Текст книги "История и повествование"
Автор книги: Татьяна Никольская
Соавторы: Андрей Зорин,Лора Энгельштейн,Инга Данилова,Елена Григорьева,Вадим Парсамов,Пекка Песонен,Татьяна Смолярова,Геннадий Обатнин,Любовь Гольбурт,Борис Колоницкий
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
Сей мир ничто, как представленье
Волшебной скрытою рукой.
В различных образах движенье
Всем тени видимой какой.
Вертет волшебник, появится,
Махнет жезлом и затемнится
Одна другу сменяет тварь…
Платонические подтексты «Фонаря», да и сама его онтологическая проблематика позволяют соотносить его с «центральным» текстом философской лирики Державина, самым известным его стихотворением – одой «Бог», написанной ровно на двадцать лет раньше, в 1784 году:
Ты цепь веществ в себе вмещаешь,
Ее содержишь и живишь;
Конец с началом сопрягаешь
И смертию живот даришь.
Середина 80-х годов была для Державина временем относительного мира с самим собой и окружающей действительностью («величайшая гордость и сладчайшее смирение» – так характеризовал Ходасевич состояние Державина во время написания этой оды) [142]142
Ходасевич В.Державин. М., 1988. С. 135.
[Закрыть]. Подобным эмоциям вполне соответствовал глубинный оптимизм, лежащий в основе неоплатонического представления о «Великой Цепи Бытия» [143]143
См. классическое исследование Артура Лавджоя: Lovejoy A The Great Chain of Being: the Study of the History of an Idea New York, 1936 (русский перевод: Лавджой А.Великая Цепь Бытия. М., 2001).
[Закрыть]. Все в мире связано со всем, ни одно звено не выпущено, а если вдруг чего-то недостает, то великая сила организующей логики делает возможной любую реконструкцию.
К 1804 году эта стройная картина совершенно разрушена. Все магниты ослаблены. Единственная сила, по-прежнему способная удерживать звенья «Великой цепи…» вместе, – сила взгляда. «Мечтами быть иль зреть мечты». Плотин вновь уступает место Платону. «Великая Цепь Бытия» превращается в «Великую Цепь Наблюдения» [144]144
Подробнее об этом – см. нашу статью: Смолярова Т.Аллегорическая метеорология в поэзии Державина // НЛО. 2004. № 66. С. 139–180.
[Закрыть].
* * *
С тех пор как Державин поставил последнюю точку в стихотворении «Фонарь», прошло двести лет. Позади остались две грани трех веков. Эмоции, переживаемые человечеством в подобные моменты, постоянны. Постоянны и метафоры, их описывающие. Меняется лишь степень их реализации. В конце девяностых годов двадцатого столетия, всем нам памятных, мир вновь находился в преддверии конца света – впрочем, на этот раз всеобщее внимание было сосредоточено на компьютерном, виртуальном апокалипсисе, впоследствии тоже не случившемся. В отличие от двух предшествующих рубежей, «настоящий, некалендарный» двадцать первый век начался почти одновременно с календарным – ранней осенью 2001 года. О холодящей кровь театральности случившегося говорилось по-разному, много и многими. Реализация метафоры зрителя, в оцепенении взирающего на происходящее и лишенного возможности не только что-либо изменить, но даже представить себе, какой будет следующая «картина» ужасного спектакля, достигла тогда своего апогея. Такого не мог вообразить даже Робертсон, призывавший своих зрителей «никогда не забывать Фантасмагории».
Но и в отсутствие событий сверхъестественных и чрезвычайных образ волшебного фонаря неизменно возникает в сознании человека, стоящего на пороге, – пусть даже этот порог разделяет собой всего лишь два года в начале нового столетия. 12 января 2003 года интернет-издание «GazetaRu» опубликовало небольшое эссе поэта Игоря Иртеньева, посвященное загадочному и уникальному явлению российской жизни – встрече «старого нового года» – празднику, недоступному пониманию даже самых подготовленных иностранцев. Размышления Иртеньева, озаглавленные «Этот странный, старый, новый и т. д. Год», завершались следующим риторическим вопросом, обращенным к читателям:
Позвольте, но как же без телевизора?
Должно же быть что-то такое. Точно, волшебный фонарь, купленный где-нибудь на Кузнецком. А что же в том фонаре? Не Государь же, упершийся оловянными глазами в бегущую строку с текстом Новогоднего поздравления. Да нет, какой-нибудь там Бова Королевич, что-то васнецовско-билибинское. А может, наоборот, индейцы или гордые романтические буры. Трансвааль, типа, Трансвааль, страна моя!
И сладостно-тревожное предчувствие перемен.
Вадим Парсамов
Библейский нарратив войны 1812–1814 годов
Присутствие неприятеля на территории России в 1812 году (чего не было уже на протяжении двухсот лет, со времен Смуты), помимо прочих сложностей, породило проблемы информационного характера, связанные с необходимостью объяснить народу, что происходит, и вовлечь его в войну с внешним врагом. Впрочем, нельзя сказать, что такая ситуация при всей ее неординарности была совершенно неожиданной для правительства. Подобный сценарий отчасти предусматривался еще в 1806 году, когда Россия, движимая союзническим долгом перед Пруссией, уже поверженной Наполеоном, объявила войну Франции. В Манифесте от 30 ноября 1806 года говорилось: «Если, от чего Боже сохрани, ворвется неприятель где-либо в пределы Империи, принуждают нас прибегнуть к сильнейшим способам для отвращения оной, составив повсеместные ополчения или милицию» (ПСЗ, 892). Особая роль в такой ситуации отводилась русскому духовенству: «Пастырям церкви особенно предлежит долг, при воссылании теплых молитв ко Всевышнему, руководствовать верных сынов ее наставлениями и советами своими, да при сильной Божией помощи единодушно действуют они во благо общее» (ПСЗ, 927). Тогда вторжение наполеоновской армии в Россию было предотвращено Тильзитским миром. Теперь, в 1812 году, это стало реальностью и поставило правительство перед необходимостью информировать народ о характере войны и обеспечить его участие на стороне русского царя. По воспоминаниям дочери Ф. В. Ростопчина Натальи Нарышкиной, «русский народ в начале войны, казалось, очень мало интересовался общественными делами. Он ничего не понимал в прокламациях Шишкова и совсем не читал газет» (Narishkine, 125). Поэтому основным информатором народа стала церковь. На нее же была возложена задача «убеждать, как того требуют долг и вера христианская, чтоб они (то есть крестьяне. – В.П.), совокупляясь вместе, старались вооружаться чем только могут, дабы не давая никакого пристанища врагам, везде и повсюду истребляли их и вместо робости наносили им самим всякий вред и ужас» (Дубровин, 45).
Обе эти задачи: рассказывать народу понятным языком о том, что происходит, и воодушевлять его на сопротивление французам – церковь решала при помощи библейских образов и мотивов. Исходя из тезиса: «Мир не самобытен» (Феофилакт, 2), проповедники создавали библейский нарратив, внушая пастве мысль о том, что все происходящее вокруг есть лишь повторение событий, запечатленных в Священном Писании. Так, ректор Санкт-Петербургской семинарии архимандрит Иннокентий (Смирнов) говорил: «Не древние предки возвещают нам, Сл[ушатели]! Но мы поставлены свидетелями дел Божиих на земле, которые писаны в книгах царей древних». И далее: «Кто сии знаменательные события, как буквы перстом Божиим начертанные на земле нашей слагает во едино; тот разумеет, что верность народа к Царю и Отечеству, утверждаемая благочестием; и верность Царя к Богу, соединенная с любовию к народу, возвышают Царя и царства» (Иннокентий, 4–8). Событиям придавался таким образом семиотический характер, а наблюдателю творимой на его глазах истории предлагалось прочитывать в земных деяниях людей реализацию Высшего замысла. Не случайно архиерей Филарет (В. М. Дроздов) видел в этом грандиозном действе некое подобие художественного произведения: «Связав природу необходимостью и оставив человека в руце произволения его(Сир. XV, 14), великий Художник мира простирает свой перст в разнообразное сплетение событий естественных и свободных деяний и таинственным движением то неких сокровенных нитей, то видимых орудий образует и сопрягает все в единую многохудожную(курсив мой. – В.П.) ткань всемирных происшествий, которую время развертывает к удивлению самой вечности» (Филарет 2003, 107–108). Любопытно отметить, что Филарет использует здесь слова «сплетение», «ткань», по-латыни означающие «текст» и актуализирующие как раз то значение, которое придается тексту в современных семиотических исследованиях.
Таким образом, мысль о несамобытности мира получала существенное дополнение: грандиозность развертывающихся по воле Бога событий давала возможность не просто увидеть за страшными проявлениями войны осмысленный сценарий, но и почувствовать его высокую эстетику. Участники этой войны могли интерпретироваться как герои художественного произведения, в котором свобода воли соединялась с подчиненностью великому замыслу Автора. «Человеческому оку, – продолжал Филарет, – не позволено, слушатели, проникать в оную художественную храмину Провидения, где оно творит и уготовляет творцов народного благоденствия, но, когда они являются на предопределенном для них поприще и совершают двое служение, тогда слава нерукотворного Божия орудия просияевает купно с премудростью Художника» (Филарет 2003, 108–109).
Осуждая войну, церковь [145]145
«Война есть море бедствий, истекалище всех зол, какие только могут быть в свете. Истории всех времен именуют ее бичом человеческого рода, и Священное Писание поставляет ее тяжкою тяжких человеческих грехов казнию» (Цветницкий, 2).
[Закрыть]вместе с тем видела в ней Высшее наказание за народные преступления против веры. Эта мысль, сама по себе тривиальная, вряд ли могла привлечь особое внимание, если бы не ее проекции на соответствующие места из Ветхого Завета. Высказывая ее в своей проповеди, Нижегородский священник Николай Цветницкий апеллировал к опыту Израиля: «Когда избранный Богом Израиль дошел до такой степени развращения, что уже совсем забыл благодеявшего ему Господа, пренебрег святейшия его свидения и повеления, оставил образ преданного ему Богослужения и, предавшись в похоте несмысленныя, начал поклоняться богам чужим, пресмыкаться пред бесчувственными идолами; тогда Бог богов и Господь господей, изведый его от работы Египетския; изведый под особенным своим покровительством в землю Ханаанскую – в землю, кипящую медом и млеком. Не другое какое определил ему наказание как войну» (Цветницкий, 3). И далее следовали слова из Книги пророка Иеремии, объясняющие положение России в 1812 году: «Вот, я приведу на Вас дом Израилев, народ издалека, говорит Господь, народ сильный, народ древний, народ, которого языка ты не знаешь, и не будешь понимать, чтó он говорит. Колчан его – как открытый гроб; все они – люди храбрые. И съедят они жатву твою и хлеб твой; съедят сыновей твоих и дочерей твоих, съедят овец твоих и волов твоих, съедят виноград твой и смоквы твои; разрушат мечем укрепленные города твои, на которые ты надеешься. Но и в те дни, говорит Господь, не истреблю вас до конца. И если вы скажете: „за что Господь Бог наш делает нам все это?“ то отвечай: так как вы оставили Меня и служили чужим богам в земле своей, то будете служить чужим в земле не вашей» (Иерем. V, 15–20).
Отождествление Иудейского царства и России, Иерусалима и Москвы подготавливало слушателей к возможной сдаче древней столицы французам в то время, когда в военных кругах этот вопрос еще даже не обсуждался. Утверждая, что «мир управляется Промыслом Всеблагого Мирозиждителя; случаев нет», проповедник отводил французам такую же роль, какую в свое время сыграли разрушители Иерусалима. Поэтому ошибочно видеть в идущей войне «событие случайное, зависящее от непомерного властолюбия завоевателя». Внешний агрессор – лишь слепое орудие Провидения, карающее преступный народ: «Погибель твоя от тебя Израилю!» (Иннокентий, 4).
Тема вины – одна из основных в проповедях 1812 года. Идолослужению израильтян уподобляется формальное («без соучастия душевного») почитание Бога русскими людьми: «Сердцем же своим далече отстоим от него». В этой цитате из Евангелия от Матфея (XV, 8) русские уподобляются фарисеям, держащимся предания старцев и отрицающим Слово Божье.
Однако, постоянно напоминая слушателям об их грехах и отождествляя русский народ с Израилем, проповедники тем самым подчеркивали его богоизбранность, и рядом с осуждением звучали мотивы утешения и надежды: «Не до конца гневается и не вовек негодует» (Пс. СП, 9). Божественное Провидение, карающее и спасающее одновременно, отсутствие случайностей («всякое событие зависит от премудрого Его распоряжения» (Иннокентий, 4)) – все это должно было примирить паству с происходящими событиями, в том числе и с теми, которые с военной точки зрения представлялись небесспорными. Так, например, церковь оправдывала отступление русской армии, подкрепляя это параллелью с Исходом евреев из Египта и отождествляя Наполеона с Фараоном, преследующим израильтян. Недовольство русской армии действиями М. Б. Барклая де Толли уподоблялось недовольству израильтян Моисеем. Однако Моисею уподоблялся не Барклай, а Александр I, и тем самым народу внушалась мысль, что отступление осуществляется по воле царя, воплощающего, в свою очередь, Божественный замысел. Однако параллель «Александр I – Моисей» была не столь устойчива, как «Наполеон – Фараон».
Двойная природа Моисея как вождя еврейского народа и пророка, имеющего прямой контакт с Богом, давала возможность отождествлять с ним не только русского царя, но и церковь. Для объяснения своей роли в 1812 году церковь использовала эпизод борьбы Иисуса Навина с Амаликом, во время которой Моисей стоял, поднявши руки к небу. «И когда Моисей поднимал руки свои, одолевал Израиль, а когда опускал руки свои, одолевал Амалик. Но руки Моисеевы отяжелели, и тогда взяли камень и подложили под него, и он сел на нем. Аарон же и Ор поддерживали руки его, один с одной, а другой с другой стороны.И были руки его подняты до захождения солнца. И низложил Иисус Амалика и народ его острием меча» (Исх. XVII, 11–13). В роли Моисея, молящего Бога о победе, выступает православная церковь, а в роли поддерживавших его руки Аарона и Ора – русский народ, объединившийся вокруг церкви в момент опасности. «Что убо будет с нами грешными; ежели вы, Православные чада Церкви, яко же Аарон и Ор не поддержите в молении рук наших собственным благочестием вашим и добродетелями?» (Августин 1812, 4–5). Наполеона же, уподобляемого Амалику, ждет аналогичная судьба: «тако пагубою погублю память Амаликову от поднебесныя» (Исх. XVII, 15).
Столь же безоговорочно, как и отступление русской армии, церковные проповедники приняли и сдачу Москвы французам. Это событие, как и московский пожар, хорошо вписывалось в библейское повествование о взятии и разрушении Иерусалима. Москва еще не была взята, а Николай Цветницкий в своей проповеди в Нижнем Новгороде уже экстраполировал разрушение Иерусалима на древнюю столицу: «Путие Сиони рыдают, яко несть ходящих по них в праздник!» (Пл. Иер. I, 4). Таким образом, язык, описывающий событие, задавался раньше самого события, и Плач Иеремии в устах нижегородского проповедника звучал как пророчество. Вместе с тем московский пожар получал характер искупительной жертвы: «гори, гори, святая жертва, за спасение России, за спасения всей Европы». Особо подчеркивался богоугодный характер этой жертвы: «Всевышний благоухание туков твоих приемлет яко воню жертвы Авелевой» (Августин 1813а, 6).
В проповедях занятие Москвы неприятелем – «грозное Божие посещение» (Мефодий, 3) – кодировалось различными библейскими сюжетами. Оно могло «прочитываться» и как взятие Иерусалима Навуходоносором, и как аналогичное действие, совершенное Антиохом Эпифаном. При всем параллелизме этих сюжетов между ними существует различие. В первом случае акцентируются грехи Иерусалима, жадность и жестокость завоевателя, а также постигший его плачевный финал: «Гордый Навуходоносор! Восхищайся добычами, похищенными из дому Господня: – еще мало, – и ты не будешь обладать оными. Невидимая рука определила падение могущества твоего; она начертала пределы кровавому владычеству твоему» (Августин 1813а, 9).
Во втором случае, взятом из книг Маккавейских, помимо всех этих мотивов присутствует еще гражданско-тираноборческий пафос, и ветхозаветная тема получает трактовку в духе теории естественного права. Так, епископ Евгений (Е. А. Болховитинов) говорил: «Неоспоримо, что человек получил от Бога естественные силы отклонять всякое насилие и вред; а разум изобрел и пособствующие тому средства во всех случаях» (Евгений, 6). Еще в начале войны митрополит Амвросий (А. И. Подобедов) в своей проповеди, произнесенной в Казанском соборе, воскликнул, обращаясь к пастве: «Да воздвигнет из вас Господь новых Маккавеев» [146]146
РГИА. Ф. 796. Д. 93. Ед. хр. 627. Л. 15 об.
[Закрыть]. Менее чем через год на том же самом месте, у гроба Кутузова, Филарет (В. М. Дроздов), вспоминая эти слова Амвросия, увидел в подвиге погребаемого полководца отклик на этот призыв церкви. В своей речи Филарет особенно настаивал на том, что сближение Кутузова и Маккавея не случайно: «Не минута нечаянности сближает пред нами, слушатели, память бессмертного Михаила с памятью бессмертного Маккавея». Обращая внимание на тождество их имен («Имя Маккавей с еврейского толкуется: „Кто, яко Ты, Боже?“ Михаил с еврейского же значит „Кто, яко Бог?“»), Филарет тем самым внушал своим слушателям, что сам Бог откликнулся на призыв Амвросия и в Кутузове явил новому Израилю нового Маккавея (Филарет 2003, 110).
Маккавейский сюжет давал возможность провести линию, отделяющую истинных сынов отечества от ложных. Последние отклонились от национальных традиций и «ни во что ставили <…>. Только Еллинские почести признавали наилучшими. За это постигло их тяжкое посещение, и те самые, которым они соревновали в образе жизни и хотели во всем уподобляться, стали их врагами и мучителями» (2 Мак. IV, 15–16). Эта библейская сентенция легко переводилась на язык современной ситуации: иудеи – русские дворяне, эллины – французы. Так, архиепископ Тверской Мефодий (М. А. Смирнов) обращал внимание своих слушателей на то, что «Господь Бог во гневе своем употребил бичом против нас тех самых иноплеменников, кои, быв приняты нами в наставники и учители, поколебали в нас веру и развратили наши нравы» (Мефодий, 7).
Истинные сыны Отечества – братья Маккавеи – не только блюдут веру праотцев, но берутся за оружие, реализуя тем самым естественное право народа на восстание против внешней тирании: «Но Иуда Маккавей с девятью токмо собратиями своими уклонившийся в горные пустыни, облачеся в броню яко исполин, как говорит Писание, и препоясася оружием своим бранным и состави рати, защищая ополчения мечем своим <…>. И с такою-то любовью к отечеству, с такою-то ревностью за святыню и законы праотеческие Иуда седьмью токмо тыщами споборников своих очистил все Иудейские грады и столицу Иерусалим от врагов многочисленных, избил их сперва более двадесяти тысяч и освободил всю Иудею. Так-то подвизаются и подвизаться должны истинные сыны Отечества» (Евгений, 10).
Проповедники апеллировали не только к религиозным, но гражданским чувствам соотечественников. Особым гражданским пафосом отличались проповеди епископа Тульского и Белевского Амвросия (А. И. Протасова). В одной из его проповедей 1814 года дается развернутая характеристика истинных сынов отечества, явно отсылающая к радищевской традиции. Сопоставление этой проповеди с известной статьей Радищева «Беседа о том, что есть сын Отечества», опубликованной в журнале «Беседующий гражданин» в 1789 году, обнаруживает не только тематическое сходство, но и более радикальную трактовку проблемы «личность и общество». Для Радищева истинный сын отечества – это, прежде всего, свободный человек, противостоящий рабу: «под игом рабства находящиеся не достойны украшаться сим именем» (Радищев, 215). Поэтому при характеристике качеств, отличающих истинного патриота, автор не только акцентирует черты, связывающие его с обществом, но и подчеркивает его личностную самодостаточность. Патриот, в представлении Радищева, честолюбив, благонравен и благороден. Это не руссоистский гражданин, утративший естественную самодостаточность первобытного человека и считающий «себя <…> частью единицы» (Руссо, 28). Для Радищева истинный человек и истинный гражданин являются синонимами: «Истинный человек есть истинный исполнитель всех предустановленных для блаженства его законов; он свято повинуется оным» (Радищев, 221).
В проповеди Амвросия (А. И. Протасова) истинный сын отечества приближен к руссоистской трактовке. Прежде всего он противопоставляется слепому эгоизму обыкновенных и корыстных душ. Первые «не умеют ценить всех благословений общественной жизни. Оне наслаждаются благодеяниями ее без чувствования, без благодарности, без сознания, что всем обязаны они обществу». Вторые «не мыслят, что живут для отечества, но думают, что отечество существует точию для них» (Амвросий 1814, 6). В отличие от них, «истинный сын отечества несет все на жертвенник отечества, и покой свой, и стяжания своя, и удовольствия жизни, и самую жизнь свою, когда благо общее того требует» (Амвросий 1814, 5). Далее Амвросий показывает, как в различных гражданских состояниях: чиновника, воина, вождя и правителя – проявляется патриотическое самоотречение. Особое внимание обращает на себя то, что правитель (монарх) также назван сыном Отечества. Даже Радищев в своей статье называет монарха «Отцом Народа», служение которому приравнивается к служению государству.
Помещение монарха среди прочих истинных сынов Отечества и определение круга его обязанностей («он не дает покоя очима своима, и веждома дремания, доколе не устроит порядок общественный, доколе не водворит повсюду мира и тишины, обилия и довольства, доколе не воздаст всякому суд и милость» (Амвросий 1814, 7–8)) может показаться значительным снижением его царского образа. Отчасти это может быть обусловлено индивидуальными особенностями проповедника. Однако следует отметить, что включение царя в ветхозаветный нарратив нередко шло вразрез с широкой практикой сакрализации монарха. С одной стороны, проповедники довольно часто и охотно именуют Александра I Христом. Так, например, митрополит Платон при посещении царем Москвы в июле 1812 года послал ему из Вифании образ Сергия Радонежского и обратился с письмом, в котором говорилось: «Первопрестольный град Москва, новый Иерусалим, приемлет Христа своего, яко мать, во объятия усердных сынов своих, и сквозь возникающуюся мглу, провидя блистательную славу Твоея Державы, поет в восторге: Осанна, благословен грядый!» С другой стороны, Александр I как участник событий должен был ассоциироваться не с Богом, а с народным царем или героем. Поэтому уже в следующей фразе митрополит Платон уподобляет Наполеона Голиафу, а Александра – Давиду: «Пусть дерзкий и наглый Голиаф от пределов Франции обносит на краях России смертоносные ужасы; но кроткая вера, сия праща Российского Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни» (Михайловский-Данилевский, 184) [147]147
Это письмо, как и проповеди, апеллирующие к религиозно-патриотическим чувствам нации, было переведено на французский язык и вызвало серьезную обеспокоенность Наполеона, который видел, что во многом благодаря Русской церкви война приобретает священный характер (Fain, 317–318).
[Закрыть].
Одновременное уподобление Александра Христу и Давиду имеет различную информационную природу. Первое отсылает к устоявшейся отечественной традиции сакрализации монарха (Живов, Успенский, 47–154) и в силу этого малоинформативно, второе порождено конкретной ситуацией и направлено на пробуждение в сознании аудитории соответствующих ассоциаций. Отсюда ее повышенная информативность.
Вряд ли можно безоговорочно принять следующее положение В. М. Живова и Б. А. Успенского: «Усиление сакрализации вне барочной традиции особенно обозначилось во время Отечественной войны 1812 года, когда библейская символика была перенесена на Россию в невиданных ранее размерах, а происходящие события воспринимались как апокалиптическая борьба Христа и Антихриста» (Живов, Успенский, 135). Это верно в отношении ситуации 1806-го – первой половины 1807 года, когда, согласно указанию Синода, в Наполеоне следовало видеть «лжемессию» (ПСЗ, 929). При этом следует отметить, что отождествление Наполеона с Антихристом характерно в большей степени для мирских текстов, чем для церковных. Что же касается ситуации 1812–1814 годов, то здесь обращает на себя внимание тот факт, что в проповедях этого периода Наполеон практически не именуется Антихристом, а уподобление Александра Христу является всего лишь данью традиции. К тому же ветхозаветная символика в проповедях военных лет явно преобладает над новозаветными реминисценциями. Поэтому правильнее было бы говорить не о сакрализации, а о героизациимонарха в этот период. Объяснить это довольно легко: ветхозаветный патриотизм лучше отвечал военной ситуации, чем новозаветный космополитизм. Признание России «новым Израилем» представлялось продуктивным в плане пробуждения народных чувств. Это позволяло проповедникам, с одной стороны, постоянно указывать русским людям на их грехи перед Богом и призывать их к нравственному очищению – необходимому условию победы, – а с другой стороны – утверждать, что «россияне суть язык избранный, людье Божьи, и Россия есть страна, покровительствуемая небом» (Августин 1813, 7). Соответственно и Александр 1 отождествлялся то с Моисеем: «Гряди по путям Господним, соверши дело избавления людей от работы нового Фараона» (Антоний, 10), «Бог, яко же Моисея дал в Бога Фараону, так восхотел Он, чтоб Александр был Богом Наполеона» (Августин 1814б, 4); то с Давидом: «кроткий Давид России» (Антоний, 9); то с Соломоном: «Российский Соломон» (Августин 1814б, 6). Этими библейскими образами проповедники кодируют традиционный титул царя «Отец Отечества». Этим же одновременно утверждается и мессианская роль русского народа и роль Александра как посредника между Богом и своими подданными.
Идея русского мессианизма становится особенно популярной с начала заграничных походов. Вскоре после сражения под Лютценом, ректор Духовной семинарии и один из популярнейших проповедников того времени Филарет (В. М. Дроздов) в «Беседе любителей русского слова» прочитал свое «Рассуждение о нравственных причинах неимоверных успехов наших в войне с Французами 1812 года» (Филарет 1813а-б).
В этой речи Филарет противопоставляет внешние (материальные) границы государств их внутреннему (духовному) единству: «Что есть государство? Некоторый участок во всеобщем владычестве Вседержителя, отделенный по наружности, но невидимою властию сопряженный с единством всецелого». Отдельное существование государства означает пребывание вне Божественного покровительства: «Оставив Бога, оно может быть на некоторое время предоставлено самому себе <…>, но вскоре поражается правосудием, как возмутительнейшая область Божьей державы» (Филарет 1813а, 234–235).
Сила России и причина ее победы над французами заключается, по Филарету, не только в ее внутренней сплоченности, но и в вере в то, что «владеет Вышний Царством человеческим»(Филарет 1813б, 6). Именно эту мысль русский народ во главе с Александром должен внушить «заблуждающимся народам» Европы. Отсюда мессианский и вселенский характер России, и отсюда же особая роль Александра, «который твердостию в праве спас твою державу и благостию в могуществе спасает царства других» (Филарет 1813б, 14). Филарет был весьма осторожен в плане сакрализации монарха и всегда старался проводить грань между величием царя земного и Царя небесного. Однако в проповедях других священнослужителей эта грань нередко размывалась.
Победа над Наполеоном, изменившая кардинальным образом ситуацию в Европе, вызывала (причем не только у проповедников) ощущение близкого присутствия Бога и его прямого вмешательства в творимую на глазах историю: «Всюду представляются очам нашим неожиданные события, удивительные перемены. Всюду ощущается перст Божий, всюду увидим знамения всемогущества Его, всюду узрим чудеса» (Августин 1814а, 4–5), – говорил епископ Августин (А. В. Виноградский). Для столь грандиозных событий, отмеченных резким переходом от войны к миру, в качестве прецедента вполне подходил переход от Ветхого Завета к Новому. Так, Августин неслучайно коснулся этой темы в своей рождественской проповеди 1814 года: «Бог попустил пасть человеку для того, чтоб открыть ему путь к большему блаженству, нежели какое имел он до падения; чтоб озарить его большею славою, нежели какою сиял он, изшедши из рук творческих. Так мы более приобрели во Христе, нежели потеряли во Адаме. И даже умножися грех, преизбыточествова благодать(Рим. V, 20)» (Августин 1814, 6).
Реализация Божественного сценария поставила Александра в центр происходящих событий, соединив в нем идеи войны и мира. Величие царя усматривали не в том, что он одержал победу над Наполеоном, а в том, что Бог избрал его, подобно ветхозаветным героям – помазанникам Божьим, для ниспровержения Наполеона и восстановления изначального порядка. «Бог небесный рукою Христа своего восстановил разрушенные, порабощенныя гордынею царства». Слово «Христос» в данном случае используется в значении «помазанник», что видно из предшествующего фрагмента, в котором Александр упоминается как Помазанник Божий, хотя и «избраннейший из Помазанников», но все же один из множества. А еще чуть выше сказано: «Российский Давид низложил гордого Голиафа» (Августин 1814, 11). В таком контексте Александр, хотя и именуется Христом, но уподобляется явно Давиду, о котором сказано: «И аз первенца положу его высока паче царей земных» (Псал. LXXXVIII, 28).
Параллель «Александр I – Давид» была одной из наиболее продуктивных моделей для описания как самой победы над превосходящим по силе противником, так и для объяснения причин этой победы: «Тебе, Господи, величество и сила, и слава, и одоление, и исповедание, и крепость» (1 Парал. XXIX, 11). (Иннокентий, 25). Вместе с тем она не только возносила царя, подчеркивая его смиренность, но и позволяла играть смыслами, постоянно подменяя слова «помазанник» и «Христос». Сам Александр, несомненно, был чувствителен к этой церковной риторике. Его демонстративное стремление приписать победу над Наполеоном Божественному Провидению цитатой из 113-го псалма: «Не нам, Господи, не нам, но имени твоему» – должно было не только свидетельствовать о «скромности» царя, но и вызывать соответствующие ассоциации. Поэтому не случайно в проповедях смирение царя-победителя превозносится выше всех его прочих заслуг: «необыкновенная победа над самой победою!» (Филарет 1827, 23). Оно как абсолютная покорность Провидению является главным признаком богоизбранности Александра: «Смирение было и есть единственным долгом, славою и честию созданного по Богу <…>. Не смиренные ли рабы Господни избирались и избираются благим орудием всеблагого Промысла, к устроению блаженства человеческого? Обратите взор ваш в прошедшие веки: – там узрите, яко светила сияющия на тверди небесной, мужей, освещенных в вере и кротости от всякоия плоти (Сир. XLV, 4–6), дабы быть вождями и владыками людей Божьих. – Там Богонаученный Моисей избавляет Израильтян от работы Фараона; мужественный, но послушный небу, Навин вводит их в землю обетованную; там кроткий Давид убивает исполина, отъемлет поношение и возносит рог людей своих (Сир. XLVII, 4–5)». Александр I продолжает этот ряд: «Да ведет Он нас, яко вождь нового Израиля, к небесным благам и к торжеству веры над нами самими» (Антоний, 3–4, 9). При этом, как можно заметить, предназначение Александра несколько отличается от его ветхозаветных предшественников. Последние обеспечивали своему народу в основном земные блага, миссия же русского царя имеет прежде всего духовный характер. На него возлагаются надежды, связанные с организацией нового общеевропейского мира. В ходе заграничных походов он, «подобно Ноевой голубице, несет к народам масличную ветвь в знамение общего мира – в знак того, что кровавый потоп должен прекратиться на лице земли, что исчезнут тучи браней, и всюду воссияет тишина и спокойствие» (Августин 1814б, 10–11).