Текст книги "История и повествование"
Автор книги: Татьяна Никольская
Соавторы: Андрей Зорин,Лора Энгельштейн,Инга Данилова,Елена Григорьева,Вадим Парсамов,Пекка Песонен,Татьяна Смолярова,Геннадий Обатнин,Любовь Гольбурт,Борис Колоницкий
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
Нам представляется очевидным, что Мариенгоф интересуется не столько этой напряженной оппозицией между прежней интеллигенцией и народом, или даже между историей и современностью, сколько своим собственным участием в нем. Мариенгоф в прозе – прежде всего биограф самого себя. Его художественные прозаические произведения, романы «Циники» и «Бритый человек», также промежуточны по жанру, переполнены прототипами и биографическими аллюзиями. Таким образом, рассказывая историю любви двух интеллигентов, Мариенгоф пишет об имажинистах, о роли имажинистской группы в начале 1920-х годов. Например, исключительная материальная обеспеченность имажинистской группы в начале 1920-х годов сопоставляется, таким образом, с некоторыми кажущимися случайными привилегиями героя и героини романа [661]661
Создание имажинистской «Ассоциации вольнодумцев» позволило членам группы открыть несколько коммерческих предприятий: издательства «Чихи-Пихи» и «Сандро», инициатором и наиболее активным деятелем которых был Александр «Сандро» Кусиков; «Имажинисты», литературное кафе «Стойло Пегаса», два книжных магазина и кинотеатр «Лилипут». Они также (с Мариенгофом во главе) выпустили четыре номера своего журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Исключительно активная имажинистская книгопечатная деятельность неоднократно вызывала возмущение в прессе. К тому же они имели прочные позиции во Всероссийском союзе поэтов.
[Закрыть].
В мемуарной и околомемуарной прозе Мариенгоф пишет историю своего участия в историческом процессе, который им самим воспринимается как роковая, переломная эпоха. Особое внимание уделяется промежутку с 1918-го по 1924-й, годам активности имажинистской группы. Время написания «Циников» (конец 1920-х) обозначает переход в творчестве Мариенгофа – переход от его имажинистской поэзии и поэтики (остатки которой отчетливо проявляются в образной речи романа) к прозе об имажинистах, к дневникам и фрагментарным автобиографическим запискам. Поэтому он промежуточен по жанру, полудокументален-полуфикционален, роман-дневник, роман-монтаж и в то же время, с одной стороны, первый имажинистский роман и, с другой, художественный эпилог имажинизма. На самом деле «отраженное существование», как определение жизни циников-персонажей первого художественного романа Мариенгофа, следует трактовать как попытку определить сущность имажинистской группы, как ее понимает Мариенгоф, активный теоретик и экспериментатор имажинистского жонглирования образами. В «Циниках» Мариенгоф пишет о том же самом, что и в своей мемуарной трилогии, – об имажинизме и своей роли в нем.
ИТОГ
В эпоху авангардистских манифестов литературные группировки стремятся к современности, актуальности, модности, «никто не хочет быть похожим на другого». Денди хочет отличаться от всех, и в соревновании идей выигрывает тот, кто отказывается от идейности. В этом суть оригинальной двойственности позиции имажинистов. Они громко выступали против футуристов, декларируя «футуризму и футурью – смерть» [662]662
Поэты-имажинисты. С. 7.
[Закрыть]. Однако они взяли на себя ту самую роль «возмутителей спокойствия», присущую футуристам, и на творчестве своем мало от них отличаются. Несмотря на свою злонамеренную несправедливость, много симптоматичного в высказывании художницы Варвары Степановой: «А сами, провозгласив слово „имаж“, остальное берут – часть у футуризма, часть у Северянина, читают нараспев под Маяковского и Северянина, а Мариенгоф – под декадентов, а la Оскар Уайльд. Теоретически они провозглашают отсутствие глаголов и прилагательных в стихах, но теми и другими наполнены их стихи» [663]663
Цит. по: Крусанов А.Русский авангард. Т. II (1). С. 357.
[Закрыть].
Имажинисты четко определили свою позицию по отношению не только к «большим» течениям, но и к «малым» течениям русской литературы 1910–1920-х годов. Характерно, что в своей колонке рецензий в последнем номере «Гостиницы для путешествующих в прекрасном» Мариенгоф обругал все «постимажинистские» течения от экспрессионизма до ничевоков. Он критиковал даже «воинствующий орден» петроградских имажинистов, которые открыто объявляли его, Есенина и Шершеневича своими кумирами в поэзии. При этом небезразлично, что экспрессионисты и ничевоки также относились к имажинистам весьма положительно. Существенно в этой связи отметить, что дендизм, понятый нами как патологическая инакость и разносторонний эпатаж имажинистов, не исчерпывается бунтарским началом и декларативными текстами группы. Он проявляется в конфликтных образах метафорических цепей имажинистских стихов так же, как и в шумных «хеппенингах», устроенных ими в послереволюционной Москве. Имажинистский дендизм реализуется в быту в «деллосовских» пальто и в буржуазных цилиндрах молодых поэтов Есенина и Мариенгофа, в цилиндрах, превратившихся в конце русской революции в траурные шляпы. Он присутствует в идеях Шершеневича об индивидуализме в стране коллективизма, в безглагольной экспериментаторской монтажной поэзии и в его неожиданно футуристическом урбанизме. Другими словами, дендизм в имажинизме не ограничивается необходимым для новой поэтической школы разрушением идей – и самой идейности – всех предыдущих школ (символизма, футуризма и акмеизма), – а оказывается главным моментом в самоопределении имажинистской группы. Кажущаяся отдаленность имажинизма от всех окружающих явлений культуры оборачивается крайней близостью к ним. Таким образом, становится, как нам кажется, понятнее зависимость дендизма-имажинизма от антинормативности футуризма. Имажинизм нуждается в «отраженном существовании», в самом отражении, и «отражением» эта литературная группа сама себя определяет. Дендизм – это утверждение их поэзии в русском модернизме и одновременно отказ от нее.
Пекка Тамми
Рискованное дело: Зондируя границы НПР
(«An Affair of Honor» («Подлец») В. Набокова как пробный случай)
1. НАРРАТОЛОГ СРЕДИ ЛИНГВИСТОВ
Начнем с прямолинейного разграничения – слишком прямолинейного, без сомнения, но необходимого для огораживания своей территории. Данная статья является частью более широкого интердисциплинарного проекта под названием «Лингвистические и литературные аспекты несобственно-прямой речи в типологической перспективе». Цель проекта – выявление маркеров несобственно-прямой речи в европейских языках, начиная с баскского или финского и кончая русским или сербским [664]664
См.: Tammi & Tommola 2003. Настоящий текст – это переработанная версия Tammi 2003.
[Закрыть]. Очевидно, что такое начинание способно родиться только в голове «чистокровных» лингвистов,убежденных в том, что явления текста можно классифицировать с помощью общих лингвистических категорий. Я же, будучи нарратологом, вижу свою роль как раз в проблематизации подобных теоретических программ или в постановке «неуместных» и даже скандальных вопросов. Теперь, когда иссяк поток общих моделей, характерный для классического периода, нарратология стала склонна к скандализации теории. Как это выразил в более вежливой форме Дэвид Герман, «классические понятия [нарративной теории] сохраняют свою значимость, но только в определенных пределах. Задача постклассической нарратологии – приблизиться к этим пределам и выработать такие объяснительные модели нарративных явлений <…>, которые не подчиняются прежним парадигмам» (Herman 1998: 75; подобные подходы см. также: Herman 1999; Richardson 2000; Palmer 2002).
Для теории это рискованное дело. Приходится отказаться от широких обобщений и заняться частными примерами, сложными идиосинкразическими «запутанными» случаями, обнаруженными в литературе и особенно заметными в экспериментальных текстах, сознательно написанных так, чтобы, как выразилась однажды Доррит Кон, «шокировать и свести с ума читателя» (Cohn 1981: 166). Я бы добавил, что такие тексты должны быть шокирующими и для теоретика, поскольку они заново проблематизируют тщательно продуманные типологии, которые, как предполагалось, являются достаточно прочными.
Держа в уме эти более или менее запутанные рассуждения, я перейду к проблеме несобственно-прямой речи в литературе. Пусть мои лингвистические читатели сами решат, будут они шокированы или нет.
2. ПРОБЛЕМАТИЧНАЯ ПРЕЗЕНТАЦИЯ
Что же проблематичного в несобственно-прямой речи (в дальнейшем НПР)? Одна из наиболее скрупулезно обсуждавшихся теоретических тем классической нарратологии в период ее расцвета, НПР продолжала привлекать постоянное внимание, но вряд ли есть необходимость перечислять здесь основные подходы. (Обзор McHale 1978 сохраняет свою значимость – в нем описываются подходы до 1980 года; см. также: Pascal 1977; Cohn 1978; Leech & Short 1981 и несправедливо пренебрегаемая книга Doležel 1973, где дается ценная перспектива достижений на славянском фронте. О некоторых новых трансформационных, когнитивных и эмпирических подходах см.: Banfield 1982; Fludemik 1993; Sanders & Redeker 1996; Bortolussi à Dixon 2003: 200–236) [665]665
Более подробный обзор последних исследований см.: Lehtimäki & Tammi (в печати).
[Закрыть].
Но для начала имеет смысл подумать над совершенно непроблематичным случаем. Для удобства будем использовать следующие сокращения:
– (i) Можно использовать сокращение РП для обозначения речи, принадлежащей персонажув диегетическом мире нарратива. Тривиальный пример – предложение типа I’m happy and excited to be a speaker in the Slavistic conference today (Я счастлив и взволнован возможностью выступить сегодня на конференции славистов) – является очевидной манифестацией РП, прямо цитируемой, в случае нарративного текста, экстрадиегетическим рассказчиком.
– (ii) Если перевести это предложение в речь рассказчикаили РР, мы получим предложение типа Не said/ thought that he was happy and excited to be a speaker in the Slavistic conference on that day (Он сказал/подумал, что счастлив и взволнован возможностью выступить в этот день на конференции славистов),где косвенно переданная речь персонажа подчинена глаголам говорения и мышления, принадлежащим рассказчику.
– (iii) И если теперь соединитьдва этих предложения – отсюда сокращение ПР + РР, – мы получим стандартный случай НПР, где текстовые сигналы (в данном случае грамматические) речи рассказчика (такие, как третье лицо и прошедшее время) и речи персонажа (такие, как дейктическое указание на время) соединены: Не was happy and excited to be a speaker in the Slavistic conference today (Он был счастлив и взволнован возможностью выступить сегодня на конференции славистов).Здесь могут фигурировать дополнительные признаю! РП, например лексические наполнители (Да, он был счастлив…),вопросы ( Был ли он счастлив?),восклицания ( Когда он был счастлив!)и другие следы субъективного синтаксиса. Все эти маркеры НПР достаточно хорошо изучены и не нуждаются в перечислении.
Но, как кажется, две проблемы, касающиеся таких речевых комбинаций, остаются в силе, несмотря на все предыдущие усилия нарратологов. Я перейду теперь к более детальному рассмотрению этих двух проблем – в надежде, что оно откроет путь к исследованию проблематичных границ такого явления, как НПР. Это рассмотрение послужит также переходом к рассказу Набокова, который будет обсуждаться во второй части доклада.
Проблема 1.
Прежде всего, как кажется, среди теоретиков НПР нет подлинно единодушного отношения к конкретным маркерам этой модальности. Другими словами, на основе чего мы решаем, читая отдельный нарративный текст, что это действительно сочетание речи персонажа с экстрадиегетическим повествованием?
Конечно, сторонники ортодоксального подхода всегда настаивали на том, что о наличии НПР могут свидетельствовать только грамматические или «по существу синтаксические» (Banfield 1982: 13) признаки – это утверждение «чистокровного» лингвиста, о чем говорилось вначале [666]666
По существу, это требование остается устойчивым. Так, например, Sanders & Redeker, несмотря на весь свой когнитивный багаж, пишут: «Наша цель – определить на основе лингвистических характеристик, чей именно взгляд здесь репрезентирован» (1996: 291).
[Закрыть]. Согласно этому мнению, НПР характеризуется отсутствием глагола косвенной речи, обратным сдвигом времен, конверсией личных местоимений, сохранением временных и пространственных дейксисов, введением лексических наполнителей, субъективным синтаксисом и другими формальными маркерами, с которыми мы хорошо знакомы и существование которых никто не собирается отрицать.
Тем не менее, как нам достаточно часто напоминали, не все случаи соединения РР с РП сигнализируются синтаксическими или какими-либо иными формально-лингвистическими признаками. Скорее эти сигналы могут быть внелингвистическимив бахтинском смысле. Как известно, именно Бахтин в своей книге о Достоевском писал, что «диалогические отношения [отношения между формами речи в романе] <…> внелингвистичны» (Бахтин 1979: 212). Эта линия аргументации была развита прежде всего Брайаном Мак-Хейлом. Следующее утверждение Мак-Хейла и сейчас кажется справедливым: «…всякая попытка объяснить ощутимое наличие НПР единственно и исключительно в терминах контекстуальных сигналов или приковывающих к себе внимание грамматических аномалий не может охватить всех импликаций подхода, базирующегося, вместо грамматических категорий, на категориях литературной репрезентации» (McHale 1978: 268–269; см. также: McHale 1983, где полностью опровергается подход Banfield) [667]667
Я бы привел еще цитату из нарратологического пособия: «…язык, как неоднократно утверждал Деррида, <…> всегда „цитирует“ другой язык <…>. С этой точки зрения, всякий язык будет – в действии, если не в грамматической форме, – чем-то вроде несобственно-прямой речи» (Rimmon-Kenan 1983: 115; курсив мой. – П.Т.).
[Закрыть].
Взглянем еще раз на наш простой пример и упростим его еще больше – и одновременно сделаем проблематичнее, опустив временной дейксис: Не was happy and excited to be a speaker in the Slavistic conference (Он был счастлив и взволнован возможностью выступить на конференции славистов).
Взятое отдельно, это предложение вполне может быть РР, сообщением рассказчика об истинном положении вещей в диегетическом мире. В то же время оно может быть и сочетанием РР + РП, если нарративный контекст допускает. Если то же предложение встретится в повествовании от третьего лица обо мне,делающем доклад на конференции, оно будет, очевидно, косвенной передачей моих мыслей и чувств экстрадиегетическим рассказчиком. Но дело может оказаться и более сложным (в зависимости от контекста), так как предложение может быть также сообщением о предположении другогоперсонажа о моих мыслях. Скажем, передавать ложную догадку другого участника конференции относительно моих чувств: Он(Пекка Тамми) был счастлив и взволнован возможностью выступить, —что не обязательно соответствует истине. Выступление перед всеми этими славистами может быть мне ненавистно, но персонаж думает иначе. В таком случае это предположение персонажа о моих чувствах в передаче экстрадиегетического рассказчика – и, следовательно, НПР. Но решить, так ли это, только на основании грамматики или синтаксиса невозможно. Мы нуждаемся прежде всего в нарративном контексте.
И это как раз то, что нам доступно, когда мы читаем художественный текст, как всякий может убедиться с помощью известного примера из «Эммы» Джейн Остен:
«Он [Фрэнк Черчилл] снова осекся, снова встал и, казалось, окончательно пришел в замешательство. Эмма и не подозревала, что он так сильно влюблен».
(Остен 1989: 232)
С нарратологической точки зрения пример из Остен оказывается почти идентичным нашему выдуманному примеру (или наоборот). Предложение, данное курсивом, можетбыть РР, сообщением о подлинном положении дел в мире Эммы. Но читатель Остен знает, что это не так, хотя и способен прийти к этому заключению только ретроспективно, когда позже выяснится, что Черчилль вряд ли был влюблен и менее всего в Эмму. Это опять НПР – ложная гипотеза героини в передаче рассказчика, но для того, чтобы понять это, нам нужна внелингвистическая информация.
Я объявляю себя решительным сторонником этого подхода (бахтинско-мак-хейловского). Но и здесь есть проблема: если следовать этому рассуждению, всякий сегмент текста, даже совершенно сходный с экстрадиегетическим повествованием, может оказаться комбинацией РР и РП – и, следовательно, НПР. Вопрос зависит от читательской интерпретации. «Вот в чем трудность» (there’s the rub) – в случае, если кто-то хотел бы установить различие между НПР и другими нарративными модальностями на твердой формальной основе.
Проблема 2.
Другая трудность выявляется, когда мы задаемся вопросом, должна ли (внутренняя) речь персонажа, передаваемая НПР, пониматься как конкретно вербализованнаяперсонажем. С этой проблемой постоянно сталкиваются при анализе романов. В основных исследованиях обычно указывается, что НПР всегда передает актуальную речь персонажа – внешнюю или внутреннюю (отсюда такие термины, как erlebte Rede). Я процитирую из «Мимесиса» Ауэрбаха типичный комментарий к отрывку из «Мадам Бовари»: «…на какое-то мгновение может показаться, что в этом причудливом сочетании ее взбудораженная голова сталкивает поводы, по которым Шарль внушает ей отвращение, что она произносит эти слова в душеи что они, таким образом, случай несобственно-прямой речи»(Ауэрбах 2000: 405) [669]669
Сходное понимание лежит, по-видимому, в основе различия Banfield (1982) между «рефлексивным» и «нерефлексивным» сознанием; только последнее вербализуется. О недавней дискуссии в эмпирическом ракурсе см.: Bortolussi à Dixon 2003: 211–212 и далее.
[Закрыть].
С другой стороны, указывалось также, и наиболее убедительно это сделала Доррит Кон, что передаваемая НПР речь персонажа может оставаться как бы «задержанной <….> на пороге вербализации» (Cohn 1978: 103), тогда как за артикуляцию речи несет ответственность рассказчик. И представляется вполне возможным интерпретировать многие примеры НПР в литературе, а также все то же простое утверждение, что я счастлив выступить на конференции – как передающие невысказанные чувства (мнения, впечатления, ощущения) диегетического персонажа. Чтобы быть счастливым, не обязательно говорить себе об этом, – и это обычный случай в нарративной литературе, у Остен, Флобера, Достоевского [670]670
Сравни Cohn: «…нарративная проза это единственный литературный жанр <…>, где могут быть описаны невысказанные чувства, мысли, восприятия, не принадлежащие говорящему» (1978: 7; повторяется в Cohn 1999: особ. 19–30).
[Закрыть].
Теоретики-нарратологи пытались описать подобные случаи с помощью таких терминов, как «репрезентированное восприятие», или «репрезентированное сознание» (Brinton 1980), или даже «несобственно-прямая мысль» (ср. Fludemik 1993: 77–78; Sanders & Redeker 1996: 301). В том же духе, Пальмер недавно обратила внимание на «преувеличение значимости вербального компонента мысли» (Palmer 2002: 31) в стандартных подходах к НПР, и я склонен согласиться с этой критикой.
Но и соглашаясь, я снова вижу проблему. Если бы мы принимали как НПР передачу всякого невербализованного восприятия или ощущения, или оценочного мнения, или идеологии (как сказал бы Бахтин) – или «взгляда на мир» в целом, – было бы весьма сложно определить, где в данном нарративе экстрадиегетическое повествование сменяется (невысказанной) внутренней речью персонажа. НПР остается предметом интерпретации, а не стабильной, формально определяемой модальностью.
* * *
В своем пионерском исследовании Кон уже обратила внимание на «трудность решения того, должен ли конкретный отрывок пониматься как рассказанный монолог, рассказанное восприятие или как объективное сообщение» (Cohn 1978: 134). Она продолжает несколько уклончиво: «Мы не зашли в своем исследовании современной литературы настолько далеко, чтобы показать, что происходит в тех экспериментальных текстах, где системы времен и местоимений становятся нестабильными и „логика“ литературы воспринимается только через ее отсутствие» (139).
Как предполагалось, в задачи классической нарратологии не входит разрешение запутанных случаев. Теперь настало время обратиться к одному из пограничных текстов, где описанные выше проблемы могут наблюдаться в живом действии.
3. «AN AFFAIR OF HONOR» («ПОДЛЕЦ») НАБОКОВА
Рассказ Набокова может показаться с первого взгляда не очень сложным, особенно по сравнению с дальнейшими экспериментами автора с нарративной формой [671]671
Написанный в 1927 году русский рассказ был переведен на английский язык при участии автора. Поскольку меня в основном интересует здесь нарратология, а не русская грамматика, ссылки будут даваться на английский текст (Nabokov 1966/1996) со спорадическими отсылками к русскому оригиналу (Набоков 1927/1999). Более полное описание нарративных стратегий Набокова дается в Tammi 1985.
[Закрыть]. В то же время мы имеем дело со своего рода «пре-постмодернистским» текстом, так как под довольно незамысловатой поверхностью истории разыгрываются и разрушаются нарративные различия, которые мы только что подвергли исследованию, – граница между речью персонажа и речью рассказчика; граница между тем, что вербализовано, и тем, что остается в уме, или граница между тем, что воспринимается, и тем, что воображается и гипотетично. В конечном итоге речь идет о границе между отдельными онтологическими уровнями нарратива. Посмотрим на текст несколько внимательнее.
Рассказ ведется с точки зрения героя, эмигранта и бизнесмена Антона Петровича, чье неудачное соприкосновение с традицией русской дуэли составляет основное действие нарратива. Тот факт, что мы имеем дело с точкой зрения героя, сигнализируется в начальных предложениях рассказа сдвигами между РП (попытки героя восстановить в уме начало фатальных событий), сообщениями в РР и различными смешениями речи рассказчика и героя (= РР + РП), которые, если даже не являются формально НПР, вводят тем не менее в повествование оценочный язык, лексические наполнители или временные дейксисы, источник которых – сознание Антона Петровича:
[a] The accursed day when Anton Petrovich made the acquaintance of Berg existed only in theory, for his memory had not affixed to it a date label at the time, and now it was impossible to identify that day. [b] Broadly speaking, it happened last winter around Christmas, 1926. [c] Berg arose out of nonbeing, bowed in greeting, and settled down again – into an armchair instead of his previous nonbeing, [d] It was at the Kurdyumovs’, who lived on St. Mark Strasse, way off in the sticks, in the Moabit section of Berlin, I believe, [e] The Kurdyumovs remained the paupers they had become after the Revolution, while Anton Petrovich and Berg, although also expatriates, had since grown somewhat richer (Nabokov 1966/1996: 199).
[d] = РП [сигнализируется оборотом «I believe»; в русском форма первого лица опускается: «Было это у Курдюмовых, и жили они на улице Св. Марка, чорт знает где, в Моабите, что ли»(Набоков 1927/1999: 502); что весьма напоминает РР + РП];[с], [е] = РР;[а] – [Ь] = РР + РП [= РР в сочетании со знаками РП: «the accursed day»; «broadly speaking»; «now»].
С этого момента повествование продолжает колебаться между тремя модальностями изложения, и эти колебания диктуются бурным состоянием сознания героя. (Можно вспомнить, что подобное колебание между нарративными модальностями было одним из отличительных признаков модернистской прозы того времени; например, в «Берлин, Александерплатц» Деблина, датируемой теми же годами, что и рассказ Набокова, колебания от рассказчика к персонажу и обратно могут происходить в середине предложения. О Деблине см.: Cohn 1978: 63–64).
Берг принимается соблазнять жену Антона Петровича Таню. Следующий отрывок дает представление о реакциях Антона Петровича после того, как он обнаружил Берга в спальне своей жены:
[a] Scarcely aware of what he was doing, Anton Petrovich followed him out. [b] As they started to go down the stairs, Berg, who was in front, suddenly began to laugh, [c] ’Sorry,’ he said without turning his head, ’but this is awfully funny – being kicked out with such complications.’ [d] At the next landing he chuckled again and accelerated his step, [e] Anton Petrovich also quickened his pace, [f] That dreadful rush was unseemly… [g] Berg was deliberately making him go down in leaps and bounds, [h] What torture… [i] Third floor… [j] Second… [k] When will these stairs end? (Nabokov 1966/1996: 201).
[h] – [k] = РП;[a] – [e] = PP;[f] – [g] = PP + РП [в русском оригинале используется только форма настоящего времени: «Эта поспешность безобразна. Берг нарочно заставляет его сбегать вприпрыжку»(Набоков 1927/1999: 504)] [672]672
Я не буду углубляться в необычное поведение русских временных форм в НПР, которые в целом склоняются к точке зрения персонажа. Отсюда [f] – Эта поспешность безобразна —может быть и просто РП, что может стать объектом отдельного исследования; см., например, Kuusi 2003 и Tommola 2003.
[Закрыть].
Далее Антон Петрович провозглашает о своем намерении вызвать Берга на традиционную русскую дуэль (на пистолетах) и размышляет над реакцией свояченицы:
[a] Natasha’s lips quivered; she quickly kissed him on the cheek and went out. [b] How strange that she did not start imploring him not to fight, [c] By all rights she ought to have implored him not to fight, [d] In our time nobody fights duels, [e] She is wearing the same perfume as… [f] As who? [g] No, no he had never been married. (Nabokov 1966/1996: 207–208).
[d] – [f] = РП;[a] = PP;[b] – [c], [g] = PP + РП.
Затем мы наблюдаем поток мыслей героя – опять-таки через изменение модальности – после того, как вызов был принят, незадолго до предполагаемой дуэли. (Набоковский рассказ – это, конечно, кроме всего прочего, искусная пародия на традиционный в русской литературе топос дуэли, от пушкинского «Онегина» или лермонтовского «Героя нашего времени» до Тургенева, Достоевского, Чехова, Куприна и т. д.) [673]673
Еще одна тема для маленького отдельного исследования. Я пользуюсь случаем, чтобы заметить, что повесть Пушкина, которая мелькает в уме малообразованного Антона Петровича – «Somebody (in a Pushkin story?) ate cherries from a paper bag. Yes, but you have to bring that bag to the dueling ground – looks silly» (Nabokov 1966/1996: 212), – это, очевидно, «Выстрел», повторяющийся подтекст в прозе Набокова. Об этом см.: Tammi 1999.
[Закрыть].
[a] It was a beautiful morning, [b] The sparrows twittered like mad in the tall linden tree under the window, [c] A pale-blue, velvet shadow covered the street, and here and there a roof would flash silver, [d] Anton Petrovich was cold and had an ubearable headache, [e] A nip of brandy would be paradise, [f] None in the house, [g] House already deserted; master going away forever, [h] Oh, nonsense, [i] We insist on calmness, [j] The front-door bell will ring in a moment, [k] I must keep perfectly calm. [l] The bell is going to ring right now. [m] They are already three minutes late, [n] Maybe they won’t come? [o] Such a marvelous summer morning… [p] Who was the last person killed in a duel in Russia? [q] A Baron Manteuffel, twenty years ago. [r] No, they won’t come, [s] Good, [t] He would wait another half-hour, and then go to bed <…> (Nabokov 1966/1996: 213–214).
[e] – [s] = РП;[a] – [d] = PP;[t] = PP + РП.
Наступает время дуэли. Антон Петрович сбегает (не будучи Онегиным) через заднюю дверь трактира и скрывается в гостинице, где, потеряв не только жену, но и честь, размышляет над своими несчастьями. И теперь мы подходим к решающему, очень проблематичному с нарратологической точки зрения сдвигу, с помощью которого передается созревший в уме героя план:
[a] ’But how can it be? I must decide to do something,’ Anton Petrovich said in a thin voice, [b] Perhaps there was a way out? [c] They had tormented him for a while, but enough was enough, [d] Yes, he had to decide, [e] He remembered the suspicious gaze of the man at the desk, [f] What should one say to that person? [g] Oh, obviously: ’I’m going to fetch my luggage – I left it at the station.’ [h] So. Good-bye forever, little hotel! The street, thank God, was now clear; Leontiev had finally given up and left. How do I get to the nearest streetcar stop? Oh, just go straight, my dear sir, and you will reach the nearest streetcar stop. No, better take a taxi. Off we go. The streets grow familiar again. Calmly, very calmly. Tip the taxi driver. Home! Five floors. Calmly, quite calmly he went into the front hall. Then quickly opened the parlor door. My, what a surprise!
In the parlor, around the circular table, sat Mityushin, Gnushke, and Tanya On the table stood bottles, glasses and cups. Mityushin beamed – pink-faced, shiny-eyed, drunk as an owl. Gnushke was drunk too, and also beamed, rubbing his hands together. Tanya was sitting with her bare elbows on the table, gazing at him motionlessly <…>
Anton Petrovich smiled broadly, got up, and started fiddling with his monocle. His smile slowly faded away. Such things don’t happen in real life (Nabokov 1966/1996: 220–221).
[f] = РП;[a], [e] = PP;[b] – [d] = РР + РП;[g]/[h] =? [русский оригинал использует форму настоящего времени: «Улица, слава Богу, свободна»(Nabokov 1927/1999: 525); но не последовательно: «Спокойно, совсем спокойно он вошел в переднюю»(525); «Он быстро открыл дверь в гостиную»(525)].
Здесь наша попытка разделить текст на четко размеченные нарративные сегменты наталкивается на препятствие. Начиная с предложения, отмеченного буквой [g], и дальше – или во всех примерах, начиная со следующего предложения [h], – становится нелегко определить точную модальность изложения. Это РР? Или РП? Или некая комбинация? И на каком основании мы делаем такое заключение?
Мы знаем, что этот отрывок представляет собой фантазию или субъективную иллюзию, которая существует только в сознании Антона Петровича и не имеет никакого отношения к тому, что происходит в онтологической сфере «реального» мира истории. Только в возможном мире желаний и фантазий героя совершается примирение с Таней или восстановление его чести, благодаря открытию, что это Берг оказался главным трусом: «Представь себе, – господин Берг тоже струсил. Нет, не тоже струсил, а просто: струсил» (Набоков 1927/1999: 525). Этот вид обманчивого повествования продолжается почти на двух страницах до «таких вещей в жизни не бывает», – что, скорее всего, опять РР, поднимающая нас на следующий уровень: от подчиненного, ментально сконструированного возможного мира героя на онтологически более высокий уровень рассказчика.
То, что нас ввела в заблуждение фантазия Антона Петровича, будет очевидно всякому читателю истории, – как уже отмечалось, это не слишком сложный текст. Но как нарратологи, мы должны заметить, что такие скачки из одной онтологической сферы в другую уже не маркированы соответствующими сдвигами на нарративной поверхности. Наоборот, что бы ни происходило в терминах нарративной реальности, на поверхности повествования все идет как обычно. Предложение, отмеченное выше буквой [g], может еще рассматриваться как прямая цитата из сознания героя: это то, что, как думает Антон Петрович, он сказал быпортье, покидая гостиницу, если бы он ее покидал. После этого, начиная с [h] и дальше, сначала идет вроде бы опять РП, цитата из внутреннего монолога Антона Петровича по выходе из отеля: «So. Good-bye forever, little hotel». Следующее предложение, с другой стороны, могло бы показаться экстрадиегетическим повествованием, включающим маркеры субъективной оценки персонажа (= РР + РП): «The street, thank God, was now clear». И все же, как читатель вскоре понимает, это не так. Антон Петрович не на улице и не видит, пуста она или нет. Он в своем номере и фантазирует обо всем этом, хотя формально модальность повествования продолжает указывать на другое (в случае стандартной НПР при такой передаче фантазии героя, очевидно, соблюдалась бы условная форма: The street would be clear (Улица была бы свободна) – и это бы относилось ко всей остальной фантазии, пока не исчезнет улыбка АП и не вмешается рассказчик. Здесь же условная форма не использована).
В итоге оказывается, что вся нарративная поверхность, с ее модернистской («деблиновской») системой подвижных модальностей, – это фальшивое дно, под которым скрываются другие онтологические уровни. И это возвращает нас к нашим двум нарратологическим проблемам. Если одна из этих проблем была в том, что невозможно провести точную границу между экстрадиегетическим повествованием и теми случаями, когда оно незаметно сменяется сочетаниями РР и РП, то как раз это и происходит в набоковском рассказе, где каждый сегмент текста, независимо от его формальных нарративных особенностей, может оказаться субъективной иллюзией, родившейся в сознании героя. И если другая проблема касалась случаев, где трудно решить, когда переданная рассказчиком речь репрезентирует вербализованные речевые акты и когда мы имеем дело с невысказанными ощущениями или просто субъективными состояниями сознания персонажа, это с лихвой приложимо и здесь, так как фантазия героя не воспринимается нами как произнесенная. Антон Петрович не произносит ничего подобного даже внутренне, но тем не менее это гипотеза или фикция – фикция внутри фикции, – порожденная его собственным воображением.
Таким образом, статус «реальности» в рассказе Набокова дразняще амбивалентен. Поскольку повествование перемещается то внутрь, то вовне сознания персонажа, читателю приходится постоянно задаваться вопросом, не окажется ли какое-нибудь прямое сообщение результатом индивидуального зрения. И поскольку читатель обманывается, принимая самые субъективные версии за подлинные нарративные факты, нам предоставляется возможность поразмыслить над обманчивостью всех кажущихся реальными конструктов.