355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сири Хустведт » Печали американца » Текст книги (страница 18)
Печали американца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:01

Текст книги "Печали американца"


Автор книги: Сири Хустведт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

– Конечно! Он один за другим начинает рвать их на себя – а они пустые – и швырять их на пол, доходит до последнего и тут слышит слова, которые произносит незнакомый голос: «Я не могу тебе сказать».

– А потом Аркадий повторяет это на языке жестов.

– Значит, Макс сидел на кровати и жестами говорил «Я не могу тебе сказать», так?

Инга кивнула:

– Несколько раз подряд.

– И ты считаешь, что он таким образом подавлял в себе желание облегчить душу и рассказать тебе правду об Эдди или еще о чем-то, и что это и есть та тайна, которую она тебе не открывает?

Я посмотрел на Ингу, но она сидела отвернувшись.

– Ты, братик, конечно, убежден, что я часто заговариваюсь, но ведь я не просто так перед тем, как рассказать тебе про Макса, вспомнила о Кьеркегоре и его «Или – или». Значит, у меня была причина. В предисловии есть такие слова: «Кажется, что один автор входит в другого, словно части китайской шкатулки-головоломки». Я стояла в дверях, смотрела, как пальцы моего мужа складываются в слова «я не могу тебе сказать» и думала: а какой именно Ты не можешь сказать это Мне и какой именно Мне, нас ведь так много!

– Но ты не спросила?

– Он же не знал, что я смотрю.

Инга тихонько улыбнулась:

– Да и не хотелось мне тогда ни ревновать, ни выпытывать. В тот день он был только мой. Я отчетливо помню, как подошла к нему и положила ему руки на плечи. Мы смотрели на парижские крыши за окнами, на облака, и я сказала себе: «Запомни это счастье».

Голос ее звучал негромко и задумчиво.

– Запомни хорошенько, потому что оно очень скоро кончится.

Когда поздно вечером я переступил порог собственного дома, какая-то часть меня все еще была на ферме с отцом. Я вытащил затрепанные тетради воспоминаний и принялся листать их.

Наша жизнь полностью зависела от времени года, а иногда висела из-за него на волоске.

Отец писал о непролазной весенней грязи, когда ноги увязали так, что шагу ступить было нельзя, о летних бесчинствах, творимых на полях кузнечиками, гусеницами, воронами и белками, о зимних заносах, отрезавших ферму от всего света. Он писал, как варили к Рождеству пиво, писал о кошачьих концертах под окнами новобрачных, о кадрили, о присохших к одежде и прилипших к коже ячменных лепешках, о кострах Гувервиля, [71]71
  Гувервиль– так по имени Г. Гувера, президента США в 1929–1933 гг., называли во время Великой депрессии поселения потерявших работу и кров американцев, которые сооружали себе жилища из пустых ящиков, строительных отходов и т. п.


[Закрыть]
где грелась голь перекатная. Но я искал не этого, не бытописаний давно минувших дней, не истории про Лизу и ее умершую малютку. Я искал тропинку, которая впустила бы меня внутрь этого человека.

Отец был добрым. Доброта матери зачастую была избирательной. Доброта отца не различала своих и чужих. Чужие это мгновенно чувствовали и прикипали к нему, свои воспринимали как нечто само собой разумеющееся, но находились и те, кто был не прочь поживиться от его щедрот. Он был кладезем местных преданий и отменным рассказчиком. Его ближайшие друзья тоже могли, много чего порассказать, но они уходили один за другим, он пережил их всех. Под старость отец очень терзался из-за развала соседского мирка, столь хорошо ему знакомого, и даже сказал как-то, что нет беды страшнее, чем подкравшееся из-за угла одиночество.

Он писал словно о себе самом. А может, и правда о себе, просто он об этом не догадывался.

– Так ты же просто влюблен в эту свою жиличку с первого этажа! – возмущенно всплеснула руками Лора.

Я смущенно заерзал на другой стороне кровати.

– Но ведь ты сама говорила, что не хочешь серьезных отношений…

Лора села и повернулась ко мне. В глазах ее светилось неподдельное чувство.

