355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сири Хустведт » Печали американца » Текст книги (страница 20)
Печали американца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:01

Текст книги "Печали американца"


Автор книги: Сири Хустведт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Все это говорилось сквозь зубы, а на последней фразе слышалось просто змеиное шипение.

Инга слушала, открыв рот, а в конце прижала руку к груди, словно оскорбления причиняли ей физическую боль.

– Ну что, не можете меня вспомнить?! – издевательски настаивала Линда.

Инга все так же хватала ртом воздух.

– Вспомнить? – повторила она слабым голосом.

– Ну же, Колумбийский университет… Я была знакома с вашим другом, Питером.

– С Питером? Вы знали Питера?

– Да. Я училась на факультете журналистики, а вы – на философском.

Последнее слово она бросила в лицо Инге, как плевок.

– Мы трижды ходили пить кофе: вы, Питер и я, трижды, но я с тем же успехом могла остаться дома. На меня никто не обращал внимания. Вы с Питером всю дорогу трещали о Гуссерле, но когда я попробовала вставить хоть слово, вы… вы стали смеяться!

Она буравила Ингу глазами.

– Мне жаль, что так получилось, – сказала сестра, наклонив голову. – Поверьте, мне очень жаль.

– Мама не способна поднять человека на смех, – вмешалась Соня. – Она любит посмеяться, но над кем-то – никогда. И помнить каждого она не в состоянии. И еще одно к ее чести: ни при каких обстоятельствах она не опустится до того, чтобы рыться в чужом помойном ведре!

– Каком помойном ведре? – пролепетала Инга чуть слышно.

– Может, вы сами объясните маме, в чем дело? Давайте, расскажите, как я застала вас, когда вы рылись в нашем мусоре! Я не стала ничего никому говорить, – обернулась она к нам, – но эта женщина там была!

На последних словах Соня ткнула в Линду указательным пальцем.

– Стояла перед раскрытым мешком и рылась в яичной скорлупе и кофейной гуще, выискивала письма и документы!

Линда ничего не ответила. Она сидела, плотно сжав губы.

Инга опять обхватила себя руками за плечи.

– Когда тебя не замечают или не помнят, это очень страшно. Я сама через это прошла.

У нее был растерянный вид. Она разомкнула руки и протянула их к Линде:

– Просто вы приняли это слишком близко к сердцу…

– Именно так, – вмешался Генри.

Он повернулся к Эдди, которая по-прежнему хлюпала носом, но, прежде чем он успел сказать хоть слово, Эдди заговорила сама:

– Эти письма принадлежали мне. Я устала это повторять. Это я их от него получила. И теперь они почему-то всем понадобились.

Слезы градом катились по ее лицу.

– Семь каких-то дурацких писем, – всхлипывала она. – Ужасно важных. Куда более важных, чем я, чем Джоэль, чем любой живой человек. Господи ты боже мой, это же просто несколько страниц собачьего бреда, и все! Как же мне это осточертело!

– Так вот, значит, как вы относитесь к моему отцу! – завизжала Соня.

Она вскочила на ноги и принялась размахивать руками перед лицом Эдди.

– Вам же он на фиг был не нужен, ведь правда?!

Тут уже вскочила Инга. Она схватила Соню за локоть, пытаясь унять ее. Девочка гневно развернулась к матери. Эдди рыдала в голос. Генри с выражением искреннего отчаяния на лице беспомощно откинулся на спинку стула.

– Так, – прорвался я сквозь общий вопеж. – Я полагаю…

Закончить предложение я не успел. Генри промычал что-то нечленораздельное. За моей спиной с треском распахнулась дверь. Почуяв недоброе, я обернулся и увидел стремительно влетевшую в комнату крупную растрепанную даму с яркой помадой и густо нарумяненным мясистым лицом. На ней было огромное серое пальто, толстые зеленые носки и почему-то тапки. На голове торчала вязаная шапочка в белую и красную полоску, из-под которой чуть выбивался курчавый белый парик. В руках она держала два объемистых пакета с надписью «Мейсис» и зонтик. Глаза смотрели дико.

– Дороти, – ошеломленно произнес Генри. – Как вы сюда попали?

Линда вскинула руки вверх и завизжала:

– Это она, она меня ударила, я ее сразу узнала!

Эдди подняла голову, и ее глаза, под которыми расползлись черные кляксы размазавшейся туши и подводки, расширились от изумления.

– Какое знакомое лицо. Я уверена, что я вас где-то видела, но где?

