355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сири Хустведт » Печали американца » Текст книги (страница 5)
Печали американца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:01

Текст книги "Печали американца"


Автор книги: Сири Хустведт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Сегодня я никоим образом не могу распутать клубок противоречивых эмоций, которые терзали меня всю следующую ночь. Я не принадлежу к тем, кто верит в истории про обращения, происшедшие из-за одного-единственного события, почему-то ставшего переломным. Но я, однако же, верю в предобуславливание – когда взрывчатое вещество долго, по капле, копится, а потом достаточно одной искры, чтобы все перевернулось вверх дном. Мне было довольно одного только известия о смерти Ли. В том, как апостол Павел понимал благодать, сквозили разом и издевка и утешение. Позднее сон или, как называл его Шекспир, «смерть каждодневной жизни», [17]17
  «Макбет», акт 2, сцена 2. Перевод М. Лозинского.


[Закрыть]
сморил меня, а проснулся я с чувством странного успокоения. Мне, без каких-либо сознательных усилий, удалось избавиться от бесконечных забот о вещах ничтожных. Вдруг возникло абсолютно новое ощущение свободы. И служить я стал лучше, по крайней мере, мне хотелось в это верить. Первым происшедшую со мной перемену заметил лейтенант Гудвин, у которого было высшее образование. Когда мы перелезали через бортовые поручни корабля, готовившегося перевезти нас на Лусон, он стоял на палубе, и для каждого солдатика у него были наготове какие-то ободряющие слова. Заметив меня, он сказал: «Дорогу стоику!» После этого он меня иначе не называл. Но я в то время имел самое отдаленное представление о том, что такое «стоик».

21 января 1945 г. Филиппины.

Это второе письмо. Времени на них почти нет, днем присесть некогда, а по ночам нет света.

Миранда говорила задыхаясь, настойчиво глядя мне прямо в глаза:

– Я вас очень прошу, помогите мне.

Была среда, семь часов вечера. Она стояла у моих дверей, а внизу, у нее за спиной, маячила Эгги, одетая в пижаму и толстый свитер. На щеках девочки блестели еще не высохшие слезы, к груди она прижимала куклу.

– Я пыталась дозвониться сестрам, но они не успевают приехать. А мне срочно надо…

Миранда сглотнула.

– Понимаете, мне не с кем оставить Эгги.

Она отвела глаза.

– Извините, что приходится вас беспокоить, но это действительно очень срочно. Я бы иначе не стала просить.

Я кивнул, потом спросил:

– Это надолго?

– Надеюсь, что нет. Мне надо кое-что уладить.

Я посмотрел на жавшуюся на нижней ступеньке крыльца Эглантину, которая с момента нашей последней встречи, казалось, стала ниже ростом. А может, она казалась меньше из-за своей неподвижности? Ребенок, который всегда скакал, как мячик, теперь застыл.

– Ну как, останешься со мной, пока мама сходит по делам?

Два огромных глаза неотрывно смотрели на меня. Девочка кивнула, ее нижняя губка рефлекторно подергивалась.

– Ты расстроилась, потому что маме нужно уходить?

Еще один кивок.

– Ты же уже приходила ко мне в гости. Помнишь, как мы хорошо разговаривали. А не хочешь разговаривать – порисуешь. Или посмотришь книжки.

Миранда сбежала вниз по ступенькам и присела на корточки перед дочерью. Я не слышал, что она ей сказала, но после этих слов девочка взяла ее за руку и дала отвести себя по лестнице. Мать на мгновение притянула расстроенную малышку к себе и умчалась прочь. Не успела дверь закрыться, как Эглантина заревела:

– Ма-а-ама, я хочу к ма-а-аме!

Кукла полетела на пол. Обхватив руками искаженное гримасой личико, девочка рыдала, мотая головой взад-вперед в такт своему отчаянию.

Я наклонился и попробовал было потрепать ее по плечу в утешение, но малышка оттолкнула мою руку и принялась плакать еще громче, почти визжать, потом метнулась в гостиную и бросилась ничком на диван.

Нужно было подождать. Громким голосом я объявил Эгги, что если я ей понадоблюсь, то буду рядом, в соседней комнате.

Я сидел за столом, цепенея от отчаянного детского плача, и хотел только одного: чтобы она перестала.

Через несколько минут рыдания стали на тон ниже, а потом им на смену пришли всхлипы. Еще через минуту я услышал легкий звук шагов и поднял голову. Эгги стояла в дверях: красные глаза распухли от рева, под носом повисли две прозрачные дорожки соплей. Она молча смотрела на меня и непроизвольно всхлипывала. От каждого судорожного вздоха голова и подбородок ходили ходуном.

Еще несколько секунд мы молчали, а потом она с большим достоинством пискнула:

– А Чарли обзывается. Говорит на меня Эглантина-Карантина.

– А кто такой Чарли?

– Один мальчик из моей группы.

Переломный момент был пройден, и мы превратились в товарищей по несчастью, известному под названием «ожидание». Эгги выпила три стакана сока, смолотила шоколадку, которая уже месяц лежала на кухне, банан, черничный йогурт и полчашки хлопьев с молоком, вспомнила про заброшенную куклу Венди, всыпала ей по первое число за многочисленные нарушения режима, нарисовала четыре картинки с четырьмя бесконечно грустными мышами и еще одну, более жизнерадостную, изображавшую женщину, которая, как она мне объяснила, была «из маронов» [18]18
  Мароны– беглые рабы-негры и их потомки, нашедшие убежище в Вест-Индии в XVII–XVIII вв.


[Закрыть]
и доводилась ей прапрапрапрапрапрабабушкой. Потом она обследовала дом, заявив, что он большой, «ну, прям, как дом», сосредоточенно прослушала три сказки из «Оливковой книги» Эндрю Лэнга [19]19
  Эндрю Лэнг(1844–1812) – шотландский писатель, историк, издавал волшебные сказки Великобритании, давая названия сборникам по цвету обложек.


[Закрыть]
и в промежутках между этими видами деятельности трещала без умолку. Ее голосок, похожий на запыхавшуюся флейту пикколо, не оставлял меня ни на минуту, докладывая о детсадовских предательствах:

– Алисия сказала, что больше не будет со мной дружить. Я обиделась. А потом сказать что? Она сама про это забыла! А Чарли дурак. Он толкнул Космо. Воспитательница его даже за шиворот схватила.

И через весь вечер пунктиром шло ее беспокойство о Миранде. Я несколько раз замечал, что Эгги куксится, словно вот-вот заплачет, но слез не было. Вместо этого из груди ее вырывался глубокий вздох, а следом за ним вопль, который, при всей искренности, все же отдавал некоторой театральностью:

– Ну где же, ну где же сейчас моя мамочка? Ну где же, ну где же ты, мамочка моя ненаглядная?

И в самом деле – где? Около одиннадцати часов вечера этот вопрос начал занимать меня все сильнее. К тому времени мы перебрались в библиотеку, включили фильм «Цилиндр» и смотрели, как черно-белые Фред Астер и Джинджер Роджерс крутятся, вертятся и бьют чечетку. Я достал для Эгги подушку и одеяло, но объяснил, что это не потому, что она остается у меня ночевать, а просто так удобнее смотреть кино. В час ночи «Цилиндр» уступил место «Китти Фойл» все с той же Джинджер Роджерс, рядом со мной посапывала спящая девочка, а я по-прежнему сидел на диване и со все возрастающим напряжением ждал звонка в дверь, надеясь, что не дал этим дивным очам провести себя, что Миранда не сыграла со мной злую шутку, что она не лежит сейчас в объятиях любовника, в то время как я сижу с ее ребенком, и что она, оброни Создатель, не бросила Эгги окончательно и бесповоротно. Нет, это решительно невозможно. Я почти ничего не знал о Миранде, но достаточно часто видел их с Эгги вместе, чтобы не допустить даже мысли об этом. Посему я принялся размышлять о ее таинственном преследователе и о фотографиях. А сколько полагается ждать, прежде чем заявить в полицию? Потом утомление взяло свое, и когда в дверь наконец позвонили, я дернулся, бросил взгляд на часы – три часа ночи – и побежал вниз открывать.

Миранда стояла, держа правую ладонь в левой, между пальцами сочилась кровь. Не говоря ни слова, я разжал ей руки и, увидев на указательном пальце правой глубокий порез, потащил ее на кухню промывать рану. Она отмахивалась, говорила, что это пустяки, что беспокоиться не о чем, и только спрашивала, где Эгги. Я достал бинт и пластырь, наложил повязку, а потом, расхрабрившись от сознания того, что меня очень просили помочь и я помог, опустил Миранде обе руки на плечи и велел ей сесть. К моему изумлению, она подчинилась.

– Сейчас глубокая ночь, – произнес я. – Я не знаю, что случилось, не знаю, что происходит, но Эгги сегодня вечером пришлось несладко, да и мне, прямо скажем, досталось по вашей, между прочим, милости. Так что вам придется мне кое-что объяснить. Не хотите сейчас – извольте, тогда завтра.

Миранда сидела у стола, положив перед собой забинтованный палец. Прежде чем мы пошли на второй этаж забирать спящую Эгги, она повернулась ко мне и ответила:

– Это длинный разговор. Слишком длинный. Но я хочу, чтобы вы знали, что сегодня я была в абсолютно безвыходном положении. Честное слово.

– А с пальцем что?

– Сопутствующие разрушения, – отозвалась она, пытаясь улыбнуться.

– С мамой творится что-то неладное, – сказала Соня.

Последнее слово прозвучало несколько неотчетливо, поскольку было произнесено с набитым ртом. Соня как раз отправила туда кусок сэндвича. Она какое-то время смотрела на меня, потом принялась разглядывать дно своей тарелки, не преставая при этом жевать.

– Я тут как-то вернулась домой вечером и застала ее в слезах, но она наотрез отказалась объяснить мне, что случилось.

– Ну, в том, что мама плачет, нет ничего страшного, – сказал я. – Бывает. Она в последнее время так много работает, что я даже беспокоиться начал, как бы она не надорвалась, ей надо быть осторожнее.

Соня кивнула:

– Я думаю, дело не только в переутомлении. Это все из-за папы.

– Почему ты так считаешь?

– Вот вчера вечером она смотрела этот фильм, «Синеву». Ну нет бы сесть и просто посмотреть от начала до конца. Вместо этого она мотала вперед-назад, смотрела какие-то отдельные куски, снова проматывала к началу, опять смотрела их же, и я видела, что она чем-то страшно взволнована и удручена. На самом деле мама от меня ничего не скрывает. Если я спрашиваю, она мне отвечает, так, мол, и так. Но она так и не смогла мне толком объяснить, почему без конца смотрит эту сцену с Эдди Блай и Китом Роландом, так что я не знаю, что и думать.

– Но ведь фильм снят по сценарию твоего отца. Может, ей хотелось вслушаться в текст.

– Пятьсот раз подряд?

Соня положила сэндвич на тарелку и принялась накручивать на палец прядь волос. Тик. Я не в первый раз ловил ее за этим занятием. Глядя на племянницу, я вдруг вспомнил, как она, щекастая, довольная жизнью кроха, лежала на коленях у Инги, сосала молоко из бутылочки и рассеянно теребила пальчиками длинные белокурые волосы матери.

– Одним словом, с мамой что-то происходит, может, она сама расскажет, не знаю. Я просто беспокоюсь, что будет, если я съеду.

– Ты выбрала Колумбийский университет, чтобы остаться в Нью-Йорке? Хочешь быть поближе к ней?

Соня залилась пунцовым румянцем и оставила волосы в покое.

– Ну дядя Эрик, это же нечестно! Мне нравится город, я его обожаю, и университет замечательный. Что же мне, сидеть четыре года в какой-нибудь дыре? Зачем?

– Вы так беспокоитесь друг о друге…

– Разве мама обо мне беспокоится?

Соня вновь сосредоточилась на недоеденном сэндвиче. Рот у нее был Ингин – те же красивые сочные губы, что у матери в молодости. Мальчишки, наверное, ею бредят, подумал я, ощущая прилив жалости к безымянным недорослям, сидящим рядом с Соней в классе.

– Она рассказала мне, что у тебя по ночам кошмары.

– А у кого их нет? Да все нормально.

Я заметил, что она смотрит в сторону, словно прячет глаза.

– «Нормально», конечно, слово классное, но…

В ответ на это Соня повернулась ко мне.

– Я думаю, эту фразу обязательно слышит каждый пациент доктора Давидсена, – сказала она насмешливо.

Эти ее увертки меня не удивили, но я поразился появившейся в ней уверенности. Соня очень зрело рассуждала о своей поэме, которая называлась «Кости и ангелы», о желании писать, говорила, что хотела бы учить русский, чтобы читать Цветаеву и Ахматову в оригинале. На мой вопрос о мальчике призналась, что пока на горизонте никого нет. Ни один из ее поклонников ей по-настоящему не нравился, и хоть она сокрушалась по этому поводу, я чувствовал, что для нее пора любви еще не наступила, пока не наступила. Внутри нее тоже жили бессловесные призраки, и она их ревниво охраняла. Я ни словом не обмолвился о том, что надеюсь увидеть их на страницах ее поэмы, я лишь попросил почитать, когда все будет готово. Мы вышли на Варик-стрит, Соня крепко обняла меня на прощание и пошла по направлению к дому, а я смотрел ей вслед. Ее походка стала чуть подпрыгивающей, раньше такого не было, и это стремление оторваться от земли при каждом шаге меня порадовало.

Мне надо было на Чемберс-стрит и потом на третью ветку метро. По дороге я думал о Максе и его фильме. Мне безумно нравилась «Синева», и, пока я ехал на метро, да и потом, в течение всего этого дивного, теплого, сулящего весну вечера, я беспрестанно вспоминал то этот эпизод, то тот. Макс написал сценарий специально для независимого режиссера Энтони Фарбера и никому не известной актрисы Эдди Блай. Я потом потерял ее из виду. Она снялась в нескольких малобюджетных некоммерческих картинах, а потом пропала. Помню, на званом ужине, который Макс с Ингой устроили перед началом съемок, нас посадили рядом. У нее были короткие темные волосы, миловидное скуластое личико и какая-то бесшабашная, чуть небрежная манера держаться, как нельзя лучше подходившая ее героине, Лили. А потом на экране я увидел ее гигантский профиль. Она запрокинула голову для поцелуя. Прелестные женщины, которые целуют и которых целуют. Не будь их, не было бы кино.

В сценарии Макса речь шла о молодом человеке по имени Аркадий. Поезд привозит его в город, очень похожий на Квинс – точнее говоря, это и есть Квинс, – где он бродит по улицам и вскоре замечает, что стоит ему завернуть за угол, как он всякий раз оказывается в новом квартале, обитатели которого говорят на новом языке. Часть языков в фильме настоящие, часть – тарабарщина. Аркадий пытается наняться на работу, но его отовсюду гонят, потому что никто не понимает его английского. Трое мужчин в красном выкрикивают что-то невразумительное и оскорбительно хохочут, показывая пальцами на его одежду, хотя на нем самые обычные джинсы и футболка. Вскоре после этого он замечает впереди себя женщину. Она оборачивается, улыбается и растворяется в толпе, одетой в желтое, а буквально через несколько секунд Аркадия жестоко избивают какие-то люди в зеленом. После цепи подобных злоключений он оказывается в гостинице и получает от приветливого хозяина, который глух от рождения, место уборщика и комнату. Интерьеры гостиницы все время меняют цвет: сегодня утром ковер отливает в синеву, завтра он зеленоватый, послезавтра – изжелта-зеленый. Свои наблюдения Аркадий заносит в дневник, и эти записи звучат за кадром, пока камера показывает, как он моет полы, перестилает постели и вытирает пыль в обшарпанных номерах. Ему кажется, что вещи, одежда и документы, которые там лежат, принадлежат постояльцам, но ни одного из них он ни разу не встретил. По вечерам он сидит над подаренным хозяином учебником по языку жестов. Мне особенно нравится кадр, когда он, складывая определенным образом пальцы, учит алфавит и тень от его рук пляшет на стене. Однако стоит ему оказаться на улице, он всюду видит банды молодых людей в одежде определенных цветов, беспрепятственно разгуливающих по городу, так что каждый такой выход чреват для него угрозой.

Он понимает, что либо в чередовании цветов кроется загадочный шифр, который надо разгадать, чтобы постичь тайну города, либо он сошел с ума. Зритель тоже не знает, чему верить. В окне доходного дома, где сдаются квартиры, Аркадий снова видит ту девушку, Лили. Она смотрит на него, стоящего внизу, на тротуаре, улыбается и задергивает занавеску. Потом он замечает ее в овощном, где она покупает апельсины. Лили перехватывает его взгляд и снова улыбается ему через стекло витрины, но стоит ему подойти поближе, как ее и след простыл. В магазине, где продают фотоаппараты, ему попадается на глаза ее фото, он покупает его вместе с рамкой и ставит на тумбочку возле кровати. Но фотография отражает лишь одну из множества ее ипостасей. Всякий раз, когда Аркадий встречает Лили, она выглядит несколько по-иному: иначе накрашена, иначе одета, иначе причесана, иначе держит себя. Как-то в выходной Аркадий бродит по улицам, натыкается на галерею, заходит внутрь и видит, что там выставлены семь больших полотен, но не по стенам, а прямо на полу. Он наклоняется и начинает их разглядывать. В этот момент мы чувствуем, что в истории наступает переломный момент. Камера движется от холста к холсту, и становится понятно, что это семь абсолютно одинаковых полотен: семь портретов пишущего дневник Аркадия. Аркадий поднимает голову и встречается глазами с красавицей Лили, которая идет ему навстречу. Так начинается их загадочный роман.

Это все из-за папы.Возможно. Макса очень увлекала работа над фильмом, и Фарбер включил его в съемочную группу, чтобы можно было вносить в сценарий изменения по ходу дела. Инга показывала мне фотографию, где Макс и Тони стоят в обнимку, зажав в зубах по толстенной сигаре, и улыбаются от уха до уха. Я шел домой и чувствовал, как наливаюсь до краев весенним воздухом и солнцем. Алость герани и фиолетовый цвет анютиных глазок на бруклинских крылечках, ярко-розовый в соцветиях ранеток и белый кипень кизиловых деревьев, мимо которых я проходил, ощущались почти до болезненности. Наверное, «Синева», прокручивавшаяся в голове, обострила мое цветовосприятие. Ускользающая женщина. Сперва ею была Джини, по крайней мере в самом начале, теперь Миранда. Я представлял себе, как она откидывается назад и смотрит на меня, я представлял, как я наклоняюсь и целую ее. После моей ночной вахты по сидению с Эгги мы с Мирандой не виделись, но по хлопанью калитки, звуку шагов, доносившемуся снизу, или по раздающемуся порой рыку в адрес дочери я знал, что они рядом.

Вечером я пересматривал «Синеву». Во время встречи в галерее незнакомка говорит, что ее зовут Лили Дрейк и она художница. Аркадий не понимает, каким образом ей удалось написать его портрет после столь мимолетных встреч, и слышит в ответ:

– У меня фотографическая память на лица.

Вечер завершается в постели Аркадия, но оставаться на ночь Лили отказывается. Фарбер трижды включает в фильм одну и ту же сцену, эдакое киношное дежавю, когда Лили быстро одевается, на цыпочках крадется к двери и, стараясь не будить спящего Аркадия, сбегает вниз по лестнице и исчезает в темном городе. Но однажды, хотя она и говорит, что ей обязательно надо уйти, она засыпает рядом с возлюбленным, а когда просыпается, он радостно заключает ее в объятия, но тут происходит что-то ужасное. Лили почему-то не узнает его и отчужденно спрашивает:

– Кто вы такой?

Действие в фильме почти не сопровождается словами, а закадровый текст не имеет ни малейшего отношения к картинке на экране. Макс придумал для своей эротической притчи неоднозначный конец: пытаясь отыскать Лили, Аркадий мечется по городу, обходя все места, где они когда-либо встречались, но в конце концов отчаивается и решает уехать. Куда везет его поезд – неизвестно, но когда он садится на свое место, то видит, что напротив него, склонившись над книжкой, сидит молодая девушка в темных очках. Она на кого-то смутно похожа. Потом девушка поднимает голову и улыбается Аркадию. Для того чтобы последний эпизод получился, Фарбер разве что под землей не искал актрису с чертами Эдди. В результате им удалось найти девушку, обладавшую просто пугающим сходством с героиней, но она не была актрисой, и, несмотря на то что от нее требовалось только вскинуть подбородок и улыбнуться, сцену сняли только с пятнадцатого дубля.

Когда зазвонил телефон, я надеялся, что это Миранда, но, к своему изумлению, услышал голос Бертона, моего старинного приятеля еще с институтских времен. В последний раз мы разговаривали бог знает сколько лет назад. Он и в юности слыл большим оригиналом, а с возрастом его странности и нелюдимость только усиливались, так что мы довольно быстро разошлись. Гениальный мизантроп Берти, как все его тогда звали, поскольку любящие родители в придачу к фамилии Бертон нарекли его дивным именем не то Бернард, не то Берни, бросил практику и пошел в науку. Он занялся историей медицины – делом хоть и неприбыльным, но почетным – и занимал какую-то должность в медицинской библиотеке на 103-й улице. Когда он спросил меня, не хочу ли я с ним поужинать, я ответил, что ужасно хочу, а потом слегка поежился, поскольку понял, что сказал чистую правду.

Пока я что-то делал перед тем, как лечь спать, у меня с губ несколько раз срывалась прежняя мантра, срывалась, как всегда, сама собой, смущая меня, словно в комнате незримо находился посторонний человек, который слышал, как я шепчу:

– Я совсем один.

Три ночи подряд был жуткий артобстрел, – писал мой отец. – В первую ночь я, как и все остальные, по наивности верил, что с воем проносящиеся над головой снаряды летят из наших же морских орудий и метят в цель, находящуюся от нас до ужаса близко, и мы слышали россыпь шрапнели по песку. Как же мы ошибались. Японцы, захватившие наши береговые орудия еще в 1942 году, теперь использовали их против нас. Это были огромные установки на гусеничном ходу, которые выкатывали по ночам из пещер, и они методично и непрерывно лупили по нашему берегу. Так что мы очень быстро поняли что к чему. Снаряды рвались все ближе и ближе, словно раскаты грома в грозу. Ужас, который испытываешь при мысли, что место, где сейчас лежишь, вот-вот превратится в воронку, – это, пожалуй, одно из самых страшных ощущений на войне. И потом наступает облегчение, оттого что этот выстрел мимо, и меньше всего думаешь, каково сейчас товарищам, лежащим справа и слева от тебя. Пальба длилась ночи напролет, а с рассветом прекращалась, оставляя после себя гигантские рытвины.

В первую же ночь после высадки прибой вынес множество трупов. Значит, для кого-то из нас путь к берегу оказался последним. Нам приказали оставить все как есть, дескать, потом солдаты из похоронной команды, которые знают, что делать, прочешут всю береговую полосу. Мы с Генри Паркером выловили одно тело прямо из воды, сил не было смотреть, как оно болтается в волнах туда-сюда. Другие трупы были частью зарыты в песок, так что обряд предания тел земле можно было считать до какой-то степени состоявшимся. Море приносило их еще два дня, но количество становилось все меньше. На третий день берег оказался усеян снаряжением. Все это были предметы первой необходимости военного времени: продовольствие, боеприпасы, деревянные кресты и звезды Давида. Между прочим, в вещмешке каждого солдата непременно находился наматрасник. Никто не удосужился нам объяснить, чего ради мы таскаем лишнюю тяжесть, а когда человек сам догадывался, то без лишних вопросов соглашался, что есть вещи, о которых в армии не спрашивают. Солдат Второй мировой носил в вещмешке собственный саван.

На вторую ночь нам приказано было окопаться как следует. Мой окоп получился слишком глубоким, так что я оказался по щиколотку в воде, а вдобавок ко всем моим несчастьям, туда без конца лезли песчаные крабы. Ближе к рассвету я перебрался дальше от берега, к Генри Паркеру, у которого окоп вышел пошире из-за обвалившейся стенки, так что и для меня нашлось место. Да и боялся он меньше моего. Всякий раз, когда предназначенный нам снаряд бил мимо цели, Генри повторял как заведенный, заходясь от хохота:

– Ми-мо! Ми-мо! Ми-мо!

На третьи сутки мы едва держались на ногах от усталости, к которой примешивалось какое-то фаталистическое безразличие. Если палили не в нас, я спал, несмотря на канонаду. На следующее утро в небе появились американские пикирующие бомбардировщики, и благодаря им входы в пещеры, где японцы прятали береговую артиллерию, доставившую нам столько неприятностей, были завалены.

Прочитав это, я мгновенно увидел отца, как он у себя в кабинете, чертыхаясь под нос, старается высвободить вечно забивающийся под колеса инвалидного кресла кислородный шланг, бывший источником его постоянного раздражения. Он сидит, склонившись над листом бумаги, и что-то лихорадочно пишет, пишет так быстро, что от напряжения у него сводит мышцы спины и шеи. Я подхожу и кладу ему руку на плечо. Он с улыбкой оборачивается и, как товарища, похлопывает меня по руке в знак некой мужской солидарности. Потом он снова наклоняет голову и возвращается к работе, а я не спешу уходить из комнаты. Из окна виднеется поле за Данкел-роуд с коричневыми стеблями, торчащими из-под снега.

Мы с Ингой приехали в Миннесоту на Рождество, последнее, как выяснилось, Рождество в жизни нашего отца. Помню, что я мучительно думал тогда, что мне сказать. На ум приходили приличествующие случаю слова, но я их отбрасывал. В памяти возникает какое-то забытое чувство. Словно я пытаюсь уйти от чего-то страшного, но от чего именно – сам не знаю, а я возвращаюсь к этому мыслями снова и снова, поскольку тогда произошло что-то меня глубоко встревожившее и до сих пор бередящее душу. По-моему, на давнем приеме у Магды Гершель, моего психоаналитика, мне удалось заговорить о дистанции, которую отец всегда держал между мной и собой. Я тогда сказал, что, ставя себя на его место, я смог смириться с пропастью, нас разделявшей. Так вот, глядя из окна отцовского кабинета в декабре 2001 года, я понял, что заблуждался.

Когда дело дошло до десерта и мы закончили долгий разговор про книгу, посвященную развитию теорий памяти с античных времен до наших дней, которую писал Бертон, мой сотрапезник внезапно спросил, как дела у моей сестры. Голос его чуть дрожал, и я вспомнил, что в ту пору, когда все мы были молоды, он совершенно потерял из-за Инги голову. Но из этого ничего не получилось, поскольку уже тогда Бернард Бертон был толстяком с красным лицом и утиной походкой, не пользовавшимся успехом у представительниц противоположного пола. Но главной его бедой была не внешность, а влажность. Даже морозным зимним днем Бертон выглядел так, словно только что вышел из парной. Над верхней губой постоянно выступали капли пота, лоб блестел, а на темных рубашках мокрые пятна под мышками становились еще заметнее. Он, бедолага, казалось, отсырел насквозь, не человек, а губка, тронь – брызнет, и единственным средством индивидуальной защиты ему служил зажатый в кулаке носовой платок. Я еще в бытность нашу студентами намекнул было, что гипергидроз, или усиленное потоотделение, вполне поддается лечению, однако Бертон отрезал, что весь арсенал находящихся в распоряжении человечества средств, гарантирующих нелетальный исход, им перепробован, но безрезультатно.

– Значит, такая у меня потология, – заявил он.

В первый же год ординатуры Бертону пришлось поставить крест на карьере лечащего врача. Его трагический взор, бегущие по щекам реки пота, липкие ладони и вечно мокрый носовой платок мгновенно вызывали у всякого находящегося в сознании пациента чувство отторжения. И кроме всего прочего, изнурительное посвящение в профессию оказалось ему решительно не по нутру. Честно говоря, не было ни одного человека, которому бы оно было по нутру, но Бертон совсем скис. Все эти пейджеры, вибрирующие в любую минуту дня и ночи, экспресс-ЭКГ, бесконечные заборы крови, означавшие ковыряние в венах, артериях или позвоночниках у орущих младенцев или выживших из ума старцев, вкупе с хроническим недосыпанием совершенно его подкосили. В ответ на вопли пациента: «Изверг, садист, вы специально меня мучаете!» – его лицо искажала гримаса отчаяния. На этом лице не появлялось даже тени улыбки, когда Ахмед и Рассел, два наших штатных остряка, потешая публику, жонглировали бубликами, передразнивали какого-нибудь тяжелобольного или ерничали по поводу «прижмурившихся» или «склеивших ласты». Похоронный юмор. Бертону это было чуждо. Первый год интернатуры и мне дался нелегко. От усталости я еле ноги волочил, а по ночам мне снились взбухшие вены, которые вылезают из руки и вываливаются на пол, забрызгивая все вокруг кровью. Я хотел только одного: пережить это побыстрее и забыть. Я научился внутренне отгораживаться от чужого страдания, от рыданий, от запаха мочи и испражнений, от умирающих и умерших у меня на глазах. Я никогда не был на фронте, но понимал, что имел в виду отец, когда писал: Если палили не в нас, я спал, несмотря на канонаду.

– Как Инга? Ничего Инга, – ответил я. – После смерти Макса ей, конечно, несладко пришлось, да и сейчас не все гладко, но она молодец, держится.

Бертон набрал полную грудь воздуха.

– В прошлый вторник я решил днем устроить себе обеденный перерыв и пошел в парк. У меня, разумеется, были с собой бутерброды. Ну и, как это бывает, я ее там увидел. Совершенно случайно. Она до сих пор замечательно выглядит. Изумительно, я бы сказал. Редкой красоты женщина.

Слушая, как он говорит, я вспомнил, что когда дело касалось чего-то личного, речь его всегда обрастала избыточными уточнениями.

Бертон утер лоб платком и продолжал:

– Я уже решился ее окликнуть, ведь она сидела совсем рядом, на соседней скамейке. Прошло столько лет после того ужина, нашего последнего ужина, пятого ноября восемьдесят первого года. Но в парке она была не одна, а с какой-то женщиной, и они о чем-то бурно разговаривали. Очень бурно. По счастью, я захватил с собой кое-что почитать. Я просматривал работу Шимамуры о памяти в аспекте функций переднего мозга из сборника, подготовленного центром Гаццаниги. Могу прислать, если тебе интересно.

Он посмотрел на меня и снова вернулся к Инге:

– Горячность, с которой они беседовали, невозможно было не заметить, это бросалось в глаза. Инга очень переживала.

Бертон промокнул лоб некогда белым носовым платком, который по ходу ужина приобретал неприятный глазу серый оттенок.

– Она пошла в мою сторону, но меня не заметила, поскольку была в совершеннейшем смятении, просто вне себя, ничего вокруг не видела.

Он замолчал и долго разглядывал содержимое своей тарелки.

– И тем же вечером я позвонил тебе.

– Все понятно, – сказал я.

Бертон сокрушенно покрутил головой:

– Неудобно как-то получилось… Хотя наши с Ингой отношения, во время которых я окончательно и бесповоротно дискредитировал себя в ее глазах, и закончились столь бесславно, я всегда очень высоко ценил твою сестру и продолжаю ценить, поэтому видеть ее в таком состоянии было для меня чрезвычайно огорчительно. Боюсь, что я подслушал кое-что, мне не предназначавшееся, а сообщить об этом мог только тебе. Больше некому.

– Ну, и?.. – вопросительно протянул я.

– Ну, и я, – повторил за мной Бертон, – честно говоря, не все понял. Речь шла о каких-то письмах. Это слово я слышал несколько раз. И о деньгах.

На последнем слове он понизил голос, так что в нем появилось что-то замогильное.

– Одним словом, я решил, что нужно снять камень с души и все тебе рассказать. Я хочу, чтобы ты был в курсе.

Я кивнул.

– А та, другая, как она выглядела? – спросил я, ожидая услышать описание журналистки из «Подноготной Готэм-сити».

– Невысокая, чрезвычайно миловидная, с длинными темными волосами. На мой взгляд, несколько суровая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю