355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сири Хустведт » Печали американца » Текст книги (страница 3)
Печали американца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:01

Текст книги "Печали американца"


Автор книги: Сири Хустведт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– Повидаться с отцом?

– Ну да, мне Оберт сам рассказывал. Мы-то знать не знали, что между ними что-то было. Ее-то мы, конечно, знали, но она вечно в сторонке, так что никто не думал, что они, ну, встречаются, одним словом.

– Это какой Оберт? Двоюродный брат нашего деда?

– Он самый.

В голосе Рагнилд зазвучали задумчивые ноты.

– Их всех давно нет. Никого не осталось. Теперь вот и Ларса не стало, это так тяжело. Замечательный был человек.

– Да, замечательный, – повторил я почти шепотом.

Меня тронули не столько ее слова, сколько их звучание. К ее речи намертво приклеились ритм и мелодика другого языка. Мой отец говорил точно так же.

– А про Гарри вы что-нибудь помните? За что его посадили?

В трубке раздался какой-то шум.

– Он же пил, бедолага. Через пьянство все и получилось.

Эгги начала ко мне захаживать. Стук в дверь раздавался где-то раз в неделю, и вскоре у нас сложился целый ритуал. Она отпирала дверь со своей стороны, входила и тащила меня на диван, где мы разговаривали. Я слушал про драконов и динозавров, про кошку Кэрри, которая убежала, а назад так и не вернулась, про куклу Венди, которая плохо себя ведет, поэтому ее надо все время наказывать. По временам ее тянуло на туалетную тематику, и бурный поток всей этой чуши хлестал мне в ухо:

– А ведьма, – тут Эгги лихорадочно сглатывала и переводила дух, – ведьма смотрела в другую сторону, и она взяла и съела метлу. Метла такая невкусная! Потом она увидела, что два человека пляшут прямо на ее шляпе, тогда она их в какашки закатала, и получился пирожок, ам!

И все это под прысканье и хихиканье.

Я слушал про ее страшные сны, про чудище с «длинными, злыми, кусачими зубами», которое ворвалось к ним в детский садик, про смерч, разбушевавшийся «прямо за нашим домом», про то, как он в щепки разломал садовые стулья и оторвал ей руку, но ее удалось приставить на место.

– Моя мама на работе делает книжки, а на самом деле она художник. Ш-ш-ш-ш, – Эгги поднесла палец к губам, – нельзя шуметь. Она сейчас работает.

О своем отце она тоже рассказывала:

– Папа уехал, еще когда я маленькая была. Он в одном таком специальном месте и машину свою туда забрал. Он теперь больше не может приходить, потому что дотуда далеко.

Она принялась качать головой вперед-назад и вопить, барабаня пальцами по груди, чтобы голос дрожал:

– А-а-а-а!

Потом резко остановилась и искоса посмотрела на меня:

– Он теперь такой малюсенький, что я его вообще не вижу.

В странности нашей с Эглантиной дружбы я прекрасно отдавал себе отчет. Девочка бессознательно чувствовала, что я готов ее выслушать. В конце концов, это ведь моя профессия. Как «доктор Эрик» я должен лечить, «кто волнуется», а «волнуется» можно изобразить как волну, а потом ИЦА. И в то же время я всеми силами старался не угодить в расставленный психотерапевтический капкан. Эглантина не была моей пациенткой.

– Свидания? – визжала Инга. – В свои пятьдесят лет я, по-твоему, должна думать о свиданиях? Господи, слово-то какое пакостное. Ах, простите, у меня сегодня свидание. Ах, я иду на свидание.

Она подняла на меня бескровное лицо.

– Хватит с меня свиданий. Мне нужен мужчина, мужик. У меня тело изнывает, потому что до него дотронуться некому. Я засыхаю, превращаюсь в деревяшку. Но от одной мысли, что я подцеплю кого-то и, расфуфыренная, пойду с ним в ресторан ужинать, меня тошнит. Да и, кроме всего прочего, как я его подцеплю? Дам объявление в «Нью-Йоркском книжном обозрении»? Представляю…

Я хотел ее перебить, но она вскинула руки, не давая мне говорить, и продолжала:

– «Пожилая, истеричная, вздрагивающая от каждого слова и все еще безутешная вдова, рост метр восемьдесят два, доктор философии, желает познакомиться с добрым талантливым мужчиной в возрасте от двадцати пяти до семидесяти для того, чтобы любить и быть любимой».

Еще не договорив фразу до конца, Инга потупила голову, и я заметил, что глаза у нее на мокром месте.

– Ну, полно, – сказал я, притянув ее к себе.

Сестра почти упала мне на грудь, но без слез. На какое-то время она затихла, потом оттолкнула меня:

– Только не умирай. Не смей умирать, слышишь? Когда папа умер, моя первая мысль была – как же мама. Ей ведь уже так много лет. Я хочу, чтобы она дожила до ста, нет, до ста пяти и была жива-здорова.

Инга помолчала.

– Знаешь, я сейчас все время читаю Макса и папу, пытаюсь найти в их словах их самих, пытаюсь объяснить себе своего мужа и своего отца, но мне все время чего-то недостает, и дело тут не в том, живы они или нет. У них было одно общее качество, что-то глубинное и непостижимое, какая-то смутная, глубоко сидящая тень. Наверное, это и влекло меня к Максу сильнее всего. Я ее безотчетно чувствовала.

Она снова умолкла.

– Эти его ночные прогулки… Ты помнишь, как это началось? Когда он пропал в первый раз?

У меня в ушах словно щелкнул, захлопываясь, замок, и, как тогда, я почувствовал боль и страх. Все как тогда. Память, засевшая в теле.

– Я не помню, чтобы он это делал, когда мы были маленькими. Первый раз я понял, что происходит, лет в двенадцать-тринадцать. Он тогда ушел и вернулся только под утро.

– Мама все от нас скрывала, не хотела, чтобы мы знали. И машину он никогда не брал. Как ты думаешь, он просто шел куда глаза глядят?

– Возможно. Наверное, что-то копилось внутри, и он не мог оставаться на одном месте, так что приходилось спасаться бегством. Я понятия не имею, где он бродил.

Инга подняла на меня глаза:

– Я слышала, как он уходил. Я помню, что лежу в кровати и глаз не могу сомкнуть, потому что еще вечером, за ужином, видела, какое у него было лицо – отстраненное, погруженное в себя, тоскующее. Невиннейшая, казалось бы, вещь – пойти пройтись, когда тебя что-то гложет, даже если на дворе ночь-полночь, ну что тут особенного? Но все это окружалось такой завесой секретности и было так густо замешено на страстях, что воспринималось как настоящий ужас. Причем я не помню, что именно могло послужить толчком. Ссоры с мамой и все такое прочее тут абсолютно ни при чем.

– Мне потом, уже в студенчестве, пару раз казалось, что у отца была диссоциативная фуга.

– Фуга? – недоуменно переспросила Инга. – Как у Баха?

– Почти. Fugaпо-латыни – «бегство». Вплотную этим заболеванием стали заниматься в девятнадцатом веке, тогда же возник термин, которым пользуются до сих пор. Я ни разу не слышал, чтобы такой диагноз поставили женщине, все пациенты – только мужчины. Человек вдруг срывается с места и исчезает на несколько часов, дней, а то и недель, а потом просыпается совсем в другом месте, не имея ни малейшего представления о том, кто он такой и что с ним произошло. Это довольно редкое заболевание, но один раз я с ним столкнулся во время ординатуры в Пейн Уитни. В клинику поступил человек с переломом локтя и множественными ушибами после падения, но травмы головы у него не было. Ему наложили гипс. Никаких документов у него при себе не оказалось, о том, что было раньше, чем за месяц до травмы, он не помнил, но его это мало заботило. Тогда из приемного покоя его послали к нам, в психиатрию. В конце концов выяснилось, что этот человек уже четыре недели как объявлен в Южной Каролине в розыск по заявлению жены, но когда она приехала, он ее не узнал.

– Как вы его лечили?