Дороти помахала в воздухе пакетом и произнесла низким звучным голосом:

– Они у меня!

Я уже догадался, кто передо мной, но Инга успела раньше.

– Бертон? – неуверенно произнесла она.

Это и в самом деле был Бертон с лоснящимся от пота, заросшим щетиной лицом. Женский грим, разумеется, оставлял желать много лучшего, и пока я смотрел на ряженого разинув рот, у меня вообще в голове не укладывалось, как его, в принципе, можно было принять за женщину, однако еще секунду назад я сам ломал голову, кто передо мной. Бертон одним движением сбросил пальто и эффектным жестом стащил с головы шапочку и парик. Лицо его по-прежнему покрывал толстый, почти клоунский слой грима, но наш друг об этом либо забыл, либо попросту не обращал на мерзкую краску внимания. Он достал из пакета «Мейсис» плотный желтый конверт и протянул его Инге, которая так и сидела на стуле. Обращаясь к ней, он наклонился, подметая подолом голубого платья ее лодыжки.

– Волею судеб мне была дарована возможность получения некоей суммы в форме наследства. Задумавшись о своем новом материальном положении, я спросил себя, какая от этого может быть польза, кроме собственной моей радости по поводу тех благ, которые я отныне могу себе позволить, и решил, что раз уж я теперь, что называется, при деньгах, то мог бы попытаться как-то реабилитироваться в ваших глазах за тот злополучный четверг много лет назад, когда я, – Бертон сокрушенно вздохнул, – так скомпрометировал себя.

Инга поднесла руку к нарумяненному лицу Бертона и погладила его по щеке:

– Не нужно так говорить. Это не имело никакого значения ни тогда, ни сейчас.

– Откройте, прошу вас! – воскликнул Бертон, указывая на конверт.

Я никогда прежде не слышал у него такого взволнованного голоса.

– Я выкупил их, эти письма. Они ваши. Это мой дар, мое… мое искупление!

Инга смотрела на аккуратный конверт, лежавший у нее на коленях, потом нерешительно взяла его в руки, перевернула. Лицо ее дернулось.

– Я боюсь, – сказала она. – Вдруг там что-то страшное?

– Увы, я не вправе давать вам советов, – отозвался Бертон. – Я не имею представления об их содержании.

Мой товарищ, детектив-любитель, так и не снявший женского платья, был готов выслеживать, вынюхивать, ходить по пятам, подслушивать, хитрить, но кодекс чести так и не позволил ему даже заглянуть в письма, приобретение которых стоило ему немалых денег. Когда он повернулся в мою сторону, я жестом указал ему на нагрудный карман, а потом на губы и щеки, чтобы он, по мере возможности, стер с лица липкие и блестящие розовые пятна, в которые превратился макияж. Он послушно извлек откуда-то многострадальный носовой платок и начал елозить им вверх-вниз по щекам и губам.

Трясущимися пальцами Инга достала из желтого конверта семь писем. Она раскрыла одно, пробежала его глазами. На лице ее появилось недоуменное выражение. Со своего места я видел только бисерный почерк Макса. Инга развернула второе письмо, потом третье, потом, после беглого взгляда на начальные строчки, взялась за следующее, пока не просмотрела все. После этого она глубоко вздохнула и сказала, обращаясь к Эдди:

– Эти письма адресованы не вам, а Лили.

– Но я и есть Лили, – ответила Эдди. – По крайней мере, была.

Генри от изумления приоткрыл рот.

– Семь писем, адресованных персонажу. В начале фильма, когда Лили все время меняется, она появляется ровно семь раз. Семь ипостасей. А вы никогда не спрашивали, почему он писал ей, а не вам?

Эдди удивленно округлила глаза:

– Нет. Эти письма такие разные, как будто написаны разным людям.

– Ну хитер, чертяка! – восхищенно покрутил головой Генри.

– Семь воплощений, – произнес я.

– Так вот, значит, большой секрет, из-за которого вы мне голову морочили! – негодующе возопила Линда. – Покойный писатель строчит письма адресату, которого вообще не существует в природе. Хороша сенсация, ничего не скажешь!

Соня переводила взгляд с Инги на меня, потом произнесла севшим от волнения голосом:

– Папа часто рассказывал мне, что слышит, как они разговаривают, люди, про которых он пишет, его герои. Даже когда книга была закончена, они не исчезали. Он словно не хотел, чтобы история подходила к концу, хотел продолжать. Наверное, думал, что пока не допишет, не умрет.

Генри откланялся первым. Уходя, он притянул Ингу к себе, и мне бросилось в глаза, как быстро она высвободилась из его объятий. С Линдой сестра попрощалась за руку, еще раз повторив свои извинения, в ответ на что журналистка схватила свои многочисленные накидушки и была такова. Инга, Соня и Эдди уходили все вместе.

– Мы решили поговорить дома, – объяснила мне сестра, – но вы с Бертоном можете никуда не спешить. Номер оплачен до следующего утра, так что посидите, выпейте чего-нибудь.

И мы с Бертоном остались. Устроились рядышком в креслах и заказали бутылку шотландского виски. Мой корпулентный собутыльник, одетый в дамское платье и тапочки, не вызвал ни малейшего любопытства у официанта, обслуживающего нас с утомленной вежливостью, заставляющей догадаться, что мысли его заняты вещами куда более важными – скажем, собственной сценической карьерой. Вот тогда-то Бертон и рассказал мне о долгих часах, проведенных на улице в обличье своего второго «я», городской сумасшедшей Дороти, которую он назвал как героиню «Волшебника из страны Оз». А до этого, оказывается, хотел, чтобы у его alter egoбыло другое имя, в честь еще одного персонажа Баума, принцессы Озмы, которая сначала предстает перед читателями в образе мальчика Типа. [73]73
  Речь идет о персонажах детских книг американского писателя Л. Ф. Баума «Волшебник из страны Оз» и «Чудесная страна Оз».


[Закрыть]
Мы разговаривали, и я понимал, что в душе моего друга таятся обширные области, о существовании которых я даже не подозревал. Дороти перестала быть для него маской, в ней слились извлеченные на свет божий два его начала – безумное и женское.

– Знаешь, Эрик, у бреда, у всех этих сумасшедших разглагольствований, вдруг вскипающих по неведомой причине, есть какая-то упоительная сладость, ее в полной мере можно ощутить лишь со временем, и, как я подозреваю, мои подспудные маниакальные черты нашли выход в велеречиях благородного безумства, которые можно было изливать на всех и каждого. Как же я наслаждался накладными грудями, необъятной филейной частью, всем этим грузным, толстым, не стесненным никакими условностями женским естеством, которое скитается по городским улицам. Наслаждался даже его скорбями. И конечно, этой горькой, безотрадной незримостью моего статуса, которое я бы назвал эффектом пустого места. Понимаешь, тебя не видят. На тебя никто не смотрит. Толпа слепого и глухого народа, навьюченного сумками, пакетами, портфелями и рюкзаками, проносится мимо – таков, друг мой, удел всего, что невидимо, непознано, невыражено и предано забвению.

На мой вопрос, почему Генри обратился к Дороти по имени, Бертон ответил, что, когда нес вахту перед домом, где живет профессор Моррис, Генри несколько раз по собственному почину останавливался возле Дороти на улице и спрашивал, не нужна ли ей помощь. Бертон признался, что испытывает по этому поводу некоторое чувство вины. Мелочь, которую ему совал профессор, он брать не стал, но великодушием был тронут. Что до Эдди, то жизнь ее, по мнению Бертона, была тяжкой – бессрочное наказание за разгульную юность. Ее сынок показался ему хрупким, замкнутым и довольно сложным ребенком, и, купив у Эдди письма, он преисполнился уверенности, что деньги, полученные от него, помогут Джоэлю. Моя лютеранская щепетильность в финансовых вопросах так и не позволила мне выяснить, сколько Бертон за них выложил. В конечном счете из-за этих уличных бдений он как-то помягчел по отношению к этим двум Ингиным обидчикам, но к журналистке по-прежнему пылал гневом и даже сознался, что Дороти (заметьте, не он) однажды «слегка наподдала» ей зонтиком по рыжей голове.

Уже смеркалось, когда мы с Бертоном чуть подшофе вышли из отеля. Морж и Плотник, пронеслось у меня в голове. На сумеречной улице мы ждали такси, стоя лицом к Нижнему Манхэттену, и, не сговариваясь, думали не о том, что там, а о том, чего там уже нет, но, пока мы смотрели на пустое небо, где уже не было башен-близнецов, ни один из нас не сказал ни слова. Бертон первым поймал машину. К тому времени от Дороти почти ничего не осталось; в отсутствие парика, макияжа, толщинок и накладного бюста принадлежность Бертона к мужскому полу сомнений не вызывала, но когда он поднял ногу, чтобы забраться в салон, полы его длинного пальто распахнулись, и навстречу плеснула голубизна платья. В голову пришла мысль, заставившая меня улыбнуться: наконец-то человек в полном смысле слова проявил себя.

Дня через три при выходе из метро мне показалось, что я видел Джеффри Лейна, идущего через Проспект-парк, но наверное я сказать не мог. Когда человек постоянно присутствует в подсознании, то каждый встречный-поперечный покажется на него похожим. За две недели, прошедшие с нашего ночного разговора, я несколько раз видел Миранду, но она всегда была в обществе Эгги. Что-то изменилось между нами. Густой замес откровений скорее отдалил нас друг от друга. Мы не испытывали взаимной неловкости или скованности при встрече. Но казалось, что признания Миранды кто-то замкнул в особом помещении, куда обычным способом не попасть, в эдакую тайную комнату за семью печатями, о существовании которой помнишь, только вот вернуться туда нельзя. Я знал, что она усиленно работает, рисует ночи напролет. О своих картинах она говорила страстным голосом, с лихорадочным блеском в глазах, так что я в ее присутствии почтительно замолкал, а если просил разрешения посмотреть на то, что она делает, то слышал, что пока не готово.

Эгги всюду таскала с собой моток бечевки, «на всякий пожарный». В школе во время уроков ей разрешили держать его в парте, а дома Миранда пошла на то, чтобы люстра, кровать и стул в комнате дочери тоже были связаны вместе.

– Но это не опасно, – объясняла мне Эгги. – Ночью, когда мне надо куда-то выйти, я не спотыкнусь, потому что мама говорит, что надо успеть выбежать, когда пожар, а я успею.

Она сидела рядом со мной, теребя свой моток.

– Я не хочу сгореть.

Ее пальцы вцепились в бечевку не на шутку.

– Кто плохой, может взять и сам собой загореться, пых – и все, даже спичка не нужна.

Она смотрела на меня исподлобья.

– Нет, Эгги, сам собой, без спички, человек загореться не может. Тебе это кто-то сказал?

– Няня Фрэнки. Она сказала, что кто плохой, того Бог накажет, и он сгорит.

– Понятно. Но это все равно не так.

Эгги поднесла моток к лицу, уткнулась в него носом и прошептала:

– Я очень плохая.

Мы еще немного поговорили про то, что у человека, у каждого человека, я это особенно подчеркнул, могут быть хорошие и плохие чувства, и если у тебя есть плохие чувства, это не означает, что ты непременно плохой человек. Уж не знаю, подействовали на Эгги все эти психотерапевтические банальности или нет, но когда Миранда позвала ее, она ушла веселая. Я знаю, что подчас важны не слова, а тон, которым они произносятся. В диалоге рождается какая-то таинственная музыка, загадочные гармонии и диссонансы, и тело, отзываясь на них, начинает вибрировать, как камертон.

Приближалась годовщина смерти отца. В один из темных ноябрьских вечеров я вернулся домой поздно. У меня была тетрадка с разлинованными страницами, куда я записывал сны, в которых видел отца живым, понимая при этом, что он умер. Вот он сидит в противоположном конце зала на лекции по неврологии. Лекция проходит на 82-й улице. Вот я вижу его со спины, он сидит за столом у себя в кабинете и пишет. Я хочу ему что-то сказать, но он не слышит. Или вот он лежит на диване, застывший, ни на что не реагирующий, но едва я подхожу к нему, моргает. Всякий раз, стоило мне очнуться от такого ночного видения, я непременно вспоминал все остальные и то бередящее душу чувство, которое после них оставалось. Его двойственная природа казалась выверенной с такой немыслимой точностью, что оно находилось ровно посередине между эмоциональным плюсом и минусом. В отличие от потрясения, испытанного мною на дедовой ферме в Миннесоте, в этих моих снах отец всегда молчал, словно безмолвный, практически бездыханный манекен. Когда я однажды рассказал об этом Магде, она ответила тремя словами: «Мертвая точка, тупик».

В детстве я проводил долгие часы в обществе отца, когда он был занят работой. Он пахал на тракторе, а я сидел у него на коленях или верхом на сеялке, если он сеял, или трусил за ним, спотыкаясь о комья земли, когда он боронил. Зимой при тусклом свете керосиновой лампы он доил коров в хлеву, а я сидел рядом на корточках и задавал вопросы. Кто сильнее: кошка или куница? Почему скунсы норовят залезть в курятник? Почему бык может забодать, а корова никогда? Сколько он поймал гремучих змей и как лучше всего их ловить, чтобы тебя не укусили?

– Пап, а как ты узнаешь, когда пойдет снег?

– Пап, а почему после кузнечика остается зеленая жижа?

– Пап, а почему кусачая трава жжется?

Я обожал задавать отцу вопросы. Во-первых, по причине любознательности, но, кроме того, я наверняка чувствовал, что ему это нравится. Ему нравилось отвечать, когда я смотрел ему в рот. В моих вопросах оживало то, что ему в его детстве было дороже всего. Он превращался в реинкарнацию собственного отца, который доит коров, а сам между делом ласково слушает сына и отвечает ему. Ответ в этом случае даже и не очень важен. Отцовские ответы часто были пространными и излишне запутанными, так что я мало что понимал. Мне просто нравилось быть с ним рядом, нравился его запах, его щетина. Ему трудно было смириться с мыслью, что вы выросли.«У него бывают черные дни, – предупреждала маму тетя Лотта. – Ты еще наплачешься».

– Жаль, что я так мало помню, – сказал я Магде. – Многое уже как в тумане.

Вот отец в саду. Сад у нас был очень большой, и урожай всегда был в несколько раз больше, чем мы могли съесть. Я слышу голос мамы:

– Господи, куда девать всю эту фасоль?

– Раздадим соседям, – всегда отвечал отец.

Казалось, они снова на дедовой ферме, где всего было в обрез, где надо было заготавливать и консервировать впрок на долгую зиму, когда дороги заметет и они окажутся отрезанными от мира на долгие недели, а иногда и месяцы. Я вижу, как он споро выпалывает сорняки между стеблями кукурузы. Дальше, до самого горизонта, простираются поля.

– Сад был его фермой, – рассказывал я Магде. – Он работал там без дураков, как полагается работать на земле. Вот он перестает полоть, разгибается, поворачивается в сторону леса и стоит, глубоко засунув руки в карманы. Лицо его мрачнеет. Он не знает, что я сижу в гараже и наблюдаю за ним, а я не могу выйти из засады, потому что приставать к отцу не полагается. Пристать сейчас – значит показать, что я знаю, как он страдает, а я не должен был этого знать. Он не мог оторваться от старой фермы, – продолжал я, – все чего-то чинил, переделывал, перестраивал.

Казалось, Великая депрессия не кончится никогда. Добавьте к этому засухи, неурожаи, выжженные пастбища, ведь были и такие годы. Когда приходили долгожданные дожди, в рост шли лишь сорняки. Юго-западные ветры ураганной силы несли с собой пыль из Небраски, Южной Дакоты, и, может быть, самой Оклахомы. Солнца не было видно неделями. Все вокруг было засыпано толстым слоем пыли. Трава вперемешку с песком вызывала у скотины язвы на деснах и небе. У людей чернела слюна, но говорили, что дальше, на западе, еще хуже.

Я читал Магде эту страницу из отцовского дневника, а она слушала. Ее морщинистое личико нахмурилось. Я хорошо помнил это сосредоточенное выражение по нашим прошлым годам.

– Мне все кажется, что я ищу чего-то, но чего – сам не знаю. Какого-то избавления.

– От депрессии, – сказала Магда.

Я не понял.

– И от вины, и от черных дней, даже недель, когда солнца не видно. И от вашего отца, который никак не умрет…

Я еле сдерживал слезы. В груди теснило, в носу и глазах пекло, губы дергались, но я понимал, что если дам слабину, то не смогу остановиться, и прикрыл веки, чтобы хоть как-то совладать с чувствами.

– У Ханса Левальда [74]74
  Ханс Левальд(1906–1993) – видный американский психоаналитик, переосмысливший учение Фрейда и связавший его с теорией языка М. Хайдеггера.


[Закрыть]
есть такие строчки, – промолвила Магда, – «Усилия психоаналитика могут превратить призраков в предков».

В день, когда Эгги упала, я не записал ни строчки, но я помню чужую размеренность голоса в сообщении, которое Миранда оставила мне на автоответчике. Я даже помню место на 40-й улице, где стоял под холодным дождем, когда слушал его: «Эгги упала у Джеффа дома. У нее ушиб головы. Она в приемном покое госпиталя Бельвю, в педиатрии. Ей вставили в горло трубку, чтобы она могла дышать, и сейчас делают компьютерную томографию». Потом пауза на несколько секунд, тишина в трубке, а потом: «Эрик, она без сознания». Миранда не попрощалась и не попросила меня приехать. У Джеффа дома. Эгги упала у Джеффа дома.Едва я услышал эти слова, как в груди у меня поднялась волна безотчетного осуждения. Облако зловещих предчувствий, которым всегда был окутан Лейн, сгустилось и превратилось в тучу. Все эти преследования, засады, позерство… Я вспомнил окровавленный палец Миранды, лицо Лейна в зеркале, когда он беседовал сам с собой у меня в прихожей. Я вспомнил его ночное вторжение, фотографию, молоток, и сердце мое стало биться чаще. Я увидел Эглантину, лежащую на полу без сознания, увидел склонившихся над ней фельдшеров «скорой помощи», которые ее интубируют. Я выскочил на проезжую часть, чтобы поймать такси, но история с Эгги продолжала раскручиваться у меня в голове, и хотя я прекрасно понимал, что бессмысленно воображать себе исход, пока неизвестны подробности, я видел ее, мертвую, в реанимации и видел стоящую рядом с Мирандой женщину с планшеткой, очевидно бубнящую что-то тихим голосом про донорские органы, ведь решение надо принимать немедленно. В такси я мучительно вспоминал все, что мог, про шкалу комы Глазго [75]75
  Шкала комы Глазго– шкала для оценки степени нарушения сознания.


[Закрыть]
и соответствующие степени излечения, про возможные последствия черепно-мозговой травмы: судороги, когнитивные расстройства, нарушения памяти, изменение личности. Я же не специалист! Надо как можно быстрее узнать, в чем дело, и связаться с Фредом Капланом. ЧМТ – его хлеб, он этим занимается с утра до ночи.

Я проходил через двери, бежал по коридорам, опять проходил через двери и вдруг понял, что молюсь. Молюсь как безбожник, безотчетно, автоматически, как в детстве, повторяя давно забытое имя, чтобы Он услышал и помог: «Господи, пусть только она будет жива! Господи, пусть все обойдется!» Сотни раз я входил в двери больницы. Сотни раз видел пациентов в крайне тяжелом состоянии. Главная заповедь врача – не пережимай! Не паникуй! Сохраняй голову на плечах! Но я потерял голову. И не только от страха. Ненависть к Лейну отзывалась в каждом моем шаге, ненависть клокотала в животе и в груди, превращая молитву в проклятие: «Сволочь! Дерьмо! Выродок!» Ритмично пульсирующая ярость гнала меня вперед. Я ничего не видел вокруг и едва не налетел на какую-то старуху, ехавшую мне навстречу в кресле-каталке. Я наклонился, бормоча извинения. Она подняла ко мне сморщенное личико:

– Ничего, деточка.

Этот голос с сочным акцентом заставил меня остановиться. Она назвала меня «деточка», словно я стал на много лет моложе и сантиметров на восемьдесят ниже ростом. Я зашел в первый попавшийся туалет, забился в кабинку, обхватил голову руками и сидел так несколько минут под журчание чьей-то мочи в писсуаре. За этой закрытой дверью моя злость уступила место отчаянию. Я понимал, что сломался. Даже сейчас у меня не получается хоть сколько-нибудь внятно истолковать ту неизбывную тоску, которая меня захлестнула. Это была не боль за другого, не сострадание, а стыд и горечь за себя, обреченность движения по замкнутому кругу, проступившая за мстительными фразами, пригнавшими меня от 40-й улицы к приемному покою педиатрии.

Миранда не шелохнулась, когда я сел с ней рядом. Всю историю падения она рассказала мне, глядя в пол. Я тоже смотрел вниз, на ее лежащие на коленях стиснутые руки, на длинные переплетенные пальцы с коротко остриженными ногтями. Каждую пятницу Лейн забирал Эгги из школы и вез к себе домой, на авеню А. Так было и в этот раз. Он разговаривал со своим агентом по телефону, а Эгги возилась с бечевкой в соседней комнате. В квартире было сильно натоплено, поэтому он оставил окна открытыми. Должно быть, Эгги опять старалась связать все вместе. Лейн услышал крик, прибежал и увидел, что окно спальни распахнуто, бечевка тянется от кровати за окно, к пожарной лестнице, а Эгги неподвижно лежит внизу. Квартира находилась на первом этаже, так что высота падения небольшая, но был прямой удар головой и мгновенная потеря сознания.

– Он был занят своими делами, – сказала Миранда, глядя перед собой.

Она помолчала, потом произнесла:

– А сколько раз я была занята своими делами…

Это был не вопрос, и голос к концу фразы упал.

Я спросил, где сейчас Лейн. Она пожала плечами:

– Был здесь. Я сказала, что сейчас не могу его видеть, что потом позвоню. Я знаю, он не нарочно, но сейчас я просто не могу его видеть.

Она еще плотнее сцепила руки на коленях.

– Эрик, я подписала разрешение на то, чтобы ей поставили вентрикулярный катетер. [76]76
  Вентрикулярный катетер(катетер Броди) вводится в боковой желудочек головного мозга при хирургическом лечении.


[Закрыть]
Меня спросили, нет ли у нее аллергии на йод.

Все делалось помимо нас. Точнее не скажешь. Сидя в приемном покое рядом с Мирандой, я впервые в своей медицинской практике ощущал себя пассивной стороной, не способной ни на провал, ни на прорыв, для которой время тянется так, что цифры на циферблате не в состоянии его показать. Если больной не выходит из комы, то прогноз с каждым часом становится все хуже. Конечно, бывают исключения, бывают даже чудеса, но крайне редко. Оставалось ждать. Голые стены, затхлый воздух, невнятный гул голосов, сигналы пейджеров, круглолицый парень с дредами в кресле напротив и омерзительный больничный свет вызывали эффект почти гипнотический. Какое-то время я сидел, тупо уставившись на мятый сине-желтый пакет из-под чипсов, который валялся на полу, потом так же разглядывал красный баллон огнетушителя. От чудовищного нагромождения этой бессмысленной сенсорной информации мое тело словно наливалось свинцом, и ноша была бы неподъемной, если бы не загнанное внутрь желание знать. К тому времени, когда нейрохирург Харден вышел поговорить с родными, в приемный покой приехали родители Миранды и ее сестры. Доктор Харден не мог сказать, что будет, он говорил только о том, что есть. По шкале Глазго кома Эгги оценивается в 10 баллов, состояние средней тяжести. Зрачки в норме. Переломов нет, только синяки и шишки. Ей ввели эсмерон в качестве миорелаксанта, для расслабления скелетной мускулатуры при интубации, но его действие уже заканчивается. Дыхание поддерживается с помощью аппарата ИВЛ. По результатам компьютерной томографии ни скрытых повреждений, ни гематом, слава богу, не выявлено, хотя отек есть. Небольшой. Но с уверенностью делать какие-то прогнозы он не может. Решено было перестраховаться и поставить вентрикулярный катетер, чтобы следить за динамикой внутричерепного давления, которое на данный момент в норме. На вид Харден был моим ровесником и с родными говорил уверенно и по-деловому, очень профессионально. Голос его звучал вполне доброжелательно, и все же мне мешало отсутствие сопричастности в его глазах, хотя потом я понял, что это, наверное, было просто утомление. В любом случае доктор Харден просто увидел то, чему его учили.

Когда в палату интенсивной терапии пустили Миранду, она увидела совсем другое. Перед ней на каталке, приподнятой под углом в тридцать градусов, лежала ее шестилетняя дочь с наполовину обритой головой и красно-коричневым пятном бетадина вокруг отверстия, которое ей просверлили в височной кости, чтобы поставить катетер. Она увидела скопище непонятных мониторов, аппаратов, проводов и трубок, подсоединенных к лицу, рукам, груди, носу и горлу Эгги. Она увидела ее расцарапанный лоб и синяк на голой ручке. И еще она увидела, что ее девочка спит мертвым сном, от которого не все просыпаются.

Когда Миранда вернулась, она шла очень медленно, плотно сжав губы, почти дойдя до нас, вдруг накренилась вбок и схватилась за стену, чтобы не упасть. Я вскочил, но отец метнулся к ней первым и помог ей сесть.

Через несколько минут пришел Лейн. У него было красное распухшее лицо, глаза смотрели не узнавая. Он, не глядя, прошел мимо меня и рухнул перед Мирандой на колени, шепча в отчаянии:

– Прости меня. Прости.

Она смотрела в сторону. Я отвел глаза и старался смотреть только на отца Миранды.

Потом я услышал ее властный голос:

– Прекрати немедленно. Сядь.

Я увидел, что Лейн покорно сел с ней рядом, сгорбившись и обхватив голову руками.

Мы сидели и ждали. Мы несли вахту в жутком пространстве настоящего продолженного. Единственное, что наполняло смыслом этот временной отрезок, – его подвешенность между моментом падения и тем мгновением в будущем, когда все станет ясно.

Миранда вернулась к Эгги в реанимацию, а значит, слышала слова «облегчение», «улучшение состояния», «ребенок приходит в себя». Миранда была там, когда ее дочь смогла узнать, кто перед ней, она была там, когда доктор Харден объявил, что все идет хорошо, очень хорошо, много лучше, чем он ожидал. Я видел, как Джеффри Лейн, узнав об этом, рыдал от радости, как родители Миранды обнимали друг друга и дочерей. Я знал, что еще ничего не кончилось, что даже после полного выздоровления Эгги не сможет изжить то, что с ней случилось. Это падение навсегда изменит ее.

Когда я вышел из больницы, шел снег – огромные белые хлопья, которые лишь ненадолго засыплют тротуары и проезжую часть. Это было невероятно красиво, и я залюбовался, как они падают, выхваченные из ночной темноты светом фонарей и витрин. Мне вдруг пришло в голову, что грань между внешним и внутренним стирается, что одиночества не существует, потому что никто не может быть одиноким. «После первого же настоящего снегопада, – писал отец, – мы были погребены под снегом до весны». Я вспомнил, как сильная вьюга занесла крыльцо и завалила входную дверь, помню причудливые ледяные узоры на окнах, свой нос, прижатый к холодному стеклу, и гряды белых сугробов, которые к утру намела метель. Данкел-роуд скрылась из глаз. Знакомый мир перестал существовать. «Когда Ларс умер, шел снег, – рассказывала мама. – Я смотрела из окна, как он падает. Строго вертикально и с одной скоростью. А отец менялся. Эта перемена, как тень, накрывала его, ползла снизу верх по всему телу, до самой шеи и дальше по щекам на подбородок, нос, щеки, лоб, потом на темя, и тут я знала, что он уже умер». Ночью, когда проснулась Эглантина, шел снег. Ингеборга была такая крохотная, рассказывал дед, что ее похоронили в коробке из-под сигар. Где-то на двадцати акрах земли, не в усадьбе, зарыты косточки мертворожденной малютки. Мой отец копает могилу. Дитя ответствует из чрева матери на Резаном Холме, и английский солдат падает замертво. Дядя Ричард лежит на улице в Западном Кингстоне. Мой двоюродный дед Давид ковыляет по занесенной снегом Хеннепин-авеню на своих культях, обутых в специально пошитые башмаки, длинные, как лыжи. Он с трудом добирается до отеля, в котором живет, и испускает дух. Это смерть от сердечного приступа, а не от холода. Король Эдуард и миссис Уоллис Симпсон.Я вижу Дороти, городскую сумасшедшую, разглагольствующую на улицах, вещающую о судьбах мира. Милый добрый потный Бертон, специалист по теории памяти, рыцарь, спасающий попавших в беду прекрасных дам, открывший в себе женщину, оплакивающий мать, какой она была до инсульта, во время оно.Мой отец говорит речь на своем восьмидесятилетии. Он начинает с занятного объявления, попавшегося ему на глаза: «Пропал кот. Шерсть белая с коричневым, лезет. Ухо порвано, одного глаза нет, хвост оторван, хромает на правую переднюю лапу. Отзывается на кличку Везунчик». Общий хохот. Я его слышу. Я слышу, как хохочет Лора, сидя напротив меня за ужином, я чувствую тепло ее ягодиц под своими пальцами, когда мы лежим в постели. Голова Миранды покоится у меня на плече. Я вижу улицы ее снов, приснившийся ей дом с будоражащими воображение комнатами и странной мебелью. Я вижу женщину, пытающуюся высвободиться из хватки мужчины, пригвоздившего ее к земле. Я стою перед ее комодом и сгораю от желания дотронуться до ее вещей. Человек бросается с топором на дорогое бюро и обнаруживает в нем рукописи. Отец вдруг под нажимом открывает другому тайну, которую много лет носил в себе.Я вижу аккуратный письменный стол отца: скрепки, всякая амуниция, неопознанные ключи. В Сонином шкафу сейчас все вверх дном. Она бросает вещи где попало. Аркадий один за другим открывает ящики комода в пустой комнате, но находит лишь голос. Он садится в поезд и видит женщину, похожую на Лили, но это не Лили, а другая, плод его фантазий, та, кто пленит его воображение. Когда же это было? Да всего три дня назад Инга читала мне вслух первое письмо, и голос ее дрожал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю