Текст книги "История и повествование"
Автор книги: Татьяна Никольская
Соавторы: Андрей Зорин,Лора Энгельштейн,Инга Данилова,Елена Григорьева,Вадим Парсамов,Пекка Песонен,Татьяна Смолярова,Геннадий Обатнин,Любовь Гольбурт,Борис Колоницкий
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Интеллектуальное развитие Станкевича определяется интенсивным общением с друзьями и чтением различных авторов, в основном немецких – Гете, Шиллера, а также знакомством с философскими системами Шеллинга, Канта, Фихте, Гегеля. Чтением обуславливается интеллектуальная работа самого Станкевича и его развитие. «Мечты юности, – пишет Анненков, – были здесь воспитателями сердца и души, любой поэтический образ – нравственным представлением, вдохновенный афоризм – обязательным правилом для жизни. <…> Поэма, роман, трагедия и лирическое произведение служили кодексами для разумного устройства своего внутреннего мира» (Анненков 1857: 455). В целом биографию Станкевича можно рассматривать как рассказ о нравственном самовоспитании человека и отказе от тех форм реализации я,которые предоставляются действующими социальными институциями.
Подобная история жизни требует, как полагает Анненков, иных форм легитимации и иных типов признания. Словно предчувствуя реакцию своих читателей, он в самом начале своей книги предупреждает: «на высокой степени нравственнаго развития личность и характер человека равняются положительному труду, и последствиями своими ему нисколько не уступают» (Анненков 1857: 444). Случай Станкевича предстает как сложный для биографа объект, поскольку жизнь, прожитая человеком, все же должна оставлять после себя какие-то знаки, то есть задействовать механизмы фиксации индивидуальной жизни, обладающие легитимным правом приписывать имени набор позитивных значений. Но, спрашивает Анненков, «как подступить к подобному лицу, стоящему совершенно уединенно, без заметки в книжных росписях, без заслуг в формулярном смысле, без критическаго и даже всякаго другаго аттестата. Разумеется, легче пройти мимо такого лица, благо есть предлог во всеобщем молчании, чем вникнуть в его значение и угадать род его деятельности. Для последняго нужна еще и некоторая зоркость взгляда: не всякий способен видеть работу там, где нет материальных ея признаков» (Анненков 1857: 444).
Рассуждая о значении жизни своего героя, Анненков ставит вопрос о том, кто именно может занять свое место в еще не написанной, но уже необходимой истории общества, истории, которая была бы ему интересна и полезна [242]242
Тема «истории общества» как вполне самостоятельная область исторического описания стала входить в труды русских историков во второй половине XIX века, точно так же как и само слово «общество». Например, С. М. Соловьев в пояснениях к третьей главе своей «Истории» (вошедших в 16-й том) вводит подзаголовок «Нравы и обычаи в разных слоях общества» (об этом подробнее новейшее исследование В. Я. Гросула 2003: 23–34). В частности, в журнале «Русский вестник» в 1857 году он публикует статью под названием «Русские исповедники просвещения XVII века», где описывает состояние русского общества в эпоху, предшествующую петровским преобразованиям. Достаточно широко пользуется этим термином и В. О. Ключевский (например, один из подзаголовков его лекций по «Методологии русской истории» звучит так: «Состав древнерусского общества до середины XIII века» (Ключевский 1989: 28)). В конце 1860-х годов выходит книга историка Н. Хлебникова «О влиянии общества на Организацию Государства в Царской Период Русской Истории» (1869).
[Закрыть].
К моменту выхода биографии Станкевича – в 50-е, 60-е годы – идея автономного, независимого русского общества, которое противостоит государству и должно иметь собственную историю (также отличающуюся от истории государства), становится особенно актуальной. Через десять лет наиболее полно эта тенденция будет выражена русским историком А. Н. Пыпиным в статье «Русские масоны XVIII века» (Пыпин 1867). В этой статье Пыпин выделяет два типа истории – историю официальную и историю «неофициальную»: «Мы знаем военные деяния, и, вообще, внешнюю, официальную историю государства, но внутренняя история общества, идущая медленно, но к цели своего развития, и представляющая наиболее глубокий нравственный интерес, – эта история для нас остается или покрыта полным туманом, или теми же „полунамеками“ и „загадочными иносказаниями“. <…> Общество, вместо истории, находило в существовавшем запасе одни послужные списки и реляции, или один сырой материал без связи и без освещения» (Пыпин 1867: 2). Именно здесь биография современника вовлекается в историзацию настоящего, процесс, составляющий основное содержание эпохи современности.
Образ еще не написанной истории общества, вместо которой можно пока открыть еще только разрозненные факты, забытые и полузабытые имена, связывает воедино две различные эпохи – второй половины XVIII века и середины XIX: в первом случае необходимо обнаруживать существование общества в прошлом («публичность в прошедшем» по неожиданному выражению Пыпина), во втором – придать настоящему историческую перспективу. Именно в плане такой истории выбор Станкевича в качестве героя биографического повествования вызывает недоумение. В качестве примера приведем несколько соображений критика И. И. Льховского, напечатавшего в журнале «Библиотека для чтения» подробный разбор книги Анненкова (о полемике вокруг «Жизни Станкевича» см. также: Егоров 1982: 236–240).
Заслуживает ли Станкевич, чтобы общество знало о нем, и если да, то почему? С точки зрения Льховского, такого права у Станкевича нет: «В деле умственного и общественного развития одна нравственная высота составляет достоинство чисто-отрицательное, если она ему нисколько не способствует. <…> Общество имеет право не знать его, общество, которое не замечает тысячи жертв положительного нравственного труда» (Льховский 1858: 8). Таким образом, попытка создателя биографии Станкевича отыскать исторический смысл его личности (то есть внести его имя в пишущуюся теперь прямо на глазах историю общества) – преждевременна, а экспликация позитивных значений – невозможна. А поскольку время для рассказа о личности Станкевича еще не наступило, «лучше оставить современные и слишком близкие к нам факты в их разрозненном и неопределенном виде; лучше отказаться от потребности познавать их общее, историческое значение, уже в то время, когда еще очевидны их жизненные следы; лучше и знать, и изображать современные и частные явления так, как они представляются современному и простому взгляду, чем выставлять их в заманчивом свете их общаго, историческаго значения, но в свете неясном и неверном» (Льховский 1858: 6).
Схожесть риторики Пыпина и Льховского очевидна: в том и другом случае прошлое (у первого) и настоящее (у второго) мыслится как нагромождение трудносоединимых фактов, и только общество в своем коллективном усилии, в своем стремлении познать себя может, с течением времени, расставить все по своим местам и превратить факты в устойчивые конфигурации значений. Посредством такой работы общество, реализуя в каждой частной биографии интерес к самому себе, стремится создать целостный нарратив о том, что значит «быть членом общества», источником которого является не теоретизирующее мышление (ассоциирующееся с официальными формами регулирования жизни и официальной риторикой), которое подгоняет под схемы «факты действительности», а сама жизнь, управляемая теми законами, которые вырастают из нее самой. Общество в своей коллективной концептуализирующей работе стремится само вырабатывать механизмы саморегуляции и самовоспитания, освобождаясь от власти «авторитета» и «официальной опеки», и производить знание о себе самом. В этом последнем и состоит значение биографических повествований. Как писал рецензент «Русского вестника» Н. Павлов в ответ на статью Н. Григорьева о Грановском, «не из назидания и поучений, а просто из жажды знания, мы раскрываем жизнь замечательного человека, до ея мельчайших подробностей, хотим проникнуть в заповедныя тайны его существования, не умалчивая слабостей, не обходя пороков. Через него общество знакомится с собой, узнает свою силу, качество своего влияния» (Павлов 1857: 215–216).
Почему же все-таки рассказ о Станкевиче явился настолько неожиданным и приобрел такое совершенно уникальное значение для последующих поколений? Почему своей неактуальностью он оказался настолько актуальным для эпохи современности?
Если постараться выявить типологически особенности биографии Станкевича, то можно было бы такой тип биографического повествования назвать «жизнью философа». Наиболее существенным представляется здесь то, что занятие философией в данном случае понимается не столько как умозрительные спекуляции, а как инструмент формирования собственной нравственности: «у нас роль философии была значительнее, [поскольку] разоблачала нечистые движения сердца, как бы тонки и мимолетны они ни были. <…> Никогда не заслоняя собой ни математических, ни естественных, ни всяких других наук, она была у нас домашним делом, приучившим ум искать нравственные законы для каждого явления в мире и обращавшим все вокруг себя в разумное существо, наделенное словом, поучением и мыслью» (Анненков 1857: 711) [243]243
Стоит отметить, что «жизнеописание философа» является одним из древнейших видов биографических повествований. Речь идет о литературной традиции, связанной с жизнеописанием Сократа (Ксенофонт «Воспоминания о Сократе», «Апология Платона» и другие тексты, относящиеся к сократической традиции). Это связано с этической проблематикой платоновской школы и реализацией идеи блага в отношении конкретной жизни. С этой точки зрения жизнь философа – это всегда жизнестроительство, адресованное в качестве примера узкому кругу верных.
[Закрыть]. Рассказ о жизни Станкевича позволял рассматривать индивида вне существующих схем жизнестроительства, сосредотачиваясь на этапе, фактически предшествующем активной общественной деятельности, то есть этапе формирования субъекта этой деятельности с обязательным поиском новых источников нравственного самоосознания.
Одной из основных идей биографии Станкевича является эксплицитно присутствующая в ней мысль, что в настоящее время моральным фундаментом общества должен стать идеал частного,противопоставленного институциональной сфере как сфере легитимного этического опыта. Из этого можно сделать вывод, что намечается постепенный переход от концепции добродетели, ориентированной на публичную сферу (как, например, у Руссо, с его идеей общей воли, которой подчиняется воля индивидуальная), к частной добродетельности, подразумевающей самовоспитание и постоянную рефлексию над собственным опытом, в противоположность официальной педагогике, настаивающей на подчинении правилам, навязываемым обществу извне, и следовании общепризнанным образцам. «Вышедшее из жизни, – пишет Галахов, – сделается, в свою очередь, двигателем жизни. В этом плодотворном взаимодействии настоящего и прошедшего и в связи их с будущим, в этой работе без конца и отдыха, в этой формировке современного миросозерцания, при котором все прежния воззрения перелагаются на иной тон, заданный новою мыслью, <…> состоит истинное достоинство разума, величайшая сладость жизни» (Галахов 1848: 10).
«Жизнь Станкевича» открывает галерею жизнеописаний, главной темой которых оказывается в конечном счете «жизнь в обществе» и «заслуги перед обществом». Эпоха интереса к жизнеописаниям такого типа пришлась на время ожесточенных дискуссий и споров, которые велись в русских периодических изданиях по поводу всех наиболее насущных проблем. Активизация общественной жизни обеспечила интерес к биографическим нарративам, превратила их в инструмент рационализации процессов, происходящих в социальной жизни. В дальнейшем, с активизацией революционных настроений, в русском обществе возникла целая категория фактически подцензурных биографий [244]244
Этот сюжет подробно разработан в книге М. Могильнер «Мифология „Подпольного человека“» (Могильнер 1999: 19–61), посвященной как раз тому, как текст (в том числе и биографический) задает и программирует поведение своих читателей.
[Закрыть], находящихся вне сферы публичного обсуждения. Но история этой разновидности биографического жанра – это уже совсем другая история, рассуждение о «пользе и вреде» которой выходит за рамки данной статьи.
Литература
Анненков 1928. Анненков П. В.Литературные воспоминания. Л., 1928.
Анненков 1857. Анненков П. В.Николай Владимирович Станкевич. Переписка его и биография // Русский вестник. 1857. Февраль. Кн. 1. С. 441–490; Февраль. Кн. 2. С. 695–738; Апрель. Кн. 1. С. 357–398.
Архангельский К. П. 1826. Архангельский К. П.По поводу первой биографии Н. В. Станкевича. Воронеж, 1826.
Архангельский М. 1857. Архангельский М.Руководство к изучению словесности и практическому упражнению в сочинении. СПб., 1857.
Булгарин 1836. Булгарин Ф. В.Сочинения. СПб., 1836. Ч. 2.
Видок Фиглярин 1998.Видок Фиглярин: Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III отделение / Публ., сост., предисл. и коммент. А. И. Рейтблата. М., 1998.
Вяземский 1848. Вяземский П. В.Фон-Визин. СПб., 1848.
Галахов 1848. Галахов А. Д.Русская литература в 1847 году // Отечественные записки. 1848. Январь. С. 1–30. Отдел V.
Герцен 1956. Герцен А. И.Былое и думы. 1852–1868 // Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1956. Т. 8. Ч. I–III.
Гинзбург 1977. Гинзбург Л. Я.О психологической прозе. Л., 1977.
Гросул 2003. Гросул В.Я.Русское общество XVIII–XIX веков: Традиции и новации. М., 2003.
Дубин 2001. Дубин Б.Слово – письмо – литература. М., 2001.
Егоров 1982. Егоров Б. Ф.Борьба эстетических идей в России середины XIX века. Л., 1982.
Зеленецкий 1849. Зеленецкий К.Частная риторика. Одесса, 1849.
Ключевский 1989. Ключевский В. О.Соч.: В 9 т. М., 1989. Т. VI.
Льховский 1858. Льховский И. И.Н. В. Станкевич. Переписка его и биография, написанная П. В. Анненковым // Библиотека для чтения. 1858. № 3. С. 1–46. Отдел V.
Майков 1846. Майков В.Стихотворения Кольцова // Отечественные записки. 1846. Ноябрь. С. 1–38. Отдел V.
Майков 1847. Майков В.Нечто о русской литературе в 1846 году // Отечественные записки. 1847. Январь. С. 1–17. Отдел V.
Могильнер 1999. Могильнер М.Мифология «подпольного человека»: радикальный микрокосм в России начала XX века как предмет семиотического анализа. М., 1999.
Никитенко 1867. Никитенко А. В.Михаил Павлович Вроченко. СПб., 1867.
Ницше 1990. Ницше Ф.Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. I.
Павлов 1857. Павлов Н.Биограф-ориенталист // Русский вестник. 1857. Февраль. Т. 3. С. 211–254.
Пример благотворения 1786.Пример благотворения // Зеркало Света: Ежедневное издание. 1786–1787. Ч. II С. 144–149.
Пыпин 1867. Пыпин А. Н.Русские масоны XVIII века // Вестник Европы. 1867. Июнь. С. 51–106.
Пыпин 1916. Пыпин А. Н.Русское масонство XVIII века и первая четверть XIX века. Пг., 1916.
Скабичевский 1895. Скабичевский А.Соч.: В 2 т. СПб., 1895. Т. 1.
Тартаковский 1991. Тартаковский А. Г.Русская мемуаристика XVIII – первой половины XIX века. М., 1991.
Христиани 1837. Христиани Х. Х.Некролог// Северная пчела. 1837. Июль. № 167.
Чернышевский 1855. Чернышевский Н. Г.Биографический словарь профессоров и преподавателей Императорского Московского Университета // Современник. 1855. Апрель. № 4. С. 25–39. Отдел IV.
Чтение книг 1832.Чтение книг или указание, каким образом, какие книги и для чего читать должно. М., 1832.
Brown 1966. Brown Е.Stankevich and his Moscow circle. 1830–1840. Stanford, 1966.
White 1987. White H.The Content of the Form: Narrative Discourse and Historical Representation. Baltimore, 1987.
Петер Альберт Йенсен
Проблема изменения и времени у Толстого и Чехова. К постановке вопроса
Часть третья третьего тома «Войны и мира» начинается так:
Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого-то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений [246]246
Толстой Л. Н.Война и мир. Л., 1935. Т. III–IV. С. 237.
[Закрыть].
Данный вывод о проблеме движения – важный повод к написанию всей книги «Война и мир», а стоящая за ним аристотелевская загадка движения и изменения послужила изначальным побуждением к литературной деятельности Толстого вообще – он к ней обращался уже в раннем наброске «История вчерашнего дня». Там проблема движения и изменения исследовалась в рамках языкового изображения одного дня в жизни молодого автора, а в «Войне и мире» она легла в основу монументального исследования как истории человеческой жизни, так и самой истории – новейшей истории России и Европы.
Исследовательская установка автора «Войны и мира» не только очевидна на уровне «большой» истории и метаистории, но обнаруживается и в изображении жизни вымышленных героев. Так, например, процитированная выше формула иллюстрируется эпизодом в четвертой части второго тома. Наташа Ростова скучает в зимнем Отрадном, ожидая возвращения князя Андрея, и пытается заполнить время.
И она быстро, застучав ногами, побежала вверх по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже.
У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала.
– Остров Мадагаскар, – проговорила она. – Ма-да-гас-кар, – повторила она отчетливо каждый слог и, не отвечая на вопросы M-me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты.
Петя, брат ее, был тоже наверху; он с своим дядькой устраивал фейерверк, который намеревался пустить ночью.
– Петя! Петька! – закричала она ему. – Вези меня вниз.
Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками, и он, подпрыгивая, побежал с ней.
– Нет, не надо… остров Мадагаскар, – проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
Как будто обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, но что все-таки скучно, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол за шкапчик и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы, слышанной в Петербурге вместе с князем Андреем. Для посторонних слушателей у ней на гитаре выходило что-то, не имеющее никакого смысла, но в ее воображении из-за этих звуков воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела за шкапчиком, устремив глаза на полосу света, падавшую из буфетной двери, слушала себя и вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания.
Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери, и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь-в-точь так же», – подумала Наташа.
– Соня, что это? – крикнула Наташа, перебирая пальцами на толстой струне.
– Ах ты тут! – вздрогнув, сказала Соня, подошла и прислушалась. – Не знаю. Буря! – сказала она робко, боясь ошибиться.
«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа, «и точно так же… я подумала, что в ней чего-то недостает».
– Нет, это хор из Водоноса, слышишь! – И Наташа допела мотив хора, чтобы дать его понять Соне. – Ты куда ходила? – спросила Наташа.
– Воду в рюмке переменить. Я сейчас дорисую узор.
– Ты всегда занята, а я вот не умею, – сказала Наташа. – А Николай где?
– Спит, кажется.
– Соня, ты поди разбуди его, – сказала Наташа. – Скажи, что я его зову петь.
Она посидела, подумала о том, что это значит, что все это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, опять в воображении своем перенеслась к тому времени, когда она была с ним вместе и он влюбленными глазами смотрел на нее [247]247
Толстой Л. Н.Война и мир. Л., 1934. Т. I–II. С. 556–557 (Том второй. Часть четвертая. Глава IX).
[Закрыть].
В этом эпизоде автор показывает, во-первых, что жизнь в доме Ростовых складывается из совокупности жизней, а во-вторых, что эти жизни протекают во времени, причем каждая в своем.
Странствие скучающей Наташи по дому действует как срез временного сегмента и раскрывает, что жизнь в комнате Фогеля, жизнь Пети с дядей, жизнь самой Наташи и жизнь Сони как будто разновременны, поскольку они «имеют место» не столько внешне, в данный совпадающий момент, сколько внутренне, то есть ментально. Соприкосновение жизней, происходящее из-за перемещений Наташи по дому, получается невпопад, синкопично, так как ментально эти жизни идут в разных направлениях: разговор о том, где дешевле жить, в одном, устройство фейерверка к вечеру – в другом, дорисовывание узора – в третьем, и Наташины воспоминания, конечно – в четвертом.
Сама Наташа исследует временное расхождение сознания с происходящим вокруг в двух отношениях. Сначала, находясь «в состоянии воспоминания», она ментально отсутствует в настоящем текущем, а потом она экспериментально устанавливает невозможность осознания настоящего как непрерывного: как только миг (появление Сони) прошел, он попадает туда же, где все прошлое, – в область памяти. Вместе с тем диалог с Соней, происходящий вперебой с ходом ее собственных мыслей, обнаруживает и контрапункт мысленных процессов обеих героинь.
Примечательно, что автор проводит этот анализ совсем без временных указателей: отсутствуют такие слова, как когда, потом, затем, тут, опять, уже, еще,а также нет пространственных указателей, таких, как оттуда, сюда, там, здесьи т. п. Почти нет дейктических указателей перспективы участников ситуации (за исключением вверхи вниз). Последовательность внешне происходящего представлена иконично, как серия пространственных изменений, и эта последовательная регистрация внешних поступков Наташи подчеркивает несовпадение с «внутренними временами» героев. Удивительна аналитичность автора: описывая ситуацию, он действительно разбирает ее составные сегменты, как внешние, так и внутренние, не заботясь о «красоте» изложения: …к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже; Петя, брат ее… Она находилась в состоянии воспоминания; Соня прошла в буфет с рюмкой через залу– такое доскональное письмо руководствуется стремлением к доподлинной точности записи.
Характерно, что автор делает свой демонстративный анализ посреди изображения ситуации. На несколько минут угол в зале имения Ростовых превращается в экспериментальную лабораторию феноменологии времени, а затем героиня снова предается воспоминаниям.