– Лекарства тут не помогают, врач просто беседует с пациентом. Его жена, чтобы забрать его домой, добиралась до Нью-Йорка автобусом черт знает откуда. Ее предупредили о его состоянии заранее, но она все равно была в отчаянии. Оказалось, толчком к случившемуся послужило публичное унижение. Муж работал механиком в гараже, так вот, хозяин стоял в дверях, держа гаечный ключ, а его заставил выползать оттуда на четвереньках, и все это в присутствии других рабочих. Судя по всему, в детстве его жестоко истязал отец. А когда он пришел домой, жена назвала его трусом. Он взбеленился, убежал куда глаза глядят и больше не появлялся.

– Он пришел в себя?

– Да, через недельку.

– Чертовски приятно быть сестрой гения!

– Так лечил-то не я. Я только наблюдал, а внезапное возвращение памяти происходит при этом и без медицинской помощи.

– Но папа ни на минуту не забывал, кто он такой.

– Тем не менее я не могу отделаться от ощущения, что это все-таки случай диссоциативной фуги, ранее не описанный.

Инга кивнула.

– Он ко всем так хорошо относился, – тихо сказала она.

– Даже слишком.

– Слишком, – повторила Инга.

Я пришел к ней домой на Уайт-стрит. Была суббота, вечерело. Верхний свет подчеркивал ее тонкие черты. Мне показалось, что она стала выглядеть чуть получше. Носогубные складки, залегшие вокруг рта, словно бы расправились, и кожа под глазами не отливала синевой. Разговор наш происходил после ужина. Сони дома не было, она пошла куда-то с одноклассниками. Мы сидели в молчании, теплом, задумчивом молчании, которое возможно лишь между задушевными друзьями, и потягивали вино.

– Кто бы мог подумать, – проронила Инга. – Эрик и Инга, мальчик и девочка, выросшие в сельской глуши, живут теперь в Нью-Йорке, превратились в записных полноправных горожан, и даже от провинциального миннесотского выговора почти не осталось следа. А ведь наш отец родился в прериях, в бревенчатом доме. Просто не верится.

Несколько секунд я не мог ответить. В голове у меня полыхнула картина, которой я никогда прежде не видел.

– Он сгорел!

– Кто сгорел? – спросила Инга.

– Бревенчатый дом, в котором родился наш отец. Сгорел дотла.

– Конечно. Потому-то они и переехали в другой. Тот, что до сих пор стоит.

Голос сестры звучал чуть насмешливо.

– Стоит один-одинешенек, тебя ждет. Твой, кстати, дом.

Я возвращался с работы. На крыльце Миранды и Эглантины снова лежала фотография. Позади был трудный день. По дороге я читал в метро какую-то статью и, подходя к дому, продолжал размышлять о ней, но тут увидел черно-белый снимок, лежавший изображением вверх. Лицо Миранды я моментально узнал, но над ним кто-то поработал. На месте зрачков и радужек глаз зияли отверстия, при виде которых я вздрогнул от какого-то не подвластного рассудку узнавания, но это чувство, мелькнув, исчезло. Я поднял карточку и посмотрел, не написано ли чего-нибудь на обороте, но там был только знак, который я уже видел раньше, – перечеркнутый круг.

Положив фотографию на стол в гостиной, я вдруг вспомнил. Из глубин памяти возник образ пациента, швыряющего мне в лицо фотографию с воплем:

– Чтоб они сдохли, сволочи! Чтоб они сдохли!

Долгие годы я не вспоминал о Лоренцо, но снимок с выколотыми глазами заставил меня вновь услышать его пламенные тирады. Всякий раз, когда он должен был прийти, я перед приемом собирался с силами, готовясь к потоку брани, который на меня обрушится, а после чувствовал себя измочаленным. Лоренцо было двадцать три года. Его привели ко мне родители, они же оплачивали лечение. Среди их многочисленной родни было несколько случаев маниакально-депрессивного психоза, и, опасаясь проявления наследственных симптомов, я попробовал рекомендовать ему литий в предельно малых дозах, но он ни о каких лекарствах и слышать не хотел, и стоило мне разок упомянуть о них, взвился до небес. Очень скоро я понял, что Лоренцо лжет родителям, а меня использует как прикрытие для собственных выходок, дескать, «а доктор Давидсен говорит, что все в порядке». Я отказался от него. Тогда Лоренцо послал родителям по почте ту самую их фотографию, которой размахивал передо мной на приемах, с одним только изменением. Он бритвой выцарапал им на снимке глаза.

Кто-то выслеживал Миранду, и, как я понимал, она знала, кто именно. В отличие от моментальных полароидных снимков, это был черно-белый фотопортрет, для которого надо позировать. И неведомый мне фотограф либо сделал его сам, либо каким-то образом смог заполучить. В одном я был абсолютно уверен. Снимок был послан с целью выбить адресата из колеи. Это был акт откровенной агрессии, что заставило меня думать о злоумышленнике в мужском роде, но я понимал, что это только предположения.

Разумеется, фотографию нужно было показать Миранде. Возможно, если она получит ее через меня, а не напрямую, это хоть как-то смягчит удар. Фотография с выколотыми глазами – дешевый трюк, расхожий приемчик, заимствованный из фильмов ужасов, но от этого он не становится менее действенным. Инга как-то сказала мне, что в западной философии и культуре еще со времен Платона внятно ощутим визуальный уклон: из пяти наших чувств главным является зрение. Мы можем прочесть что-то в глазах другого, мы понимаем друг друга по глазам, и анатомически глаз является продолжением мозга. Заглянув человеку в глаза, мы заглядываем ему в голову. Лишенный глаз человек страшит нас по одной простой причине: глаза – это двери внутреннего «я».

Из окна крохотного номера отеля «Коутс», расположенного на Конкорд-стрит в городе Саут-Сент-Пол, отцу открывался дивный новый мир, центром которого было заведение Оберта. Он работал в двух местах дворником, работа была грязная и тяжелая, по вечерам учился, а по воскресеньям чистил у Оберта картошку. Цель одна – заработать на колледж.

В будни у Оберта было не протолкнуться. Завсегдатаи, все больше скотники или фасовщики, приходили сюда позавтракать и запастись харчами и кофе на обед, а потом возвращались для неспешного ужина. Гигантские говяжьи бифштексы шли на ура. К ним гора жареной картошки, четыре ломтя хлеба и кофе море разливанное. Все удовольствие – 45 центов. Дешево и сердито. А для разнообразия можно было взять кусок свинины или говядины с подливой и картофельным пюре, сорок центов за порцию. Стряпал у Оберта Гарри О’Шигли, человек с массивным туловищем на паре коротеньких ножек. Оскар Нельсон, маленький, тощий, весь рацион которого составляли теплое молоко и сухарики, в кафе был известен как Доходяга. Ссыкун Кук квартировал в пожарной части, а работал в городе на грузовике. Однажды родная дочь не подпустила его к новорожденному внуку, потому что Кук заявился к ним пьяный. С той поры он в рот не брал ни капли, но все грехи прошлой разгульной жизни были налицо. Билли Мьюир по прозвищу Ветрила из-за продуваемого всеми ветрами самодельного шалаша, в котором он обитал на равнинах Миссисипи, был на все руки мастером широкого профиля и доморощенным философом. Потенциальные клиенты оставляли ему заявки через заведение Оберта. Преподобный Кристиансон, известный строгостью нрава, однажды зашел туда договориться с Билли о какой-то починке.

– Ну, как там сами-то, в приходе? – спросил Билли.

– Эх, вот если б нам хоть сотню хороших прихожан, – сокрушенно ответил пастор, – но где ж их найдешь?

– А чего их искать-то, – пожал плечами Билли. – Возьмите сотню своих плохих и сделайте из них хороших.

Мой отец как-то прикипел душой ко всей этой поражающей воображение шушере, в гуще которой он оказался: к Везунчику Крамеру, Тони Дай-Раз а, Джерри Наливайке и Притырку Шульцу, – колоритным персонажам, так расцветившим собою внутренний ландшафт всей его последующей жизни. Эти существа, увиденные глазами очень молодого человека, навсегда окутаны светом первых шагов на самостоятельном поприще. Моей Конкорд-стрит стал Нью-Йорк, город, изобилующий шизиками, чудиками и оригиналами. За первые два месяца после приезда я познакомился с Борисом Ицковичем, бездомным спившимся виолончелистом, шустрой одноглазой кассиршей Мариан Пиббл, работавшей в кафе, куда я ходил есть пончики, и Большой Ритой. До нее я в жизни не видел трансвеститов. Рита была всего на пару сантиметров ниже меня, но при встрече она неизменно клала мне голову на грудь и ворковала:

– Люблю высоких мужчин – не могу!

Моим первым подопытным кроликом был Коротышка Гонсалес, который проходу мне не давал и требовал, чтобы я его вылечил.

– Слушай-ка, докторенок, чегой-то у меня коленка болит, и горло заодно глянь.

Этот ходячий перечень жалоб и симптомов, начиная с вымышленных опухолей и кончая мифическим облысением, снился в страшных снах всем студентам-медикам, но я вспоминаю о нем и ему подобных с нежностью. Они были до такой степени неминнесотскими, до такой степени нелютеранскими, до такой степени неведомыми и именно в этом качестве сохранились и по сей день, оставаясь лучезарным символом моего посвящения в горожане. Сегодня я не столь впечатлителен и скорее склонен отмежевываться от безумного разнообразия человеческой природы, которое ежедневно настигает меня в метро или на улице. Во мне обитают мои пациенты, говорящие на всех возможных языках и имеющие отношение ко всем мыслимым и немыслимым областям человеческой деятельности. Они-то и привносят в мою жизнь пестроту и многоцветие, причем с избытком.

Отца очень огорчало, что я не хочу оставаться на Среднем Западе и собираюсь изучать медицину в восточных штатах. Мне он никогда об этом не говорил, а вот маме говорил, а она потом, через много лет, рассказала мне, как он вслух недоумевал, чем это мне не угодил Университет Миннесоты или Университет Висконсина, где он получал докторскую степень. Я думаю, что мой выбор он рассматривал как некую подспудную критику в свой адрес, и хотя я ни о чем таком понятия не имел, между нами пролегла молчаливая расселина, из тех, что с годами становятся все глубже.

Когда отец жил в Саут-Сент-Поле, он познакомился с девушкой, которую несколько раз приглашал на свидания.

По части свиданий опыт у бедняжки Дороти был столь же небогат, как и у меня. И даже обоюдное стремление его приобрести дела никак не меняло, прежде всего – из-за социальной пропасти, которая нас разделяла. Что бы я ни говорил, казалось глупым и неестественным, и наверняка не только казалось, но и было. Да и о чем крестьянский парень мог поведать дочери профессора? О том, как урезонить свирепого голштинского быка?

Хотя Ларс Давидсен стал впоследствии профессором истории, он остался все тем же «крестьянским парнем», и примирить в себе два этих начала ему так и не удалось.

Наиболее одиозные из завсегдатаев Оберта были с самого что ни на есть «дна» – паршивые овцы, «бывшие люди», изломанные морально и физически, и за каждым стояла своя жизненная драма, но тем не менее в них была доброта и не было фальши.

Отец до самой смерти с готовностью изливал свою нежность на втоптанных в грязь, убогих, жалких и несчастных. Он никогда не осуждал слабого. В этом было великодушие. Но в этом была и горечь.

Успех – не важно, чей именно, его ли, мой ли, – всегда имел для отца привкус предательства по отношению к ним, оставшимся там, и к их призракам, которые он всегда носил в сердце. Самая большая нелепость заключается в том, что мои честолюбивые устремления, если оценивать их с позиции пройденного пути, отцовским и в подметки не годились. Он ушел много дальше.

Вот Лиза переступает воскресным вечером порог заведения Оберта. На дворе осень 1941 года. Трагедия Пёрл-Харбора еще не грянула. Воображение рисует мне пышногрудую блондинку с грубоватым лицом, одетую по моде того времени в длинный плащ с поясом и короткие ботики. Я видел таких женщин в кино. Вот они с моим отцом, молодым, густоволосым, стоят на немощеной улице, где, кроме них, никого нет. Лиза держит его за локоть и что-то ему настойчиво говорит, но я не могу разобрать ни слова, я ведь слишком далеко.

Когда вечером того же дня я отнес фотографию Миранде, Эгги уже спала. Мне не хотелось, чтобы девочка видела изуродованный снимок матери, но при виде напряженного, отчужденного лица Миранды я остро ощутил, как мне не хватает пронзительного щебета Эгги, ее напора, ее тепла.

Миранда приоткрыла раздвижную дверь, ведущую в гостиную, и поманила меня внутрь. Я вошел в некогда хорошо знакомую комнату, теперь совершенно преобразившуюся из-за новой мебели: большого рабочего стола, который я уже видел из окна, книжных полок, кушетки и ящика с игрушками. Я бросил взгляд на стол в надежде, что там будут рисунки хозяйки, но, увы, ничего не заметил. Зато над каминной полкой висел большой графический портрет Эгги, сделанный, очевидно, пару лет назад. В падавшем справа свете мягкие кудри, обрамлявшие ее лицо с этой стороны, становились похожи на половинку нимба. Девочка пристально смотрела на зрителя с выражением, которое я уже успел изучить. Она стояла, скрестив руки на груди, в абсолютно пустой комнате, одетая в песочник, и выглядела сущей замарашкой. Голые коленки покрывал слой грязи, вокруг губ тоже темнели пятна, очевидно от конфет, но, несмотря на устойчивость позы и чумазость, на рисунке было изображено совершенно неземное существо, словно перед нами была не девочка из плоти и крови, а некое зачарованное создание. Что тому причиной? Выражение лица? Пустая комната вокруг? Безусловно, световые эффекты как нельзя лучше передавали это чувство причастности к чему-то горнему, но в рисунке я не заметил слащавости, как бывает, когда взрослые используют детские образы для передачи фальшивых романтических чувств.

– Какой дивный рисунок, – произнес я с глупой улыбкой.

– Да, упражнялась в передаче сходства. Иногда рисовать кого-то из близких куда сложнее, чем случайную натуру.

– Эгги рассказывала мне, что вы настоящий художник, а издательство – это так…

– Да. Нужна была работа, которая бы нравилась и одновременно могла бы прокормить.

Миранда скользнула по мне взглядом, потом отвела глаза и продолжала:

– Вот и получается: одно для денег, другое – для души. Вы, кажется, хотели со мной о чем-то поговорить?

С первой минуты нашего знакомства я обратил внимание на ее подчеркнуто официальную манеру держаться, но сейчас этот сухой тон меня буквально раздавил.

– Тут просто оставили под дверью еще одну фотографию… Довольно мерзкую…

Миранда вздохнула и провела рукой по подбородку. Этот жест вдруг показался мне до странности мужским, так мужчина проверяет, не слишком ли он зарос щетиной.

– Фотография у вас?

Я протянул ей снимок. Она повертела его в руках и положила на журнальный столик. Присесть она меня не пригласила.

– Насколько я понимаю, вам кто-то угрожает. Люди моей профессии часто становятся объектами подобных домогательств. Например, одной моей коллеге пришлось пройти через это год назад. Может, стоит заявить в полицию?

– А они-то что могут сделать? – устало спросила Миранда.

– Вы кого-то подозреваете?

– Даже если так, почему я должна обсуждать это с вами?

Нельзя сказать, чтобы Миранда говорила со мной грубым тоном, но слова резанули мне слух, и я почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Обида, захлестнувшая меня, явно выходила за грань разумного. «Да просто потому, что вы в моем доме!» – чуть не сорвалось у меня с языка, но я вовремя осекся.

– Я, очевидно, не вовремя, простите, что побеспокоил.

Я вышел, стараясь не смотреть на Миранду. Ей еще предстояло запереть садовую калитку изнутри, но я не смог заставить себя напомнить ей об этом. Поднявшись к себе, я сварил на ужин куриные сосиски с пюре, а сам все прокручивал и прокручивал в голове наш диалог. Действительно, почему она должна что-то обсуждать со мной? Кто я такой? Хозяин квартиры, которую она снимает. «Психотэрапэвт», живущий этажом выше, неизвестно зачем сведший дружбу с ее дочкой. Высоченный белый, который к ней неровно дышит. Или, не дай бог, неугомонный сосед, обожающий совать нос в чужие дела, в каждой бочке затычка. Я знал, что обостренно реагирую на подобные удары, даже если это не удары, а щелчки. Говоря профессиональным языком, мое нарциссическое равновесие было нарушено, уязвленное самолюбие заставило старую рану открыться. Гордыня, родовое проклятие Давидсенов. Душевная боль глодала меня весь остаток вечера и потом, даже много дней спустя, возвращалась, стоило мне хоть на миг вспомнить о том, что произошло. Слава богу, что была дорога от дома до работы и назад, что на приеме было полно народу, что были сотни статей, которые следовало безотлагательно прочитать, что на выходные была намечена международная конференция по эмпатии, поэтому меня ждала куча плохих докладов и хороших докладов. Слава богу, что там оказалась Лора Капелли, моя коллега по психоаналитическому цеху и соседка, кокетничавшая со мной за утренним кофе с пончиками, который мы пили до начала первого доклада. Она лукаво бросила, протягивая мне свою карточку:

– Если эмпатия иссякнет, то комплекс вины на подходе. По нему конференция в следующем месяце. Можем продолжить.

И слава богу, что мисс У., моя пациентка, начала вызывать у меня не скуку, а боль. Терзания, которые я испытывал, слушая ее, позволяли надеяться, что в душе мисс У. что-то сдвинулось с мертвой точки, и после долгих месяцев присутствия на неизменном подробнейшем препарировании ее сослуживцев по рекламному агентству и их привычек, после прослушивания высокоинтеллектуального изложения ее детских воспоминаний я с радостью ловил в ее голосе легкие, но отчетливые ноты гнева, когда она говорила:

– Он смотрел на меня, как… как на пустое место!

Я не знал, куда деваться от стыда, когда Роджер начал распаковывать свои вещи: костюмы, спортивные куртки, модные широкие брюки, свитера, галстуки, пижамы, и проч. Каждый предмет одежды он вешал на распялку и поднимал вверх для обозрения, а потом торжественно, словно совершая церковный обряд, отправлял в платяной шкаф. Вскоре его шкаф был забит, и я предложил ему излишки площади в своем, где было почти пусто, в надежде, что кто-нибудь, глядя на его одежду, подумает, что это мое. В кругу соучеников я мучительно стыдился своей нищеты и всячески старался скрыть ее от посторонних глаз. И уж конечно не шел ни на какие разговоры об этом. Мне до сих пор стыдно за свой тогдашний стыд. Мои первые впечатления о колледже Мартина Лютера? Голливудский фильм!

Когда я поднимался по лестнице, какая-то незнакомая женщина захлопывала за собой дверь Ингиной квартиры. Потом она повернулась, сгорбленная, с ржаво-рыжими волосами, и, глядя себе под ноги, медленно побрела вниз по ступенькам. Когда мы почти поравнялись, она вдруг подняла голову и на какую-то долю секунды задержала на мне взгляд. Я чуть прижался к стене, чтобы пропустить ее, но она даже не посторонилась и шла прямо на меня, так что разойтись нам не удалось.

– Прошу прощения, – пробормотал я, прекрасно, впрочем, сознавая, что не сделал ничего, за что следовало бы извиняться.

Незнакомка резко дернула головой, пристально посмотрела мне в глаза и, застыв на миг, ухмыльнулась. Это была именно ухмылка, мрачноватая, эдакая неудобоваримая смесь самодовольства и сконфуженности. Так мальчишка с упоением пинает собаку, но, будучи пойманным, прекрасно понимает, за что его ругают. Женщина не сказала ни слова, просто прошла мимо, почти задев меня плечом, но это выражение засело где-то в голове и саднило, как прищемленный палец, который все не проходит.

– Это кто еще такая? – спросил я с порога, вместо того чтобы поздороваться.

Тут я заметил, что Инга сама не своя: в лице ни кровинки и голос предательски дрожит.

– Журналистка, – ответила она, – корреспондент журнала «Подноготная Готэм-сити».

– Ты давала интервью по поводу своей книги?

Инга кивнула:

– По крайней мере, я так думала. Мы договаривались об интервью по поводу моих книг. Я даже полистала «Очерки об образе» и «Культурную тошноту», чтобы освежить все в памяти. Нет, наверное, Дороти просто обманули. Издательство же обязано защищать авторов от аморальных посягательств. А редактор журнала ее обманул. Первые полчаса я просто не понимала, что ей от меня нужно, но она переводила разговор на Макса, и все какими-то намеками, намеками…

– Намеками на что?

Инга скривилась:

– Давай сядем. Мне что-то нехорошо.

– Да у тебя же руки дрожат!

Инга сцепила руки перед собой.

Мы сели на диван.

– Так что она тебе сказала?

– Ничего особенного. Просто этот мерзкий запах…

– Запах?! – недоуменно переспросил я.

Инга выпрямила спину и глубоко вздохнула:

– Не притворяйся, ты же все понимаешь. Эту женщину абсолютно не интересует ни то, что я думаю, ни то, что пишу. Ей нужны жареные факты о нашей с Максом жизни, а я отказалась об этом говорить. Знаешь, что она мне сказала? «Считаю своим долгом сообщить вам, что про вас все равно говорят, так что было бы куда разумнее не отмалчиваться, а сделать официальное заявление для прессы». Ей заказали материал для журнала, наверняка одну из тех грязных статеек, прочитав которые хочется немедленно вымыться с мылом.

Инга сжала вздрагивающими пальцами виски.

– Ты чего-то боишься?

– Я любила Макса, любила всем сердцем. У него и в мыслях не было бросить меня.

Я видел, что Инга мучительно подбирает слова. Потом она подняла на меня распахнутые серьезные глаза:

– Дело в том, что Макс был человеком очень тонким, обостренно чувствительным и не очень устойчивым. Он мог швыряться вещами, такое пару раз бывало. Мог рычать, как лев, когда злился. Порой с ним было невозможно разговаривать, потому что он никого к себе не подпускал. Но она произнесла слова «физически агрессивный». «Физическая агрессия» – это что, эвфемизм для «избиения жены», полагаю? Отвечать на такое невозможно, потому что со стороны кажется, что ты оправдываешься, так что деваться некуда, и остается одно – молчать. Потом она заговорила о виски, глумливо так поинтересовалась, какую он предпочитал марку. Вытащила откуда-то историю о его стычке с этим отвратительным критиком, которому Макс дал по морде на банкете ПЕН-клуба. Да, Макс пил, но всю жизнь, пока хватало сил, он работал до изнеможения, буквально до последнего своего часа. Даже в больнице он делал какие-то записи. Сколько я его помню, он каждое утро вставал и садился работать. Разница только в том, что, когда мы познакомились, в нем не было этой тоски. Он тогда так жадно всем интересовался, но с возрастом тоска накатывала все сильнее. Он очень страдал после смерти матери, и я страдала вместе с ним. Макс был самым близким моим другом, но это не значит, что я знала о нем абсолютно все. Да, честно говоря, я и не очень хотела. Эта жуткая особа наверняка доберется до Адрианы и Роберты, они же, каждая, были за ним по три года замужем. Адриана зря болтать не станет, а вот Роберта конечно же с наслаждением смешает Макса с дерьмом. И одному богу известно, сколько эта особа накопает его любовниц или девиц на одну ночь. Кто-то из них все еще его любит, кто-то всей душой ненавидит, а она будет все это слушать. И будет слушать завистливую трепотню какого-нибудь третьесортного писаки и иже с ним, а потом состряпает материальчик, где все будет тютелька в тютельку, где цитаточки приведены дословно и все до тонкостей расписано и преподнесено как чистая правда. Именно так и будет, я знаю, как делаются такие вещи. В ней была такая мерзость и беспардонность, что меня чуть не вырвало. Как будто я выпачкалась в чем-то. И мне стало очень страшно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю