство вокруг головы то ли пением, то ли молитвой необычайной глубины: „Он Нам Нужен!“
Он нам нужен…
Он нам нужен…
Эбботт зашагал вдоль рядов сгрудившихся мужчин, цепляя их подносы и не слыша несущихся ему вдогонку проклятий, а затем побежал, огромный и неуклюжий, прочь из шумной столовой, вниз по лестнице, ниже, еще ниже, прямо в темноту и сырость, где, как он знал, Слово всегда предоставит ему убежище. Там он будет в безопасности. На некоторое время.
Глава 4
Ко времени окончания второго развода и переклички Клейн совершенно изнервничался. Там, в замке-башенке над воротами, на столе Хоббса уже лежали результаты заседания комиссии. Клейн снова взглянул на часы: через девяносто четыре минуты он уже будет знать решение относительно его освобождения. Возможно, время, которое ему предстояло провести в „Речке“, исчислялось часами; впрочем, так же легко оно могло обернуться и многими годами. Сама система освобождения на поруки была дыбой, на которую подвешивались практически все зэки – даже те, кто отбывал двести двадцать лет или три пожизненных заключения подряд. Подвешены и распяты, только их молчаливого крика никто не хотел слышать: члены комиссии давали вам ровно пять минут на то, чтобы вы вылизали им задницу так, как им хочется. Давай сделай это, и все – ты вольная птичка, лети, чирикай в бескрайнем небе! Но попробуй только заартачиться, или попади в неудачный день, или выбери время, когда перенаселение тюрем не актуально, или попади под избирательную кампанию под стягом законности и порядка, и привет – вышвырнут обратно за решетку на год, а то и больше. В прошлом году Клейна завернули именно так.
Рей постарался отогнать эти мысли подальше, но у него плохо получалось: за время своей отсидки он растолкал по дальним закоулкам сознания слишком многое. И теперь, когда перед ним маячила перспектива решающий встречи с Хоббсом, мысли рвались наперебой.
Ну как не вспомнить сейчас заместителя прокурора Генриетту Ноудс, чопорную очкастую стерву, чьи глаза излучали наслаждение при зачитывании судьей приговора, согласно которому Клейну отвесили от пяти до десяти лет? В благодарность за то, что своей пристрастностью она собрала для своего босса голоса женщин-избирателей, ее продвинули по службе. Так она сделала себе карьеру на дымящихся руинах карьеры доктора Клейна. Сам Рей никогда не рвался вверх по служебной лестнице, стараясь пробить лбом небесный свод. Все, чего он хотел, – это работать себе в городской больнице Галвестона относительно свободно от врачебных интриг и направлять всю свою энергию на оттачивание мастерства и надлежащее выполнение работы. Кроме этого, у него был домик с видом на залив и яхта. Теперь-то, конечно, все это уплыло, и Клейн давно осознал, что скорбеть об этом бесполезно. Во всяком случае, он старался себя убедить.
И все-таки глубоко под коркой льда на сердце Клейна тлел непрерывно ноющий очаг боли: ему никогда не позволят вернуться к работе, ради которой он многим пожертвовал. Клейна осудили за насилие, так сказал закон, а у закона не было склонности снисходить к двусмысленностям, свойственным отношениям между людьми. Клейн не совершал этого преступления. Он был повинен во многих других, более распространенных преступлениях – эгоизме, черствости, глупости, – но только не в изнасиловании. Он обидел женщину, которую когда-то любил больше жизни и чье имя теперь не позволял себе произносить даже про себя. Он обидел ее сильнее, чем мог себе представить, – так же как обидели и его самого, – и ее месть была жестокой. Позже она наказала его еще раз, и даже более жестоко. Но человеку свойственно принимать любые удары судьбы; принял их и Клейн, решив, что заслуживает этой участи.
Время от времени Клейн напоминал себе, что первую половину его жизни судьба благоволила к нему. Он не выпал из материнского чрева на каком-нибудь выжженном солнцем пустынном поле где-нибудь в Африке или в туалете какого-то промороженного нищего жилого квартала. Природа наделила его хорошей головой и сильным телом. Мать научила его любить печатное слово, а отец – никогда не поднимать на человека руку первым и вместе с тем не спускать обиды, не возместив за нее незамедлительно и бесстрастно.
Нет, судьба его не обманывала. И большинство бед, которые на него обрушились, Клейну уже удалось пережить, – во всяком случае, он на это надеялся. Отец не дожил до дня падения своего сына, и Рея это очень радовало. Радовало, что не довелось видеть боль, которую он причинил бы старику. Дойди до этого, отец сопровождал бы сына рука об руку и к электрическому стулу, невзирая на то, виновен он или нет. Он остался бы с Клейном до конца, потому что родился еще в старые, бесхитростные годы. Но ни один человек не выбирает себе время рождения. Сейчас времена куда серьезнее, и Клейн-младший являлся их составляющей.
И вот – от пяти до десяти лет в тюрьме „Зеленая Речка“.
Клейн со временем понял, что насильники не вызывают у сокамерников чувства благоговения. Значительно большим уважением пользовались грабители, торговцы наркотиками и даже просто убийцы. В „Речке“, которую вряд ли можно было назвать бастионом защитников прав женщин, клеймо, поломавшее всю жизнь Клейна, стоило немногого. По ту сторону стены – да, там его встретят по одежке. Но Клейн мог определенно сказать одно: он не станет хныкать и оправдываться. Он примет все как есть. Он не настолько глуп, чтобы отрицать свой страх перед будущим, но он готов к этому. Он не знал, что ждет его за тюремными воротами. Не знал и не задавался этим вопросом. Будущее – словно четная дыра, и Клейн не позволял себе задумываться над ее сутью. Хватит с него воздушных замков. Теперь он умеет обходиться без них. Этому его научила „Речка“, и этого умения, во всяком случае, у него теперь не отнять.
Клейн второй раз за утро начал спускаться по спиральной лестнице блока „D“ Пройдя через главные ворота в атриум, он повернул у сторожевой вышки и прошел по коридору административного корпуса к двери главного входа. По дороге он выбросил из головы прежние жалостливые мысли и сосредоточился на предупреждении Генри Эбботта. Интересно, какие такие шевеления учуял гигант?
„Речку“ населяло большое количество подверженных паранойе осужденных преступников, попавших в мир, где паранойя была нормой существования. Это касалось не только заключенных, но и их тюремщиков. Даже самые спокойные и устойчивые натуры изо дня в день испытывали страх и подозрительность – самую рациональную реакцию на окружающую обстановку. Кроме этой группы обычных, разумных параноиков, к которым принадлежал и Клейн, имелась еще группа безумцев в клиническом смысле этого слова. Выдающимся представителем последних и был Генри Эбботт; причем в общем и целом его избегали представители и первой и второй группы. Эбботта все считали умственно неполноценным, и только Клейн по опыту знал, что, даже наполняя обыденные явления неверным смыслом, разум шизофреника сверхъестественно чувствителен к настоящим, даже невысказанным, эмоциям окружающих людей. Старая шуточка „Если ты псих, то это не значит, что другие чем-то лучше“ заключала в себе некий смысл. И Эбботт со своим искаженным, искривленным ощущением действительности, этакой психопатически настроенной антенной своего мозга временами чувствовал реальность, которой Клейн не замечал.
Девять лет назад, благоуханным новогодним вечером, опустившимся на деревенские холмы к западу от Лэнгтри, Генри Эбботт здоровенной кувалдой в пять взмахов убил всех пятерых членов своей семьи – жену, трех дочерей и мать, – пока те спали. Затем он поджег дом. Когда приехали пожарные, он стоял во дворе, смотрел на огонь и распевал псалом, слов которого никто из приехавших не понимал. Вплоть до этого события Эбботт считался прекрасным мужем, отцом и сыном и выделялся только своим огромным ростом, делавшим его самым высоченным учителем английского языка в штате, который издавна гордился статью своих мужиков. Единственное объяснение, данное Эбботтом касательно своего преступления, гласило: „…пожары Орка, воссиявшие единожды среди дыма пожарищ, потушены были кровью дщерей Уризена“. Эксперты-психиатры предоставили суду великое множество разнообразных интерпретаций этого заявления, но ни одна из них не получила подтверждения самого Эбботта. Ни у кого, а тем более у присяжных, не возникло ни малейшего сомнения в том, что Эбботт абсолютно невменяем и ни в коей мере не может отвечать за свои поступки. Тем не менее они единодушно вынесли вердикт о том, что обвиняемый психологически здоров и заслужил пять последовательных пожизненных заключений, о чем и ходатайствовал судья. Присяжные не обольщались состоянием психиатрической службы реабилитации невменяемых преступников: Эбботт, будучи поручен заботам этой службы, мог оказаться на свободе в прежнем состоянии уже через несколько лет, да и то если не сбежит уже через несколько часов. Таким образом, вместо квалифицированной медицинской помощи и надлежащего лечения Эбботта бросили в „Зеленую Речку“.
Здесь Генри оказался среди кошмара более страшного, чем те, что порождало его больное сознание. Запуганный и всеми презираемый, он подвергся изуверствам и наказаниям, являющимся обычным уделом умственно отсталых, но только еще более изощренным. Его оскорбляли и запугивали. Он был самым одиноким человеком в тюрьме. А ведь его рост достигал двух метров с лишним, и он мог перенести на руках блок двигателя вдоль всей мастерской, не запыхавшись. Возможно, не будь он таким огромным или таким безумным, ему бы удалось отыскать какой-нибудь укромный уголок, где он спокойно существовал бы, как и многие другие. Но Эбботт не смог. Когда он не был мишенью для издевательств, он был ничем. В огромной клетке из стекла и стальных прутьев его разум крутился в ловушке его собственного больного сознания: изоляция, психоз, унижения, лекарства и пренебрежение сменялись еще большей изоляцией, психозом – и так без конца. Терзаемый изнутри и снаружи, Генри Эбботт жил как бы между сцепившимися в драке собаками.
А Клейн помог ему. В первый же месяц в блоке „D“ доктор познакомился со способностью тюрьмы выворачивать человеческую натуру наизнанку. Он чувствовал, как страх и лишения извращают его мышление, искажают здравый смысл. НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО. В относительной тишине, наступавшей после отбоя, он прислушивался к доносившемуся порой сдавленному плачу. Но это не его дело… Иногда эти постыдные, жалкие звуки издавал он сам. Но даже тогда это было не его собачье дело, да и ничье вообще. Обитатели „Зеленой Речки“ привыкли наблюдать за проявлениями безмерной скорби без малейшей жалости и не ждали иного отношения к себе. Жалость к другим считалась слабостью и была, таким образом, опасна и аморальна. Жалость же к самому себе была злом, граничащим с извращением. Поэтому Клейн, подобно всем желавшим выйти когда-либо на свободу живыми, подавлял свою боль и старался не слышать чужой.
Но донесшийся однажды ночью, спустя семь недель после прибытия Клейна, голос Генри Эбботта не был приглушенным.
– Эй?
Это слово прокатилось по ярусам блока, продираясь через кошмары спящих, подобно воплю проклятой и забытой души, терзаемой, в аду. В зеленоватом свете ночной лампы Клейн посмотрел на часы: было три минуты третьего. Когда голос раздался снова, по его спине пробежал холодок.
– Эй?
И вновь:
– Эй?
И опять:
– Эй?
С каждым разом интонация становилась все отчаяннее, все ужаснее, как будто весь лексикон страдающего сведен к одному-единственному. Есть здесь кто-нибудь? Чего вам нужно? Скажите мне. Скажите же мне! Оставьте меня в покое. Да оставьте же меня! Ну, пожалуйста, оставьте меня в покое… Пожалуйста, дайте мне умереть. Прошу вас, дайте мне умереть…
По мере того как в воплях Эбботта гневные интонации сменялись жалобными, Клейн как опытный врач сразу распознал хрестоматийное воспроизведение полудиалога между психопатом и мучителем, сидящим в них самих. Клейну приходилось слышать подобное и раньше, в хаосе приемного пункта неотложки, но никогда – находясь по одну сторону забора с кричащим. Единственными знаками внимания, которых удостоился Эбботт, стали потоки брани и угроз.
– Ты покойник, козел!
– Я вырежу у тебя твой поганый хрен!
– Заткнись, гнида!
– Эбботт, мешок ты с дерьмом, я тебя в последний раз предупреждаю.
– Иди повесся!
– Во-во, давай!
Весьма неприятная сцена. Но Клейну до этого не было дела, и он игнорировал происходящее. Вернее, он игнорировал Генри Эбботта, поскольку заключенным надоело орать в пространство, и они притихли.
Спустя два дня Эбботт все еще сидел в своей камере без еды и питья, по-прежнему не находя иных слов, кроме бесконечных „Эй?“.
На третью ночь наступила неустойчивая, гнетущая тишина. Пока Эбботт кричал, вертухаи не горели желанием вытаскивать его из камеры, опасаясь недосчитаться после этой боевой операции глаз или рук. Только когда жалобы соседей по ярусу на зловоние стали чересчур громкими и начали сопровождаться метанием полос зажженной туалетной бумаги, капитан Клетус раскачался и приказал вытащить Эбботта.
Когда Клейн увидел бегущих к камере Эбботта вертухаев с пожарным рукавом наперевес, он внезапно обнаружил, что лозунг „НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО“ на этот раз не находит в нем отклика. Даже если людям удается лишить тебя очень многого, кое-что им неподвластно. В любой ситуации у каждого остается что-то свое, а сколько – зависит только от тебя самого. На протяжении тех трех дней Клейн почувствовал, что и сам умирает. Это чувство не имело никакого отношения к метафизике – это была реальность, отдававшаяся во всем теле болью в тазу и спине, отвратительным ощущением во внутренностях. А увидев пожарный шланг, он понял, что вместе с экскрементами, которыми были перемазаны стены и пол камеры Генри Эбботта, струя воды смоет и его, доктора Рея Клейна. На его плечах лежал груз знания, врачебного знания, а вместе с ним и ответственность за страдающего человека.
Клейн попросил у Клетуса разрешения войти к Эбботту и поговорить с ним. Капитан после долгой паузы спросил:
– Что, Клейн, хочешь быть самым умным?
– Надеюсь, что нет, капитан, – отрапортовал Клейн.
– Если тебя пришьют в мою смену, мне придется накропать тысячу докладных.
– Я там просто переночую, – сказал Клейн.
Клетус смерил его взглядом:
– Ну, смотри: башка-то твоя…
В камерах оживились и пронесся слушок: к решеткам припали любопытные, руки вцепились в прутья – новичок Клейн шел к психу. В обычном состоянии Эбботт был втрое, а во время припадков – впятеро сильнее нормального человека. И ни от кого не секрет, что буйнопомешанные нечувствительны к боли. Все зэки прекрасно помнили, как в позапрошлом году один такой отпилил обломком зеркальца для бритья свой собственный член вместе с яйцами и при этом даже не пикнул. А Клейн этот, надо полагать, совсем ни хрена не соображает. Да и что взять с краткосрочника, он и знать не знает, почем фунт лиха. Тот придурок Эбботт сильнее его раз в семь, а то и в восемь. Мать его распротак, он же гигант!
А гигант Эбботт в это время корчился в уголке своей камеры, покрытый дерьмом с головы до ног, и ковырял болячку на лице. Страх его придал поту и экскрементам свой запах – еще более едкий и постыдный… Именно этот запах отвращал людей, потому что извлекал из самой примитивной доли их мозга память об атавистической беспомощности и ужасе, которые они пережили, представ на этот свет жалкими и нагими. Клейн, борясь с желанием проблеваться и сбежать, встал на пороге камеры и представился:
– Привет, Генри. Я Рей Клейн.
Не дождавшись ответа, Клейн шагнул внутрь и присел на койку. В следующее мгновение дверь с грохотом захлопнулась, оставив его наедине с Эбботтом.
Так, не говоря ни слова, Клейн просидел на койке всю ночь, игнорируя бессовестные вопли и издевки из соседних камер. Он просто сидел и молчал, привыкая к вони и пытаясь найти в себе хоть чуточку уверенности, на которую мог бы опереться и Эбботт. Ближе к утру Клейн незаметно для себя задремал; проснувшись к первой перекличке, он обнаружил, что его голова лежит на плече гиганта, а чудовищная лапища Эбботта поддерживает его за талию.
В тот же день Эбботт безо всяких понуканий и уговоров последовал за Клейном в карцер и согласился на курс лечения, который тот для него рекомендовал. Вообще-то, доктор не пришел в восторг от идеи запереть больного человека в каменный мешок и посадить его на сильнодействующие транквилизаторы. Но все же ему разрешили четырежды в день навещать Эбботта, никто при этом не был покалечен, и гигант начал потихоньку отходить. Сейчас ему два раза в неделю вводили внутримышечно медленно действующие фенотиазины, немного ослаблявшие такие симптомы его заболевания, как, например, ощущение пластмассы, закачанной в лицевую мускулатуру и мешавшей говорить и улыбаться.
Эбботт уже никогда не смог бы вернуться к нормальной жизни, но после этого инцидента ему хотя бы обеспечили сносное существование в тюрьме. Деннис Терри предоставил ему работу на очистных сооружениях, на которую все равно никто больше не претендовал, а в тех случаях, когда на Генри опять накатывало, под рукой был Рей Клейн, который препровождал гиганта в карцер, что не вызывало со стороны Эбботта никаких возражений. Правда, однажды Эбботт попал в карцер в относительно нормальном состоянии: это случилось несколько позднее, когда Клейну пришлось пережить еще один факт своей биографии в „Зеленой Речке“…
Майрон Пинкли был безмозглым, самовлюбленным социопатом двадцати одного года от роду, с мясистыми плечами и заостренной, как пуля, головой. В свое время он, предаваясь гнусным любовным утехам со своей девицей в национальном парке „Биг Бенд“, пришел в игривое настроение и убил трех совершенно незнакомых ему туристов. В „Речке“ Пинкли униженно пресмыкался перед членами команды Нева Эгри, напрасно рассчитывая со временем слиться с ним. Он был одним из тех надоевших всем дрочил, которые обычно кончали тем, что убивали кого-нибудь прямо перед носом охранника и проводили остаток жизни в одиночке.
И вот как-то в субботу, вскоре после истории с Эбботтом, Майрон Пинкли спер в столовой десерт Клейна – лимонное желе.
Клейн почувствовал, как под взглядом десятков устремленных на него глаз его внутренности превращаются в расплавленный камень. Сам по себе крошечный квадратик вонючего бутылочно-зеленого желе, впихнутый Майроном Пинкли в пасть, не представлял ценности не то что для человека, но и для собаки; но в данной ситуации этот желатиновый кирпичик олицетворял достоинство, уважение и силу. Клейн пробыл в „Зеленой Речке“ достаточно долго, чтобы усвоить абсолютно чуждую ему систему ценностей этого мирка. Попытка остановить Пинкли повлекла за собой драку со всеми вытекающими отсюда последствиями. Никчемность кусочка желе была так очевидна в сравнении с ценой его возвращения, что Клейн так и не решился что-либо предпринять. Он просто сидел на месте, наливаясь кровью и стараясь удержать контроль над своим мочевым пузырем, пока Пинкли обсасывал пальцы и, ухмыляясь, шел прочь, выкатив грудь, как индюк. Клейн провел остаток дня в мучительных размышлениях; советы окружающих сводились к тому, что если он спустит это Майрону с рук, то может считать себя „опущенным“. Вечером того же дня Пинкли отобрал у Клейна его порцию шоколадного пудинга. Но на этот раз за соседним столиком сидел Генри Эбботт.
Встав из-за стола, гигант схватил Пинкли за руку; тот двинул Эбботта по лицу. Генри даже не дрогнул: он просто продолжал сжимать руку Майрона. Уже спустя несколько секунд лицо Пинкли исказилось от невыносимой боли. Он попробовал было вцепиться пальцами свободной руки в глаза Эбботта, но тот сжал руку посильнее, и хулиган с воплями упал на колени. Сначала трое, затем четверо и, наконец, пятеро охранников пытались заставить Эбботта разжать руку: они угрожали, отвешивали пинки и лупили гиганта по голове дубинками – все тщетно. Когда Эбботта понесли в карцер, верещавший Пинкли потащился за ним по полу, как непослушный плюшевый мишка. Три часа спустя Эбботт все еще не разжал руки, и ему вкатили внутривенно сперва двадцать, затем семьдесят, а затем сто восемьдесят кубиков валиума.
Пинкли лишился большого и указательного пальцев правой руки, что немногим лучше потери всей правой кисти. Кроме того, он утратил и остатки своей репутации. По тюрьме разнесся слух, что он вырезал имя Эбботта на рукоятке своего „перышка“ и ждет только выхода великана из карцера, чтобы его пришить. Все сходились на том, что для Пинкли Эбботт представляет слишком простого противника и Клейн должен что-нибудь предпринять.