Текст книги "Печали американца"
Автор книги: Сири Хустведт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
– Что-нибудь еще?
– Да. В конце Инга кричала ей: «Как вы могли? Как же вы могли сделать такое? Это же низость!»
Я старался говорить как ни в чем не бывало, пытаясь объяснить ему, что мне нужно самому встретиться с Ингой, что наверняка поводов для волнения нет, что она очень эмоциональный человек, поэтому не стоит истолковывать ее вспышку превратно, но вскоре понял, что на самом деле просто хочу успокоить Бертона, чьи вислые щеки колыхались от бившей его нервной дрожи.
Семь фотографий, которые следующим вечером ждали меня на пороге, предназначались не Миранде, а мне. Они были разложены рядком, и каждая для верности прикреплена к крыльцу скотчем. Наклонившись, чтобы поднять их, я тут же заметил на фотографиях себя. Они были сделаны в тот день, когда мы втроем пришли домой и нашли те самые полароидные снимки. Процесс обнаружения снимков запечатлен не был, только наша прогулка по Седьмой авеню и Гарфилд-плейс. От Эгги на фотографиях остался лишь призрачный белый силуэтик, остальное намеренно стерли. Пока я стоял на ступеньках, рассматривая изображения, мне послышалось что-то похожее на щелчок затвора камеры. Я оглянулся, но никого не увидел, лишь на противоположной стороне улицы медленно шли по тротуару мужчина и женщина. Держа портфель под мышкой, я повернул ключ в двери, неловко прижимая карточки локтем левой руки, и в этот момент где-то рядом снова негромко щелкнула камера. Я дернулся, но вокруг было пусто. Толкнув дверь, я вошел внутрь и захлопнул ее за собой.
В кухне я сел за стол и положил снимки перед собой, чувствуя, как паника мало-помалу уходит. Подозрительность способна превратить любой посторонний звук в источник параноидальных страхов, когда воображаешь, что тебя фотографируют исподтишка. Но кто сказал, что это непременно щелкнул затвор камеры? Бруклинский Парк Слоуп – место тихое, но не безмолвное. Годы житья в одиночестве приучили меня вслушиваться в какофонию звуков, вторгавшихся в мой мир извне: зычное урчание водопроводных труб, шипение батарей отопления, жужжание пил, пулеметные очереди электродрелей. Даже когда на соседних улицах было тихо, до меня все равно доносился отдаленный рев моторов на Манхэттене. По весне я ночи напролет слушал приглушенный гул голосов, наплывающий из задних двориков, визг, смех, выкрики и вопли, брызжущие с улиц, пять-шесть строчек рэпа, рвущихся из автомобиля, который проносится мимо, рок, джаз и классику, струящиеся из открытых окон соседских домов. Каждое утро принимались пищать и щебетать всевозможные птицы, иногда их гомон сливался в звонкий будоражащий хор. А фоном для этой пестрой разноголосицы служило великое множество неопознанных звуков: щелчков, шорохов, потрескиваний, хрипов и всякого рода механических шумов, пульсировавших на заднем плане.
Попробуем рассуждать здраво. Я стоял на крыльце и разглядывал снимки, поэтому меня и сфотографировали. Но вряд ли неизвестный притаился в кустах именно в эту минуту, скорее всего он какое-то время специально болтался возле дома. Мысль о слежке невольно вызывала чувство расплывчатой угрозы, а белые силуэты на фотографиях, зиявшие в тех местах, где должна была находиться пятилетняя девочка, лишь подливали масла в огонь. Я поднял телефонную трубку и набрал номер Миранды.
Позвони я ей сразу после того, как по ее просьбе сидел с Эгги, что, собственно, и намеревался сделать, это было бы простым жестом вежливости, только и всего. Но с каждым следующим днем мой несостоявшийся звонок раздувался в своем значении до таких размеров, что под конец перспектива ткнуть одиннадцать раз пальцем и набрать номер из одиннадцати цифр вызывала ступор. Услышав голос Миранды, я почувствовал мгновенное облегчение. Сильнее всего я боялся, что она либо отошьет меня, либо просто бросит трубку, но, узнав о фотографиях, она пообещала перезвонить мне, как только Эгги заснет, чтобы я спустился и мы поговорили.
Я тщательно сполоснул под мышками, надел чистую сорочку и придирчиво посмотрел на свое отражение. Большое зеркало внутри гардеробной Джини повесила для себя, я им почти не пользовался. Для бритья мне вполне хватало зеркального шкафчика в ванной. Человек, которого я разглядывал, был недурен собой: крупные правильные черты лица, большие зеленые глаза, прямые светлые брови. Пожалуй, худоват, да и торс не мешало бы поднакачать. Под тонкой полупрозрачной кожей проступали сосуды, отчего она казалась не белой, а розоватой. В зеркале отражался не просто белый, а очень-очень белый американец. А может, Миранде вообще плевать на это тело? На всякий случай я решил надеть свежие носки.
Фотографии не вызвали у Миранды удивления. Она рассматривала их, плотно сжав губы и чуть сузив глаза, потом вздохнула и начала свой рассказ. Я заметил в ее голосе какую-то отстраненность, словно речь шла не о ней самой, а о постороннем человеке. Я сталкивался с этим на приеме: некоторые пациенты прибегают к подобному беспристрастному стилю изложения, чтобы не давать воли чувствам.
– Мы познакомились в студенчестве. Я училась на отделении графического дизайна в колледже Купер Юнион, [20]20
Колледж Купер Юнион– бесплатное высшее учебное заведение, основанное в 1859 г. промышленником П. Купером. Находится в Нью-Йорке. Входит в число 36 самых престижных вузов США.
[Закрыть]а он – в Школе изобразительных искусств. [21]21
Школа изобразительных искусств(SVA) – частное учебное заведение в Нью-Йорке, один из ведущих художественных вузов США.
[Закрыть]Много знал, казался мне очень умным. Такой авангардист-неформал, весь в пирсинге, считал себя богемой.
Последнее слово Миранда произнесла чуть нараспев.
– Тогда между нами ничего не было, потом несколько лет мы вообще не виделись и встретились совершенно случайно в каком-то ресторане в Уильямсбурге, [22]22
Уильямсбург– район Бруклина к северу от Уильямсбургского моста, современное обиталище артистической богемы, переместившейся сюда после 1985 г., когда было разрешено сдавать под жилье заброшенные промышленные помещения.
[Закрыть]я там ужинала с приятелем. На следующий вечер он пригласил меня в бар, я согласилась. Потом узнала, что его родители погибли в автокатастрофе в Калифорнии и он уже три года не может прийти в себя.
Миранда подняла голову и невидящими глазами посмотрела куда-то в сторону стеллажей с книгами.
– Дальше все быстро завертелось, я бросила свою квартиру, которую снимала на паях, и переехала к нему.
Мы сидели в гостиной на обтянутом синей тканью диване. Миранда замолчала, скрестив смуглые руки на груди, и они поблескивали при свете лампы.
– После смерти родителей он получил наследство, так что мог себе позволить не думать о заработке, а просто заниматься искусством, что, собственно, и делал. Искусством он называл цифровую фотографию. Знаете, с ним было очень весело. Он становился душой любой компании, вечно всех смешил, что-то рассказывал, обожал танцевать, особенно под кайфом.
Теперь ее голос звучал по-иному, прежнее безразличие исчезло.
– Я вам все это рассказываю, потому что вы теперь тоже есть на снимках. Так что и вас касается.
Теперь Миранда смотрела на меня, и я в очередной раз поразился ее глазам, их размеру и форме. Они словно освещали собою все лицо.
– Он мог быть очень добрым и внимательным. Ему нравилось покупать мне подарки, водить по ресторанам. И еще он очень любил говорить об искусстве. Если мы ходили в Челси по галереям, он всюду мгновенно ориентировался и мог сразу объяснить, что тут самое-самое. Он был белым, как вы, но там у них какая-то гремучая смесь в роду. Бабка, например, наполовину черная, да еще с примесью индейской крови, так что себя он называл «отмытым добела черным». В лучших традициях Америки. «Человек, в жилах которого есть хотя бы капля…» – далее по тексту.
Я поднял на нее глаза, и она не отвела взгляд, а смотрела на меня в упор, пока я в конце концов не заморгал. Долго и открыто смотреть человеку в лицо – дело нелегкое. Миранда, казалось, бравировала своей непоколебимостью. Ни слова не говоря, я ждал, чтобы она продолжила.
– Ну и, несмотря на все меры предосторожности, я забеременела.
– Так он отец Эгги!
– Да.
И опять она смотрела на меня, но теперь в ее глазах была тоска.
– Он сначала был рад или говорил, что рад, потом стал все чаще намекать на аборт, причем не ради себя, нет, – исключительно ради меня, для моего же блага. Потом и вовсе заявил открытым текстом, что ребенок ему не нужен. Ну что ж, ему не нужен, зато мне очень даже нужен. Мне было двадцать восемь, я твердо решила рожать. Вернулась к родителям. Спасибо им и сестрам, они так меня поддерживали. Я бы иначе не справилась.
Миранда сидела с ногами на диване, подтянув колени к груди. Она опять помолчала, потом тихо произнесла:
– А теперь он про нее вспомнил и хочет с ней видеться.
– А вы этого не хотите?
Она отрицательно покачала головой:
– Он не стал подписывать свидетельство о рождении. Значит, он ее бросил.
– У него было время передумать. Но зачем он затеял всю эту игру с фотографиями? В этом чувствуется какая-то враждебность.
– Для вас – возможно, но не для него. Он другой человек. Как моя мама говорит, «неуместный». И в этом пренебрежении к приличиям заключался отчасти секрет его обаяния. Он все делал по-своему, без оглядки на других. Мог появиться на вернисаже с клоунским носом или в майке с цитатой из какого-нибудь критика, так что люди вокруг начинали показывать пальцами. Или, скажем, видя человека в первый раз в жизни, вдруг огорошивал его каким-нибудь замечанием, совершенно с потолка, или выделывал антраша, а потом как ни в чем не бывало пожимал ему руку и кланялся. Кто-то пугался, кто-то морщился, но многие таяли. Он не мог незаметно войти в комнату, ему было нужно, чтобы все только на него и смотрели. Он бы сроду не признался, что хочет прославиться, нет, ему нравилось говорить, что он живет только работой, но вместе с тем колоссальное количество времени и усилий тратилось на то, чтобы его узнали и заметили нужные люди, правда, делал он это не открыто, а исподволь. С камерой не расставался ни на миг. Обожал щелкать знаменитостей. Если уж по-другому никак было нельзя, то спрашивал разрешение на снимок, но мог и не спросить. Не брезговал продажей фотографий. Такой полухудожник-полупапарацци.
– В Нью-Йорке это очень распространенный тип личности. Подобные люди встречаются где угодно. В медицине, возможно, клоунские носы не очень в ходу, но самореклама – дело обычное.
– Я в курсе. Так вот, после того как я забеременела, моя продажная стоимость резко упала.
– В каком смысле?
– Я котировалась как его хорошенькая умненькая черненькая подружка. А моя беременность вредила его имиджу. Я чувствовала, что ему не нравится, когда нас видят вместе.
– Он вам об этом говорил?
– Зачем? Я сама догадалась. Но даже когда у нас все пошло враскосяк, он меня непрерывно фотографировал. Я открываю утром глаза – на меня смотрит объектив. Я работаю – он меня снимает. У нас скандал – фотоаппарат тут как тут. Маниакальный документализм.
Словно вспоминая что-то, Миранда прикрыла глаза, но потом снова посмотрела прямо на меня.
– В тот день, когда я оставила у вас Эгги, он пришел. Я ждала, что он появится. Почти целый месяц до этого находила на пороге фотографии, либо нас с Эгги, либо свои. В телефонном справочнике моего номера нет, так что позвонить заранее он не мог. Просто раздался звонок в дверь, я открыла, а он стоит на пороге с игрушечной лошадью с себя ростом. Душераздирающее, знаете ли, зрелище, просто слезы из глаз. Вы не представляете, какой это был ужас. Я выскочила, стала объяснять, что к ребенку нельзя просто так подкатить и сказать: «Ку-ку, я твой папа!» Пообещала, что вечером приеду к нему домой и мы все обсудим. Эгги бросить было не на кого, все заняты, пришлось обратиться к вам. Едва я вошла в его квартиру, он начал меня снимать. Эти фотографии, по-моему, были ему куда нужнее, чем разговор. Под конец он положил камеру, и мы поговорили. По его словам, Эгги должна стать частью его жизни. Как он себе это мыслит, я понятия не имею. Ни о деньгах, ни о регулярных посещениях, ни о чем-то еще он говорить не пожелал. Только о себе.
– А с Эгги как быть? Ей что-нибудь известно? Как вы ей все это объяснили?
Миранда спустила ноги на пол и откинулась на спинку дивана:
– Я постаралась как можно осторожнее рассказать ей правду: что мы жили с ее папой, что я забеременела, что он – очень хороший человек, но хороший папа для нее из него бы не получился. Только, по-моему, она меня не слышит. Все время придумывает какие-то свои истории: то у нее папа-невидимка, то он в другой стране…
– То в большом таком ящике.
Миранда покачала головой и улыбнулась.
– Вас эта ситуация пугает или просто раздражает?
Миранда уперла взгляд в стену:
– Да нет, почему пугает… Он неплохой человек. Просто инфантильный. Ой, ничего я не знаю.
– Вы уверены, что вы мне все сказали?
Эти слова вырвались у меня помимо моей воли, и я испугался, что Миранда истолкует их как посягательство на личную свободу.
– Разве люди говорят друг другу все? Вы же психиатр. Мне казалось, вы по долгу службы должны уметь достроить то, чего вам не сказали.
– Мне и в голову не приходило смотреть на то, чем я занимаюсь, с такой точки зрения. Психоанализ – длительный процесс, процесс раскрытия, обретения себя.
Миранда снова замолчала.
– Джефф походил немного к психоаналитику, но потом бросил.
– Его зовут Джефф?
– Да. Джеффри Лейн.
– Зачем, по-вашему, он стер изображение Эглантины со снимков?
Она пожала плечами, но лицо ее дернулось, а в уголках глаз закипели слезы, но дальше углов глаз они так и не пошли. Я наклонился и дотронулся до ее правой руки, лежавшей на колене, потом отодвинулся.
– На ваших фотографиях он убирал глаза.
Голос Миранды дрогнул.
– Он любил мои глаза. Говорил о них без конца.
– У вас потрясающие глаза.
Чувствуя, как пылают щеки, я отвернулся к окну. Оно было плотно закрыто, жалюзи опущены.
– Я вам нравлюсь? – спросила она без перехода.
– Да.
– Но ведь мы едва знакомы.
– Все верно.
Молчание длилось несколько секунд, но совершенно без натуги, потому что Миранда не испытывала никакой неловкости, и мы вполне могли бы продолжить разговор, если бы не возникшая на пороге гостиной Эгги. Она замерла в дверях, руки в стороны, пальцы врастопырку, ноги калачом. На лице застыла трагическая маска Офелии. Обратив взор сперва на мать, потом на меня, девочка выдохнула:
– Я… описалась!
Миранда улыбнулась:
– Ничего, солнышко, ничего страшного.
Я поднялся с дивана:
– Ну, уже поздно, мне, наверное, пора.
Перед тем как уйти, я присел на корточки перед Эгги:
– Я тоже писался.
Она изумленно воззрилась на меня:
– В детстве?
– Да. В давние-стародавние времена.
Миранда расхохоталась.
Человеческая память – это не кладовка для застывших образов и слов, а подвижная цепь ассоциаций, которая ни на миг не замирает и меняется всякий раз, как только мы возвращаемся мыслями к некогда виденному или сказанному. Свои дары она преподносит лишь после толчка извне, из настоящего. Я понимал, что одним своим присутствием в моей жизни Эглантина начала оттеснять меня в дальние комнаты моего детства, которые я, несмотря на весь свой психоанализ, давным-давно не открывал, а если и приоткрывал изредка, то лишь затем, чтоб сквозь узенькую щелку пробился лучик света или чуть затхлый запах. В ночь после разговора с Мирандой я перенесся в детское тело и снова слышал, как при каждом движении, стоит лишь повернуться в кровати, похрустывает резиновая клеенка под простыней. Я просыпался от теплой струи, бегущей по ногам, чувствуя, как промокают пижамные штаны и постельное белье, потом, как одурманенный, снова погружался в тяжелый сон, из которого меня вырывало прикосновение холодной, прилипшей к телу ткани и крепкий кислый дух. Лет до пяти-шести я, как Эгги, бежал за помощью к маме, но потом, если выходил такой конфуз, сам скатывал пижаму и простыни в узел, крался на цыпочках в постирочную и запихивал его в корзину с грязным бельем. «Позор, как маленький, как маленький!» – твердил я себе. Однажды, когда я туда пробирался, из туалета неожиданно вышел отец. Я увидел очертания его фигуры в полумраке коридора и прирос к месту, готовый от стыда провалиться сквозь землю. Он положил мне тяжелую ладонь на плечо, повернулся и, не промолвив ни слова, пошел в свою комнату.
Я ждал своего пациента Р., чувствуя нарастающую волну раздражения. Он опаздывал в пятый раз подряд. Разглядывая из окна кабинета дом на противоположной стороне улицы, я вспомнил ключевую фразу, сказанную им на прошлом приеме: «доверие к себе». Когда я ее услышал, мне тут же вспомнился Эмерсон, [23]23
Ральф Уолдо Эмерсон(1803–1882) – американский мыслитель, эссеист, поэт. Одно из ключевых понятий его философии – доверие к себе, к внутренней силе и интуиции своего «я».
[Закрыть]но мистер Р. о философе даже не обмолвился, а «доверие к себе» прозвучало из его уст трижды. Он был поздним ребенком, родители целыми днями на работе, так что доверить себя можно было только себе самому, больше некому.
Он влетел в дверь и прямо с порога, не переводя дыхания, принялся сыпать оправданиями: кто-то из сослуживцев его в очередной раз подвел, а выяснилось все буквально за пять минут до ухода. Устраиваясь поудобнее в кресле, он улыбался, а когда я заметил, что опоздания уже стали чем-то вроде хорошей традиции, мой пациент вытянул вперед руки, словно отражая ладонями удар, и сказал:
– Увы, это неизбежно.
Далее он пустился в подробное описание некомпетентности своей секретарши – начал весьма возбужденно, но минут через пять выдохся и как-то успокоился. Потом попросил напомнить, на чем закончился наш предыдущий сеанс. Такое уже случалось, он часто забывал. Я напомнил. Он вновь принялся говорить о своей детской самостоятельности. Сказал, что даже готовить себе выучился!
Потом вдруг спросил:
– А вот интересно, о чем вы сейчас думаете? Сидите здесь, слушаете меня, такой спокойный, невозмутимый, собранный, но о чем все-таки вы думаете именно сейчас?
– Я сначала вспоминал, что, когда вы задерживались, а я вас ждал, меня охватило чувство какого-то бессильного гнева, а потом подумал, сколько же работали ваши родители и каково вам, наверное, было сидеть одному и без конца ждать, ждать, ждать их.
Мистер Р. посмотрел на меня с изумлением и опустил взгляд на свои лежащие на коленях руки. Пальцы безвольно скользнули вниз по бедрам, глаза так и остались прикованными к коленям. Повисло долгое молчание, потом он поднял голову, и я увидел сведенный горестной гримасой рот, закушенные губы и две залегшие между бровями морщины.
Я впервые почувствовал к нему симпатию.
Он вспомнил измученное лицо матери, ее рухнувшее на стул тело и вытянутые перед собой ноги.
– Она всегда говорила: «Сейчас, погоди, дай мне дух перевести».
Прием подошел к концу. Я заметил, что мистер Р. смотрит на стену у меня за спиной, точнее – на туркменский коврик, висевший над столом.
– Это новый, да? – спросил он.
– Отнюдь. Наш с вами курс начался около года назад, и он тут был все это время.
– Никогда бы не подумал! – прошептал он. – Никогда бы не подумал!
Происшедшее в парке Инга обсуждать со мной отказалась. Бертона, по ее словам, ей очень жаль, и она страшно огорчена, если заставила его беспокоиться. Но когда я сказал, что Соня тоже беспокоится и ни минуты сомневается в том, что все это имеет отношение к Максу, Инга замолчала. Я слышал, как она дышит в телефонную трубку, и ждал.
– Эрик, – наконец сказала она, – я сейчас не в состоянии об этом говорить. Просто не в состоянии. Я даю тебе слово, что все объясню, но не сейчас. И пожалуйста, не дави на меня, это бесполезно.
Я не настаивал. Она мгновенно перевела разговор на другую тему. Я называю такой прием многословной защитой. Инга без умолку трещала о том, что собирается устроить обед, пока мама в Нью-Йорке, сокрушалась по поводу меню, рассказывала, как отмела потенциального гостя по причине его вегетарианства, клялась, что в жизни больше не станет «заводиться с этими баклажанами, будь они неладны».
– Маме нужны положительные эмоции и нужно мясо.
И тут я совершенно для себя неожиданно вдруг поинтересовался, как она отнесется к тому, что я приду не один. Она, естественно, не возражала. Потом я спросил ее про Уолтера Одланда.
– А я больше не звонила. Все собиралась, да так и не собралась. То одно, то другое. Слушай, а почему ты сам не позвонишь?
– Я до сих пор не уверен, правильно ли мы поступаем.
У меня перед глазами снова возник белый домик с темными окнами. Я понял, что чувствую вину. Но чью? Свою или чужую?
Мы попрощались, и я повесил трубку.
Через две недели после высадки произошел один случай, про который мне до сих пор не хочется ни вспоминать, ни рассказывать, – писал отец. – Это единственный эпизод военного времени, который не дает мне покоя, потому что часто снится ночами. Мы вчетвером, трое солдат и лейтенант Мэдден, тряслись на джипе по проселочной дороге. Вдруг впереди показался человек. По самурайскому мечу можно было догадаться, что это японский офицер, но вел он себя очень странно. Заметив нас, он метнулся в кусты и двигался при этом как-то по-бабьи, мелкими семенящими шажками. Мы взяли его в кольцо. Несмотря на то что вокруг было где спрятаться, он, бедолага, сидел, скорчившись, в траве и был открыт со всех сторон. Мы медленно приближались. Ему бы встать, поднять руки вверх, но он чуть пошевелился и вновь застыл в позе, показавшейся мне молитвенной. Еще пара секунд – и четыре направленных на него автоматных ствола должны были вздернуть его вверх, так что ему стало бы не до молитвы. Но раздались два коротких выстрела. Он даже не вскрикнул, просто медленно и мягко завалился на бок, потом несколько раз дернулся, словно хотел выпрямиться, и все, конец. Стрелял наш лейтенант. Ни один из нас троих не заметил, когда он остановился и прицелился. Он потом божился, что у японца в руках была граната. Не было у него никакой гранаты. Пистолет был, парабеллум японский, в кобуре, но кобуру он даже расстегнуть не успел.
Как-то даже неловко со знанием дела рассуждать о том, что творится в душе в подобные минуты. Возможно, я надеялся, что все кончится по-людски, а когда вышло иначе, сорвался. Возможно, на меня очень подействовала его молитвенная поза, и я почувствовал, что стрелять в человека во время молитвы – грех. В общем, в голове у меня помутилось, и повел я себя, по солдатским меркам, недопустимо: кинулся с кулаками на лейтенанта, кричал, что его пристрелить мало. Меня оттащили в сторонку, дали пару раз по физиономии, чтобы привести в чувство. Я пришел в себя, мне было стыдно за то, что я наделал. По словам лейтенанта Мэддена, в опасности были наши жизни. Сам-то он мог бы уберечься от разрыва гранаты, а вот мы – нет. И он готов был взять грех на душу за то, что произошло, но не за то, что могло бы произойти с нами. Японец, наверное, угодил в какую-то передрягу, помешался и блуждал вот так несколько дней, пока на нас не наткнулся. Но как он отбился от своей части? Он же кем-то командовал? Почему он прятался, но не спрятался? После этого случая я как-то ожесточился. Полгода спустя мы оказались в Японии. Тогда-то я и начал переживать случившееся по новой, каждую ночь, как ложился спать.
Отец пишет, что японец сидел в траве «скорчившись», а потом принял молитвенную позу, наверное, опустился на колени, возвел глаза к небу, умоляя о милосердии, может, сложил перед собой руки. И тут раздались выстрелы. Я лежу, а на мне, прям сверху, Харрис, Родни Харрис, только без головы. Оторвало ему голову.Сонины крики по ночам. Кошмары, мучившие моего деда. Навязчивые воспоминания. Фрагменты. Осколки, которые так и торчат. Мне всегда казалось, что память о каких-то страшных событиях – войне, изнасиловании, рушащихся зданиях, несчастных случаях, когда ты был на волосок от смерти, – не похожа на другие воспоминания. Она существует в сознании обособленно. Я всегда это чувствовал, беседуя со своими пациентами, но теперь мои догадки получили экспериментальное подтверждение. Если посмотреть результаты позитронно-эмиссионной томографии у больных с ПТСР, то на трехмерных изображениях отчетливо видны яркие цветные участки, показывающие усиление кровообращения в правом полушарии и структурах лимбической системы, [24]24
Лимбическая система– функциональное объединение структур мозга, участвующих в организации эмоционально-мотивационного поведения (пищевой, половой, оборонительный инстинкты), а также цикла бодрствование – сон. Включают в себя древнюю кору, старую кору, структуры островковой коры и подкорковые структуры.
[Закрыть] древней и старой коры, а также уменьшение притока крови к коре левого полушария, контролирующего речевой центр. Пережитое потрясение находит выход не в словах, а в криках ужаса, иногда сопровождаемых зрительными образами. Слова помогают структурно выстроить историю происшедшего, но внутри самой истории зияют пустоты, которые ничем не закроешь. За время войны мой отец успел повидать убитых, японский офицер был не первым. Значит, дело не в этом. Он не оборонялся, рука его не тянулась ни за гранатой, ни за пистолетом. Поднимись над схваткой. Молю тебя. Помоги мне. Может, этот охваченный смертельным страхом человек напомнил отцу кого-то другого, также на коленях молящего о снисхождении? Может, в его позе, исполненной страха и покорности, Ларс Давидсен увидел метафорическое воплощение некоего образа, который не умел облечь в слова.
Это был первый мамин вечер в Нью-Йорке.
– Когда Ларс умер, ветра не было, – сказала она. – Шел снег, много часов подряд валил тяжелыми мокрыми хлопьями. Какое-то время, пока Инга не приехала, я была с ним одна. Он уже не приходил в сознание. Я сжимала его пальцы, терла руки и лоб, и в этот момент дверь у меня за спиной открылась. Я совершенно явственно почувствовала, что в комнату кто-то вошел, может, сиделка, но когда оглянулась, то никого не увидела. Это повторилось трижды. И ты знаешь, я не испугалась. – Она медленно покачала головой. – Просто приняла как данность.
Мать сидела напротив меня за столом, положив перед собой бледные руки. Большие голубые глаза напряженно смотрели в одну точку.
– Ларс просто не мог бы продолжать существование, которое влачил в последнее время. Я это абсолютно точно знаю. Но его смерть все равно не укладывается в голове. И самое немыслимое – невозможность что-то ему рассказать. Когда я куда-то иду, с кем-то встречаюсь, я по-прежнему думаю: «Надо бы побыстрее сказать об этом Ларсу» или «Вот Ларс порадуется, как узнает», а потом понимаю, что рассказать-то некому.
На ее губах появилась еле заметная улыбка, теперь глаза смотрели куда-то внутрь себя. Так прошла минута, потом она протянула вперед обе руки и взяла ими мою. Сколько я себя помню, она всегда именно таким образом брала меня за руку: зажмет ее между ладонями и гладит, гладит, не отпуская.
Между воспоминанием и воображением не существует четкой границы. Слушая пациента, я не занимаюсь «достраиванием» недостающих фактов из истории болезни, а стараюсь нащупать тенденции, первопричины эмоций, ассоциативные связи, которые могут помочь нам вырваться из замкнутого круга мучительных повторов и перейти к отчетливо сформулированному пониманию. Как утверждает Инга, мы сами сочиняем себе судьбы, и эти придуманные истории неотделимы от культурного контекста, в котором мы существуем. Бывают, однако, ситуации, когда автобиография беззастенчиво подменяется измышлениями, обманом или откровенной ложью, и тогда необходимо делать хотя бы чисто формальные различия между придуманным и непридуманным. Сомневаться в истинности чужих слов – занятие неблагодарное, тут рукой подать до подозрений, а в психотерапии, с ее доверительной атмосферой, это прямая дорога в никуда. Работая с пациенткой Л., я впервые ощутил подобную неуверенность в апреле и сейчас отчетливо вижу, что это был переломный момент как для нее, так и для меня.
Почти полгода хорошенькая, кокетливо одетая мисс Л. напряженно сидела на краешке стула, плотно сдвинув колени и потупив глазки, и откровенничала о мире привилегий, больших денег и небрежения. Развод родителей, когда ей было всего два года от роду, череда материных любовников, ее долгие поездки с ними то в Аспен, [25]25
Аспен– горнолыжный курорт в штате Колорадо.
[Закрыть]то в Париж, то на юг Франции, где они снимали дома или квартиры, потом, естественно, разрывы, истерики, запои, швыряние денег направо-налево в магазинах, череда гувернанток и нянек для маленькой мисс Л., ненавистная мачеха, вторая жена отца, ненавистные двое детей от этого брака, редкие отцовские звонки и случайные подарки, две частные школы, к которым она не испытывала ничего, кроме отвращения, попытки самоубийства, лечебницы, три недели в каком-то мерзопакостном колледже, ее отвергнутые возлюбленные обоего пола – все, как один, негодяи и негодяйки, ее отвергнутые психотерапевты, все – воплощенная некомпетентность, занятия, которые она начинала и бросала по причине полной тупости преподавателей, друзья, которых растеряла, работа, которую потеряла, периоды пустоты, чувство оторванности от жизни, грандиозные замки на песке, вспышки ярости. Все люди в ее жизни делились на две категории: ангелы и демоны, причем переход из одной категории в другую был минутным делом.
– Я решила к вам обратиться, – сказала мне она в самом начале, – потому что вы лучше всех. Мне вас порекомендовали.
Я тогда ответил, что психотерапия не оперирует понятиями «лучше» или «хуже», что это тяжкая совместная работа, а она вместо этого ждет доброго гения, ей подавай богом посланных родителей-друзей-врачей. Выслушав мою тираду, она светло улыбнулась и пропела:
– Я просто уверена, что вы сможете мне помочь.
В гениях я ходил недолго. Ее швыряло из крайности в крайность, меня она считала то спасителем, то душегубом, а я все острее чувствовал свою уязвимость и обиду. Сохранять спокойствие было и без того сложно, а у нее еще появилось обыкновение в худую минуту ополчаться против меня, и эти ее метания становились для меня нестерпимыми.
Сейчас в ее голосе звенели пронзительные, визгливые ноты.
– Моя мать говорит, что я должна простить ее и все забыть. Вы можете себе это представить?
– У меня было ощущение, что вы не поддерживаете отношений с матерью.
– Не поддерживаю. Она сказала мне это при нашей последней встрече. И вообще, почему вы меня перебиваете? Я спросила вас, можете ли вы себе это представить, а вы меня перебили!
Ее ярость была для меня как пощечина.
– Ваша мама искренне надеется на то, что вы все забудете и простите ее, это я себе очень хорошо представляю. Интересно другое: вы не виделись с матерью почти год, но говорите о ней с такой злостью, словно поссорились только что.
Я заметил, что руки мисс Л. сжались в кулаки. В течение нескольких секунд она молчала, потом процедила:
– Вы имеете мне сообщить еще что-нибудь, мистер Всезнайка?
– Я не все знаю про вас, поэтому не знаю, что вам сообщить.
– Не знаете – учитесь. Если я принуждена разговаривать с профаном, то чего ради я вообще сюда хожу?
– Может быть, ради этой самой злости? Цепляясь за меня, как за ее объект, вы тем самым цепляетесь за отношения между собой и матерью. Раз есть хотя бы злость, есть надежда. Надежда на перемены.
Она сидела, разглядывая свои коленки. Кулаки разжались, губы вздрагивали.
– Надежда? – пролепетала она. – Пожалуй, вы правы. Злость мне необходима. Она мне требуется, как наркотик. Если ее нет, я словно замороженная.
Я вдруг представил себе, как она стоит, продрогшая, на пороге дома, перед запертой наглухо дверью, а вокруг бушует метель. При этой мысли мне стало нестерпимо больно, физически больно.