– Слушай, Эрик, что бы между нами ни происходило, это важно и для меня и для тебя, по крайней мере, я так думала. Господи ты боже мой, мы же с тобой коллеги, так давай поговорим начистоту.

Она взяла себя в руки.

– Я не знаю, что с нами будет дальше, но если между мною и тобой встанет какой-то, пусть воображаемый, третий объект, то дальше не будет ничего. Это я могу тебе пообещать со всей ответственностью.

Я медленно сел. Лора скрестила руки на груди, и сейчас, когда разговор принял столь угрожающий характер, казалось, что она прикрывает ими свою наготу. Я скользил глазами по ее округлому животу, по курчавым волосам на лобке, потом притянул ее к себе и поцеловал в шею, но она вырвалась.

– Ну так как же?

Я смотрел ей в глаза, понимая, что расставаться с ней мне очень не хочется, но, судя по всему, мои слова о Миранде оказались куда откровеннее, чем мне казалось, так что вместо того, чтобы, как обычно, остаться у Лоры до утра, я встал и побрел по ночному холоду домой.

Когда я открыл дверь мисс У., она показалась мне еще более напряженной и одеревеневшей, чем обычно. Усевшись в кресло, она сухо бросила:

– Видела, кстати, вашу фотографию на вернисаже.

– На каком вернисаже? Где? – ошеломленно спросил я.

– В Челси. На открытии фотовыставки Джеффри Лейна.

Я слышал шум собственного дыхания, слова падали словно камни. Свершилось. Ноябрь.

– Как я поняла, автор фотографий – один из ваших пациентов.

Мне пришлось объяснить ей, что выставку я не видел, что Джеффри Лейн к числу моих пациентов не принадлежит и что фотография или фотографии, уж не знаю, что там, были сделаны без моего ведома или разрешения.

Мисс У. выпрямилась в кресле:

– Я просто подумала, так ли уж полезна вся эта говорильня.

– Вы задумались об этом после выставки?

– Вы же там сами на себя не похожи, – выпалила она.

Трудно описать захлестнувшее меня чувство растерянности. Мне показалось, что меня ограбили, отняли что-то самое дорогое, и хотя сам я этого безобразия не видел, но от унижения был готов сквозь землю провалиться. Где-то с полминуты мне пришлось помолчать, подбирая слова для искреннего ответа, который не перечеркнул бы всю нашу совместную работу. Наконец я сказал:

– Судя по всему, мои снимки использовали таким способом, который бы мне откровенно не понравился, но давайте мы поговорим о том, что почувствовали вы и почему эти фотографии заставили вас усомниться в пользе лечения в целом.

В голосе мисс У. отчетливо звучали механические нотки, словно играла грампластинка:

– Вы сидите и слушаете. Но я вас не знаю.

Я объяснил, что мое положение сейчас самое незавидное, потому что фотографий я не видел.

– Вы на них очень страшный, – произнесла она и потом добавила, понизив голос: – Бешеный просто.

Я понял. Самый большой ужас ей внушало безумие, невозможность контроля над собой. Ее мать страдала агарофобией. Много месяцев подряд мы говорили о ее боязни эротических переживаний, о чувстве влечения и страха, которые она испытывала по отношению к своему отцу и ко мне, о панике по поводу возможного срыва, а теперь у нее перед глазами было наглядное воплощение всех ее кошмаров. Когда в конце приема она пошла к двери, я смотрел, как она двигается. Как закованный в латы рыцарь. Дверь закрылась. Я положил голову на стол, пытаясь отогнать подступившие к глазам слезы. Если бы не следующий пациент, вряд ли бы мне это удалось.

Вернувшись домой с работы, я нашел письмо от Миранды и рисунок. Она подсунула их под дверь, как делала Эгги в самом начале нашего знакомства, когда пыталась своими цидулочками привлечь мое внимание.

Эрик!

Сегодня утром я ходила на выставку Джеффа. Открытие было вчера вечером, но я решила пропустить, поскольку точно знала, что увижу там свои фотографии, а при таком стечении народу это был бы перебор. Он напустил вокруг первого показа такого тумана, что я в конце концов вообще перестала спрашивать. Там много наших с Эгги снимков, в большинстве своем безобидных, хотя есть и такие, за которые мне неловко. И есть одна фотография, которая скорее всего покажется обидной Вам. Я пыталась дозвониться ему весь день, никто не берет трубку, наговорила несколько сообщений на автоответчик, пока безрезультатно. Самое разумное, по-моему, – просто не обращать внимания. Мне важно, чтобы Вы знали, как мне неприятно и как я кляну себя за то, что из-за меня все это на Вас свалилось. Эглантина и я уехали на выходные к моим родителям. Перезвоните, как сможете.

Ваша Миранда.

Рисунок был выполнен тушью и цветными карандашами. В верхней трети листа две фигуры, женская и детская, стояли спиной к зрителю на улице, очень похожей на нашу: череда домов из бурого камня, как у нас, в Бруклине, высокие деревья, газовые фонари, припаркованные машины и пожарная колонка. Эта часть рисунка была выдержана в черно-белых тонах с вкраплениями серого и чем-то напоминала фотографию, а ниже, без четкой разделительной линии, начинались цвета, и улица расплывалась в грязном месиве темно-зеленого, синего и коричнево-красного. Присмотревшись, я различил вереницу призрачных чудовищ с большими рылами или рыльцами, раззявленными пастями или полным отсутствием ртов, висячими ушами, выпученными глазами и оскаленными клыками. У одного был чудовищных размеров фаллос, у другого волосатый хвост, у третьего кровоточащий анус. Их уродливые тела причудливым образом перетекали в крыши отдельных домов, вздымавшихся под какими-то немыслимыми углами и образовывавших улицу в нижней части листа. Здесь цвета бушевали вовсю. Окна, двери, крылечки обрамляла пышная растительность с причудливыми плодами. И снова появлялись фигуры женщины и ребенка. Они сидели на ступеньках розовой лестницы перед домом, глядя в глаза друг другу. За спиной у девочки были крылья.

В субботу днем я вошел в галерею. Надвинутая на глаза старая бейсболка и шарф должны были помочь мне остаться неузнанным. Заведомая глупость, сознаю. Я переводил взгляд с одной стены на другую, но, к счастью, ни одной большой своей фотографии не заметил. Экспозиция называлась «Жизни Джеффа: альтернативные фантазии на тему множественной личности». В галерее было несколько залов. Несмотря на снедавшее меня желание быстренько обежать выставку, чтобы найти свое фото, я решил смотреть все по порядку. Начиналась она с того, что никаких изображений вообще не было, просто четыре пустых прямоугольника и сопроводительная подпись: «Родители родителей. Документальные свидетельства отсутствуют». Следующие две работы представляли собой большие черно-белые фотографии 60 на 120, очевидно любительские, и, из-за многократного увеличения, очень нерезкие. Молодая женщина в прозрачной ночной сорочке спала на боку, повернув на камеру лицо с размазанной под глазами тушью. Вокруг нее на скомканном одеяле валялись открытые пузырьки с лекарствами. Называлось это «Мать. Раннее документальное свидетельство». Висевшее рядом изображение мужчины в костюме, который, понурив голову, шел к машине, называлось, соответственно, «Отец. Раннее документальное свидетельство». Подпись «Я. Раннее документальное свидетельство» относилась к увеличенному черно-белому фото семилетнего Джеффа, сидящего на полу с игрушечным солдатиком в кулаке. Судя по повороту головы, его щелкнули без предупреждения. Сквозь муть можно было различить нахмуренный лоб, сжатые челюсти и настороженный взгляд снизу верх. По краям снимка шли цветные карточки обычного размера, все из детства Лейна, банальные и вместе с тем трогательные: пухлый младенец, улыбающийся от уха до уха карапуз, мальчишка, размахивающий битой, он же, показывающий фотографу язык, он же в натянутой на голову резиновой маске чудовища, он же, задувающий свечки на именинном пироге. На телеэкране шла домашняя видеозапись: трехлетний малыш распаковывает подарок. Вот он срывает обертку, но тут экран гаснет, и все начинается заново. На противоположной стене жеваное свидетельство о разводе, датированное 1976 годом, было налеплено поверх ртов, принадлежавших, как я понял, родителям Лейна, а сами рты укреплены поверх гигантской фотографии, размытой настолько, что изображения двух фигур превратились в призрачные тени. Повернув за угол, я впервые увидел огромный цветной снимок, над которым основательно потрудились в фотошопе. Это был портрет Лейна в стиле Фрэнсиса Бэкона, но в неоновых тонах. Гипертрофированно длинный подбородок вытягивался до острого угла, рот извивался в ухмылке. Подпись гласила: «Раскол».

Тут на каждой из трех примыкающих друг к другу стен висели по две большие фотографии, черно-белые портреты взрослого Лейна, элегантные и очень профессиональные, сделанные, очевидно, в мастерской, с отличным светом, на первоклассной технике, так что парень выглядел кинозвездой. Я не сразу понял, что они абсолютно одинаковые, менялись только подписи: «Отличник», «Торчок», «Любимый», «Засада», «Пациент», «Папа». В этом зале тоже было видео. На экране гонялась туда-сюда сцена типовой автокатастрофы из какого-то голливудского фильма. Мчащаяся машина доезжала до края обрыва, падала вниз и вспыхивала, после чего пленка прокручивалась в обратную сторону. Машина переставала гореть, взлетала на кручу обрыва и задним ходом уезжала, но лишь для того, чтобы вновь рвануться вперед, навстречу гибели. Под экраном висела газетная статья, сообщавшая о смерти родителей Лейна, наступившей в результате автокатастрофы.

Я вошел в последний зал. Подписи, которые я только что видел, теперь были написаны крупными черными буквами прямо на стене, сплошь заклеенной некими подобиями коллажей. Это были узкие длинные прямоугольники, собранные из фотографий. «Отличник» и «Торчок» меня мало заинтересовали, а вот перед «Любимым» я постоял подольше, потому что там была Миранда, вернее – ее фотографии, цветные и черно-белые, разного размера, разного качества, но везде только Миранда. Совсем юная, с множеством длинных тонких косичек. Миранда, которая ест, спит, гуляет, рисует, сидя за столом, хохочет, стоя в центре комнаты. Чем дольше я смотрел, тем больше меня забирало. Вот Миранда в слезах, вот Миранда грозит фотографу кулаком, вот Миранда отплясывает в ночном клубе, вот Миранда с книгой, вот Миранда на качелях, вот уставшая Миранда в ночной рубашке, вот Миранда показывает свой чуть округлившийся живот, вот Миранда просыпается в большой постели. Рядом с ней никого нет, но простыни и подушка лежат так, что становится понятно: тут только что кто-то спал. У меня сжалось сердце. Я рассматривал хронику чужой любви. Это были очень личные, очень сокровенные снимки Миранды, которую я не знал, которую связывали с этим странным фотографом бурные и подлинные чувства. По нижнему краю прямоугольника шла цепочка из двадцати или тридцати фотографий пустой кровати, мне сперва показалось – одинаковых, но, присмотревшись, я заметил, что простыни смяты по-разному. После ее ухода он каждое утро просыпался один и фотографировал пустую постель.

В серии «Засада» я увидел не себя, а пустое место вместо себя, белый вырезанный силуэт, направляющийся с Мирандой и Эгги к парку, идущий на работу, подбирающий газету со ступенек крыльца. Была еще серия снимков, сделанных сверху, когда я поворачиваю ключ в замке, но и там от меня остался лишь контур. Я же тогда слышал, как щелкает затвор камеры. Значит, он снимал с крыши. Было несколько фотографий дома, но так, что номера не установить, крупным планом кипа снимков, оставленных у меня на крыльце, наш почтовый ящик, знак на стволе дерева, который он намалевал красной краской, а Миранда оттирала с мылом, жуткое изображение Миранды с выколотыми глазами и карточки Миранды и Эгги без меня. Под некоторыми были подписи: «Бывшая подружка», «Дочь», «Отрезанный дружок-психоаналитик». Но фотографии, выбившей мисс У. из колеи и ставшей причиной извинений со стороны Миранды, я пока не видел.

Она была в серии «Папа», ее ни с чем нельзя было спутать. Большая, 20×25, она и еще несколько подобных снимков шли под общим заголовком «Психиатр распсиховался». Но в первый момент я не сразу понял, я ли это. Ярость исказила мое лицо до такой степени, что я с трудом узнал себя. Глаза лезут из орбит, зубы оскалены, как у бешеной собаки, ветхая пижамная куртка расстегнута до пупа, а ниже только трусы. Чуб дыбом, кадык торчком, длинные тощие ноги и костлявые колени бледно отсвечивают в лучах тусклой лампочки, источающей какое-то неестественное мерцание. Опущенная правая рука сжимает молоток, который я успел схватить в кладовке. Потом я заметил, что фотография выглядит так, словно ее снимали не на лестнице в прихожей, а на улице. На заднем плане проступала улица с неотчетливыми силуэтами припаркованных автомобилей. Лейн заменил фон. Мисс У. испугалась, не просто увидев своего психоаналитика в неглиже и в ажитации, а заключив из снимка, что я, полуголый, бегаю по улицам с молотком наготове. Так действительно можно было подумать. Рядом находилась фотография Лейна с огромным кровоподтеком на лбу. Неужели моих рук дело? Да нет же, когда он убегал, никакого синяка у него не было. И тут же рядом еще снимки: отец Лейна, Джордж Буш, башни-близнецы, больничный коридор и съемки Иракской кампании. Рассматривать их я не стал, мне было не до того. Я попятился к выходу. К горлу подступила внезапная тошнота. Шатаясь, я вышел на залитую огнями 25-ю улицу. Ноги не держали, пришлось присесть на корточки и опустить голову, чтобы отогнать подступающую дурноту. «Папы», черт бы их побрал.

Через какое-то время я почувствовал, что могу стоять, и побрел к метро. Лейн играл с огнем, но он все хорошо продумал. В законах я был не силен, но, по моим ощущениям, у меня хватало оснований для судебного иска. Он тем не менее пребывал в убеждении, что я этого не сделаю. Я ведь уже однажды солгал приехавшим по вызову полицейским; и это я толкнул его на зеркало. Кроме того, судебный иск – удовольствие дорогое и небезопасное. К тому же могут пойти слухи. Я представил себе своих пациентов и коллег, как они стоят и смотрят на этот снимок. Я же стану посмешищем! Он все рассчитал. Он все видел. Он хотел меня унизить. Ему это удалось. Я не знал, куда деваться от стыда. Я же помнил, как он приглашал меня на эту выставку, как обещал «актуальную для психоаналитика выставку семейных фотографий». Помнил, как он расхохотался, когда я почти замахнулся на него портфелем. Помнил свои пальцы у него на шее, помнил, как его голова с размаху утыкается в стекло. Я шел домой сам не свой. Зачем он все это затеял? Что он хотел сказать своими фотографиями? Почему из большей их части он меня вырезал? Ему хочется, чтобы я исчез? Миранда считала, что лучше всего просто не обращать внимания, но при мысли о мисс У. и других моих пациентах я понимал, что это невозможно.

Я решил предоставить все своему адвокату, Аллену Дикерсону. Может, будет достаточно пригрозить обращением в суд, чтобы снимок убрали. Потом я позвонил Магде и объяснил ей, что мне необходимо проконсультироваться по поводу мисс У. Мне нужен совет.

– Конечно. Надеюсь, вам и для себя что-то пригодится, – невозмутимо ответила она.

К концу следующей недели Аллен добился, чтобы на фотографии с подписью «Психиатр распсиховался» лицо было закрыто черным прямоугольником. Лейн сделал очень хитрый ход, когда заменил фон. Складывалось ощущение, что снимали не в частном доме, а в общественном месте. Уличные съемки в США опротестовать очень сложно, они охраняются законом. Тем не менее администрация галереи пошла на уступки, хотя никаких доказательств, кроме моих слов, у нас не было.

Ничто, однако, не могло стереть снимок из памяти мисс У., да и из моей тоже. Мисс У. на нем буквально зациклилась, его значение в ее глазах становилось все многообразней. Я несколько раз говорил ей, при каких обстоятельствах он был сделан, она поняла, даже посочувствовала, но стала воспринимать это оскорбительное изображение как оскорбление ее самой, как отраженный в кривом зеркале облик буйнопомешанного, таившегося у нее внутри. Любые мои объяснения терпели фиаско. Я все больше и больше понимал, что в какой-то момент просто-напросто защищался.

– Мама ни в чем не выносила пошлости. Ее трясло от пошлых уродливых ваз, пошлых ковров, пошлой вульгарной мебели…

Я внимал этому перечню не перебивая.

– Ей нравились вещи элегантные, изысканные.

Она продолжала говорить, а я чувствовал не тоску, как обычно, а какое-то отупение от ее бесконечного перескакивания с одной темы на другую: с мамы на меня, потом на сослуживца, действующего на нервы, потом на гору документов, которые срочно надо прочитать, потом на погоду, потому что холодно, потом снова на фотографию.

Мисс У. встала и подошла к окну. Я в эту секунду подумал про Лейна и его снимок. Сдерживаемая ярость выплеснулась наружу.

– Быть здоровым не означает рваться к душевному равновесию. Здоровье не боится распада, оно его принимает.

У многих аналитиков при работе с пациентами руки опускаются.Я говорил, по сути дела, с ее спиной.

– Иногда можно испугаться собственного отражения в зеркале.

Она повернулась.

– Хорошо. Я не собиралась вам про это рассказывать, но раз вы сами начали, я скажу. Я видела сон.

Я кивнул, чтобы она продолжала. Прежде мисс У. всегда забывала свои сны.

– Мне снилось, что я в доме, где прошло мое детство. Пол почему-то грязный и липкий. Я захожу, хочу найти родителей, но там никого нет, пусто, и вдруг я вижу вот это ваше кресло, а в нем вы.

Она замолчала.

– Голый. У меня в руках откуда-то появляется молоток, и я принимаюсь лупить вас по голове. Я чувствую дикую злобу, никогда ничего подобного не испытывала наяву, и колочу, колочу, прямо как сумасшедшая.

Я записал в блокноте «сумасшедшая» и понял, что у меня внутри нарастает напряжение, почти ужас.

– Но вашу голову я разбить не могу, даже крови нет, потому что голова мягкая, гуттаперчевая. Тут же принимает прежнюю форму.

Она опять замолчала.

– И вы сидите очень тихо, совсем как сейчас.

Я почувствовал громадное облегчение, словно какая-то страшная беда обошла меня стороной.

Она протянула вперед руки ладонями вверх. Ее карие глаза, обычно тусклые, сейчас блестели.

– Это молоток с моей фотографии, – улыбнулся я. – Вы его у меня взяли, чтобы меня же им побить.

– Какой еще молоток?

– Молоток, который я держу на той самой фотографии в руках.

– Но разве он там есть? Я не помню.

– Есть.

Снова молчание.

– Я недавно читала статью о бессознательном восприятии, о том, что иногда человек даже не осознает, что он что-то видит, и тем не менее видит.

Тембр ее голоса изменился, он стал ниже и теплее.

– Что-то произошло, да? – спросил я.

Мисс У. улыбнулась, села в кресло и наклонилась ко мне.

– Сама не знаю. Как-то я вдруг ожила. Даже смеяться хочется, а почему – не понимаю.

– Попробуйте объяснить.

Она прыснула.

– Это все из-за молотка. Смотрите. У вас дома где-то лежит настоящий молоток, которым вы забиваете гвозди. Этот ненормальный фотограф пробирается в ваш дом и щелкает вас в тот момент, когда вы пытаетесь себя защитить. Снимок этот появляется на выставке, на выставку прихожу я, вижу его там, и мне становится страшно, особенно из-за того, какое у вас там лицо. Но молотка я не видела. Не ви-де-ла. И вдруг я вижу его во сне. Получается, волшебный молоток!

– И после того, как вы меня им ударили, – подхватил я, – а я тем не менее жив-здоров, он вернулся сюда, в эту комнату, в форме слова, с помощью которого вы мне рассказали свой сон.

– Просто реинкарнация какая-то, – произнесла она, продолжая улыбаться.

От этого слова меня пробрала дрожь.

Прием закончился, а я все так и сидел в своем кресле и глядел в окно. Унылое желтовато-коричневое здание напротив, побуревшее от многолетней городской грязи, вдруг показалось мне каким-то чужим, почти что иностранным, я даже удивился. Сквозь мутное оконное стекло я видел, как там из-за письменного стола поднялась женщина. Вот она наклонилась, взяла что-то, наверное сумку, и направилась к двери. Это произошло в считаные секунды, но, глядя на ее решительную поступь, я чувствовал трепет. Нет, простые вещи далеко не так просты, как кажется.

В воскресенье мы с Ингой договорились поужинать в «Одеоне». Она лукаво сообщила мне, что с головой ушла в «пересмотр собственного прошлого» и ей необходима моя помощь. Я согласился как крупный специалист по части наведения порядка в прошлом. Я только этим и занимаюсь на работе. Но едва я это сказал, как игривый тон Инги изменился, она заговорила страстно и настойчиво. Пришло время очной ставки, время развязки, время правды. В следующий четверг она была намерена встретиться с Генри, Эдди и рыжеволосой журналисткой, которую мы именовали то Бургершей, то Чизбургершей, то Бигмакшей, и хотела, чтобы я пошел туда вместе с ней. Мне отводилась роль утеса, за которым сестра могла бы укрыться, если поднимется буря.

– Я боюсь этих писем, но что мне делать? – сказала она. – Ведь если Джоэль и в самом деле ребенок Макса, то он имеет право на долю в наследстве.

Встречи было не избежать еще и потому, что Соня согласилась на генетическую экспертизу и результаты должны были выдать в среду. Инга считала, что дочь бросила упрямиться по одной-единственной причине: наша Соня влюбилась.

– Наконец-то! – выдохнула моя сестра. – И ты знаешь, у нее теперь всюду полный кавардак, чтоб не сказать хуже. Конечно же, все не в один день случилось. В течение двух последних лет я чувствовала, как ее страшное напряжение потихонечку спадает, но по-настоящему ее отпустило только после этой дикой истерики одиннадцатого сентября. Теперь когда она приходит домой, то вещи бросает где попало, кровать не убирает, в прихожей весь пол засыпан пеплом от сигарет, и там же косметика валяется – в общем, счастье.

Инга улыбнулась.

Сонин мальчик оказался тощим длинным старшекурсником, отец – француз, мать – американка.

– Лохматый, – добавила Инга. – Больше ничего сказать не могу. Песни сочиняет. Она обещала сегодня его привести, так что скоро ты его увидишь.

Сестра наклонилась ко мне через стол.

– Моя жизнь очень изменилась после того, как она переехала в общежитие. Днем все прекрасно. Я работаю, читаю, а вот вечерами невмоготу. Я пытаюсь смотреть какие-то старые ленты, но не могу сосредоточиться. Раньше, даже когда Соня приходила домой очень поздно или не выходила из своей комнаты, так что мы почти не разговаривали, она все равно была дома. А я была ее мама. И мне это нравилось. А сейчас, когда ее нет рядом, я теряюсь. В голову лезут плохие мысли. То я вспоминаю, как умирал Макс, то папину смерть, то вижу Лизину малышку в могиле, то представляю себе, что Соня погибла в автокатастрофе, то что у тебя рак, как у Макса, и я сижу у твоей кровати в больнице, то начинаю думать про мамины похороны, а потом про свои, про то, что никто на них не придет, что все меня забудут. И книг моих никто не издает и не читает.

Выразительное лицо Инги превратилось в трагическую маску.

– Когда я была девочкой, то время от времени начинала представлять себе, что кто-то, кого я очень люблю, вдруг превращается в чудовище. И на мгновение перед глазами возникала чья-то уродливая личина. Сейчас такое тоже было, несколько раз.

Инга не замечала, что говорит слишком громко. Я оглянулся на людей за соседним столиком, но они не обращали на нас никакого внимания.

– Это происходит словно бы помимо моей воли. Когда я с ног валюсь после всей этой белиберды или глаза сами закрываются, я вдруг слышу голос Макса. Злой, усталый или равнодушный.

Моя сестра прерывисто вздохнула и прижала руку ко рту.

– Хоть бы раз поговорил со мной по-доброму!

На последнем слове ее голос сорвался на тоненький жалобный всхлип.

Я не мог сдержать улыбки.

– По-твоему, я идиотка, да? – спросила она оскорбленно.

– Есть немножко.

Она какое-то время смотрела в чашку с эспрессо без кофеина, потом вскинула подбородок и улыбнулась мне в ответ.

– Странно, – сказала она. – После того как ты назвал меня идиоткой, мне полегчало. Ладно, пошли домой, вдруг Соня и ее Ромео уже там?

Хитросплетение рук и ног на диване распуталось и превратилось в мою племянницу и ее возлюбленного, долговязого паренька с гривой темных волос и открытым взглядом. Он крепко пожал мне руку, я почему-то подумал – к добру! Соня обвила меня руками, и мне показалось, что она стала выглядеть младше. В линиях щек и рта проступала младенческая мягкость. Возможно, она вырвалась наконец из подростковой круговерти, и все острые углы и резкие грани этого возраста навсегда остались в прошлом.

Соня повернулась к матери. Лицо ее горело, глаза сияли.

– Рене уже все знает, мамочка, я ему рассказала. Ты только не волнуйся. Где-то час назад приходила Бургерша. Несла что-то невообразимое, может, пьяная была. Говорила про какую-то тетку, которая ударила ее зонтиком, представляешь?! «Страшный город! Нельзя спокойно на улицу выйти!» – передразнила Соня рыжеволосую журналистку.

– И еще она велела тебе передать, что Эдди продала письма.

Инга в отчаянии стиснула руки:

– Как продала? Кому?

Я заметил, что рука Рене сжала Сонины пальцы.

– Я спросила, она не говорит. Скорее всего, она сама не знает. Слушай, а ей-то все это зачем? Что ей надо?

Инга устало пожала плечами:

– Понятия не имею. Я с самого начала ничего не понимаю.

– Боюсь, здесь что-то личное, – вступил я в разговор.

Соня посмотрела на меня:

– Странно как звучит, «личное». А я всегда хотела понять, что такое «безличное». Или «безразличное».

В Бруклин я возвращался на такси. Сидя в машине, я не мог забыть последних Сониных слов и лица Инги, когда мы прощались. Она казалась спокойной, но лицо было белее мела.

В понедельник вечером, где-то часов в семь, Эгги постучалась в мою дверь. На голове у нее была трикотажная балаклава с прорезями для глаз и рта. Глаза смотрели на меня, губы шевелились. Я не мог разобрать, что она шепчет, и попросил повторить.

– У меня задание, – прошипела она.

– А мама в курсе?

Эгги кивнула. Я до этого наговорил Миранде на автоответчик сообщение, в котором поблагодарил ее за письмо и за рисунок и рассказал о своей договоренности с галереей. В ответ я тоже получил сообщение: «Спасибо, очень рада», но лично мы не разговаривали. Теперь у меня появилась надежда, что, когда придет время забирать дочь, она зайдет.

Эгги крадучись вошла в комнату длинными балетными шагами, стараясь ступать с носочка. Руки она держала за спиной. Остановилась, посмотрела сперва в одну сторону, потом в другую, словно собиралась переходить улицу, и достала из-за спины то, что так тщательно прятала, – большой моток белой бечевки. Потом взяла меня за руку, подвела к дивану и мягко подтолкнула, чтобы я сел. Я послушался, а Эгги у меня на глазах принялась разматывать бечевку. Отмотав метра два, она привязала один конец к журнальному столику, затем оплела спинку стула и потянула веревочку дальше, обвив ею ножки дивана. При этом она все время приговаривала:

– Ммм-гу, замечательно… Отличная линия. Великолепно…

И пошло-поехало. Лица ее я из-за балаклавы не видел, но вот глаза, в которых сначала плясали озорные чертики, становились сосредоточеннее по мере того, как занятие поглощало ее все больше. Когда моток кончился, в комнате возникла громадная паутина, в которую Эгги включила не только всю мебель, но и меня, поскольку и руки и ноги мои, волей творческого замысла, оказались примотанными к столику. Эгги подняла масочку, закатала ее наверх, потом пролезла между нитями своей паутины и уселась рядом со мной на диване.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю