355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сири Хустведт » Печали американца » Текст книги (страница 1)
Печали американца
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:01

Текст книги "Печали американца"


Автор книги: Сири Хустведт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Сири Хустведт
Печали американца

Моей дочери Софи Хустведт Остер



 
Всему, что зрим, прообраз есть, основа есть вне нас,
Она бессмертна – а умрет лишь то, что видит глаз.
Не жалуйся, что свет погас, не плачь, что звук затих:
Исчезли вовсе не они, а отраженье их.
 
Джалаладдин Руми [1]1
  Перевод Давида Самойлова. (Здесь и далее – прим. перев.)


[Закрыть]

«Год тайн» – так говорила об этом периоде моя сестра. Но, оглядываясь сегодня назад, я бы назвал его не столько временем того, что было, сколько временем того, чего не было. «У меня внутри бродят призраки, – жаловался один мой пациент, – но говорят они не всегда. Иногда у них слов нет». Сара боялась ослепнуть от яркого света и поэтому всю жизнь щурилась или вообще не открывала глаз. У каждого из нас есть призраки, которых мы носим внутри, но если они говорят – это еще полбеды, куда страшнее, когда они молчат. После смерти отца я потерял возможность разговаривать с ним наяву, но наши воображаемые диалоги не прекратились. Я по-прежнему вижу его во сне, по-прежнему слышу его слова. Но жизнь моя на какое-то время сосредоточилась на том, чего он так и не сказал, не успел рассказать нам. Как выяснилось, тайны были не у него одного. Шестого января, на четвертый день после отцовских похорон, мы с Ингой нашли в его кабинете то самое письмо.

Мы тогда задержались у мамы в Миннесоте, чтобы попытаться разобрать отцовские бумаги. Нам было известно о существовании мемуаров, над которыми он работал последние несколько лет, и о внушительных размеров коробке с его письмами к родителям, написанными по большей части во время Второй мировой, когда он служил на Тихом океане, однако обнаружились и другие вещи, и мы их прежде никогда не видели. В отцовском кабинете стоял специфический запах, больше нигде в доме так не пахло. Возможно, несчетное количество сигарет и чашек кофе, да еще остающиеся от этих чашек кофейные круги на письменном столе изменили состав воздуха в кабинете и создали то самое бившее с порога в нос амбре, которое ни с чем нельзя было спутать. Дом давно продан, его новый владелец, хирург-дантист, произвел там дорогостоящую перепланировку. Но я, как сейчас, вижу отцовский кабинет: книжные стеллажи от пола до потолка, картотека, длинный письменный стол, который он сам смастерил, и стоящий на нем прибор для канцелярских принадлежностей, где каждое отделение, несмотря на то что прозрачный плексиглас позволял видеть содержимое, было снабжено малюсеньким ярлычком с надписью: «скрепки», «батарейки для слухового аппарата», «ключи от гаража», «ластики».

День, когда мы с Ингой принялись за работу, выдался хмурым и ветреным. За окном лежала чуть припорошенная снегом земля под свинцово-серым небом. Я слышал, как Инга дышит у меня за спиной. Наша мать, Марит, спала у себя в комнате, и Соня, моя племянница, тоже прикорнула где-то с книжкой. Потянув на себя ящик картотеки, я вдруг пронзительно ощутил, что сейчас происходит обыск человеческого мозга, когда с чужой жизни сдираются последние покровы, и перед глазами возник лежащий на столе труп с рассеченной грудиной, вроде тех, что я студентом вскрывал в анатомичке. Рождер Эббот, мой однокурсник, называл покойников «потрошеными патриками» или «патрюхами», а то и вовсе «патами»: «Глянь, Эрик, видишь, какая гипертрофия желудочка. Допрыгался наш Пат». На мгновение я представил себе отцовскую грудную клетку с опавшим легким и вспомнил, как во время нашей последней встречи в маленькой больничной палате он крепко стиснул мне руку на прощание. И тут же в голове мелькнуло: «Слава богу, что его кремировали».

Ларс Давидсен разработал сложнейшую систему регистрации документов на основе буквенных, цифровых и цветовых обозначений, позволявших отразить нисходящую иерархию в рамках какой-то одной категории, когда над наброском указывается начальный вариант, а над ним, в свою очередь, идет вариант окончательный. Ящики отцовской картотеки хранили в себе не просто результаты многих лет работы и преподавания. Там можно было найти ссылку на каждую опубликованную статью, каждую прочитанную лекцию, каждую строчку пространных записей, которые он вел, каждое полученное им за шестьдесят лет письмо от коллеги или знакомого. Отец внес в свой реестр каждый инструмент, когда-либо висевший на стене в гараже, каждую квитанцию на каждую из шести подержанных машин, которые сменил в течение жизни, каждую газонокосилку, каждый электроприбор в доме – изобильно задокументированная долгая история исключительной воздержанности. Мы откопали опись хранящихся на чердаке вещей, перечисленных по категориям: коньки детские, ползунки и распашонки, спицы и шерсть для вязания. Мне попалась маленькая коробочка со связкой ключей. На кольце болталась бирка, на которой бисерным отцовским почерком было выведено: «неопознанные ключи».

Несколько дней подряд мы выгребали из кабинета горы старых рождественских открыток, конторских книг, инвентарных списков давно исчезнувших предметов. Соня, дочь Инги, и наша мама по большей части обходили комнату стороной. Племянница то скользила по дому в обнимку с аудиоплеером и томиком стихов Уоллеса Стивенса, то впадала в коматозную спячку, столь типичную для подростков ее возраста. Иногда она вдруг возникала на пороге кабинета и терлась о материнское плечо или длинными тонкими руками обвивала ее шею в знак молчаливого сочувствия, а потом снова исчезала в глубине дома. Все пять лет, которые прошли со дня похорон ее отца, эта девочка вызывала у меня чувство непрестанного беспокойства. Я не мог забыть, как она, одеревеневшая, стояла в больничном коридоре, вжавшись в стену; в застывшем лице ни кровинки, только белая до костяной бледности кожа. Инга, насколько мне известно, старалась при Соне своих чувств не выплескивать и, только отправив дочь в школу, включала музыку погромче, ложилась на пол и рыдала в голос, но на людях ни та, ни другая не проронили ни слезинки. Через три года, и сентября 2001 года, обе они оказались в толпе людей, бегущих из Нижнего Манхэттена от здания школы Стайвесант, где Соня училась, находившегося буквально в двух шагах от полыхавших башен ВТЦ. Много позже мне удалось узнать, что видела эта девочка из окна класса, я-то у себя дома в Бруклине не видел ничего, кроме дыма.

Наша мама по большей части лежала, а если была на ногах, то ходила из комнаты в комнату как лунатик. С годами ее твердая, но легкая поступь не отяжелела, а лишь замедлилась. Время от времени она заглядывала к нам, спрашивала, не хотим ли мы поесть, но порога кабинета не переступала. Все там напоминало ей о последних годах отца. Усугублявшаяся эмфизема мало-помалу ограничивала его жизненное пространство, и под конец, когда он почти не мог ходить, оно сжалось до пределов этой комнаты площадью семнадцать квадратных метров. Перед смертью отец разложил все самые важные бумаги по коробкам, стоявшим сейчас подле письменного стола. В одной из них Инга обнаружила письма от женщин, существовавших в его жизни до встречи с мамой. Позже я вчитывался в каждое слово, полученное им от Маргарет, Джун и Леоноры – участниц этого добрачного трио возлюбленных: страсти комнатной температуры и неизменные «целую», «твоя» или «жду встречи» в конце.

Когда Инга вытаскивала письма на свет божий, у нее плясали руки. Этот тремор, не имевший ничего общего с каким-либо заболеванием, был мне знаком с детства; причем начало приступа было невозможно предсказать, просто сестру, по ее собственному выражению, начинало «дергать». Я много раз видел, как она, с абсолютно спокойными руками, читает лекции перед большой аудиторией, и так же много раз видел, как во время выступления дрожь становилась настолько сильной, что руки приходилось прятать за спину. Вынув из коробки три связки писем от давно забытых, но некогда столь желанных Маргарет, Джун и Леоноры, Инга достала со дна еще один листок, долго водила по нему глазами и, не говоря ни слова, протянула мне.

В левом верхнем углу стояла дата: 27 июня 1937 года, а чуть пониже крупным детским почерком было выведено:

Дорогой Ларс, я знаю, что ты никогда никому не расскажешь про то, что случилось, ведь мы поклялись на библии. Она уже все равно в раю, а тем, кто здесь остался, ничего знать не надо. Ты дал мне слово. Лиза.

– Он хотел, чтобы мы это нашли, – казала Инга. – Иначе он бы его просто уничтожил. Я же показывала тебе дневниковые тетради с выдранными страницами, помнишь?

Она помолчала.

– Тебе что-нибудь говорит имя Лиза?

Я отрицательно покачал головой.

– Может, у мамы спросим?

– Nei, Jei vil ikke forstyrre henne med dette, [2]2
  Нет, я не хочу ее зря дергать (норв.).


[Закрыть]
– отозвалась Инга.

Она ответила мне по-норвежски, словно самое упоминание мамы предполагало переход на ее родной язык.

– Я почему-то была уверена, что о каких-то событиях своего детства он никогда не рассказывал ни ей, ни нам, – продолжала Инга. – Сколько ему тогда было? Пятнадцать? Значит, ни фермы, ни сорока акров земли у них уже не осталось, и, по-моему, именно в этом году дедушка узнал, что Давид, его брат, умер.

Сестра вновь поднесла к глазам пожелтевший лист бумаги.

– «Она уже все равно в раю, а тем, кто здесь остался, ничего знать не надо». Кто же умер-то?

Она шумно сглотнула.

– Господи, на Библии клялся, бедненький.

Потом мы с Ингой и Соней отправили почтой в Нью-Йорк одиннадцать коробок с отцовскими бумагами, почти все на мой бруклинский адрес, и в Нью-Йорке у каждого из нас снова потекла своя жизнь. Так что в воскресенье, во второй половине дня, я сидел у себя в кабинете над письмами и мемуарами отца. Здесь же, на столе, лежал его дневник в кожаном переплете. Мне вдруг вспомнились слова Огюста Конта [3]3
  Огюст Конт(1798–1857) – французский философ, один из основоположников позитивизма.


[Закрыть]
о человеческом мозге: механизм, с помощью которого умершие влияют на живущих. Когда я впервые держал в руках мозг потрошеного Патрика, меня поразили две вещи. Во-первых, масса. Мозг, оказывается, много весит. Во-вторых, как я ни гнал от себя эту мысль, меня не покидало ощущение, что этот труп совсем недавно был живым человеком, коренастым семидесятилетним стариком, скончавшимся от сердечного приступа. И при жизни вместилищем всего – слов, внутренних образов, воспоминаний об ушедших и ныне живущих – являлся именно мозг.

Я сидел так с полминуты, потом посмотрел в окно и впервые увидел Миранду и Эглантину. Они как раз переходили улицу, и я сразу понял, что моя риелторша ведет мне новых квартиросъемщиков. Две женщины, снимавшие первый этаж моего бруклинского дома, подыскали себе в Нью-Джерси квартиру попросторнее, поэтому я решил найти новых жильцов. После развода мне стало казаться, что дом словно бы увеличился в размерах. Джини, оказывается, занимала очень много места, кроме того, с нами жили ее спаниель Элмер, попугай Руфус, кот Карлайл, а одно время еще и рыбки. Когда жена ушла, на всех трех этажах разместилась библиотека, тысячи томов, с которыми я не могу расстаться. Не зря Джини обиженно называла наш дом книгохранилищем. Я купил его еще до женитьбы, когда цены были куда ниже, и с тех пор занимаюсь доведением его до ума, поскольку на момент покупки он, по риелторской терминологии, считался «убитым». Любовь к плотницкому делу передалась мне от отца, который мог построить или починить все, что угодно, и меня научил. Годами я ютился в какой-то одной части дома, а все остальное наскоками ремонтировал. Из-за работы с пациентами количество свободного времени в сутках сошло практически на нет, став одной из основных причин, по которым я пополнил собой ряды разведенных представителей прогрессивного человечества, имя коим легион.

Молодая женщина с девочкой стояли на тротуаре и слушали Лейни Баскович из агентства недвижимости «Хомер Риелторз». Лица женщины я разглядеть не мог, но фигура и осанка были выше всех похвал. Плотно остриженная головка с короткими темными волосами, стройная шея – все это я успел заметить даже издали. Она была укутана в длинное пальто, но обрисовывающаяся под тяжелой тканью грудь вдруг заставила меня представить ее себе голой, и я вздрогнул от внезапного возбуждения.

Затянувшееся сексуальное одиночество, вынуждавшее меня время от времени прибегать к вуайеристическим забавам кабельной порнушки, как-то особенно обострилось после отцовских похорон, поднимая внутри все нарастающую бурю, и этот посмертный всплеск либидо словно вновь превратил меня в разнюнившегося онанирующего недоросля, тощего, длинного, без малейших следов волосяного покрова на теле дрочилу, красу и гордость блумингфилдской средней школы.

Чтобы положить конец подобным фантазиям, я перевел глаза на девочку-тростиночку, облаченную в дутую фиолетовую куртку. Забравшись на невысокую каменную ограду, она стояла там на одной ножке, вытянув другую перед собой. Из-под куртки выбивалось что-то тюлевое, пенно-розовое, похожее на балетную пачку, а ниже шли плотные черные рейтузы с пузырями на коленках.

Но примечательнее всего были волосы, шапка мягких каштановых кудрей, ореолом окружавших маленькую детскую головку. Ее кожа казалась светлее, чем у матери, и если это все-таки были мать и дочь, то, очевидно, дочь, рожденная от белого отца. Внезапно девочка сиганула вниз с ограды, и у меня оборвалось сердце, но она легко опустилась на землю, чуть подпружинив коленками, ни дать ни взять фея Динь-Динь.

Когда я оглядываюсь на детские годы, меня сильнее всего поражает теснота, в которой мы жили, – писал мой отец. – На первом этаже общей площадью 44 квадратных метра – кухня, общая комната и спальня, да чердак такого же метража, где получились еще две спальни. Удобств никаких. Во дворе, метрах в двадцати от дома, – холодный нужник и колонка с водой, которую надо было качать руками. Воду грели в чайнике или в специальном кухонном баке. На других фермах, побогаче, делали специальные подземные резервуары для дождевой воды, у нас такого не было. Летом мы собирали дождевую воду в большую железную бочку, а зимой топили снег. Освещение – только керосиновые лампы. Электричество появилось в сельской местности с начала тридцатых годов, но нас подключили только в 1949-м. Газа тоже не было, только дровяная плита на кухне и калорифер в общей комнате. Вся теплоизоляция сводилась к двойным рамам на окнах. По ночам топили лишь в самую лютую стужу, а так вода в чайнике, как правило, к утру замерзала. Отец вставал первым. Он разводил огонь, и когда мы выбирались из-под одеял, в доме было не так холодно, но все равно, одеваясь, мы стучали зубами и жались к печке. Помню, в начале тридцатых мы вдруг остались среди зимы без дров. Начнем с того, что мало заготовили. Так вот, из сырого дерева лучше всего горят клен и ясень.

Я читал в надежде, что на страницах мелькнет хотя бы тень Лизы, но она не появлялась. Отец писал о тонкостях укладывания в поленницу «доброго корда» [4]4
  Корд– мера объема, равная 128 куб. футам, т. е. приблизительно 3,62 кубометра.


[Закрыть]
дров, о том, как пахал на Белль и Мод, так звались их клячи, о борьбе с осотом и пыреем, этим проклятием полей, о крестьянских работах: бороновании, севе, прореживании всходов, жатве, сенокосе, молотьбе, заготовке силоса и ловле сусликов. Мальчишкой он не раз подряжался истреблять сусликов за плату и с высоты прожитых лет вспоминал об этой своей деятельности не без юмора, поэтому на одной из страниц мемуаров я прочел: «Тем, кого не интересуют ручные суслики или их ловля, лучше пропустить этот абзац и сразу переходить к следующему».

В любых воспоминаниях зияют пробелы. Само собой разумеется, что какие-то истории невозможно рассказать, не причиняя боли другим или себе, что в автобиографии всегда есть риск тенденциозности, неадекватного самопознания, подавленных реминисценций и откровенной лжи. Так что нечего удивляться, что загадочной Лизе, наложившей на нашего отца обет молчания, в его мемуарах места не нашлось. Я бы тоже многое стер из памяти без сожаления. Ларс Давидсен всегда отличался бескомпромиссной честностью и способностью глубоко и сильно чувствовать, но насчет его юных лет Инга была права. Мы многого не знали. Между «Начнем с того, что мало заготовили» и «Так вот, из сырого дерева лучше всего горят клен и ясень» помещалась целая история, которую никто не слышал.

Мне понадобилось немало лет, чтобы осознать, что хотя мои бабка и дед всегда жили достаточно стесненно, в Великую депрессию они лишились абсолютно всего. Жалкая лачуга, про которую писал отец, до сих пор цела, уцелели и двадцать акров [5]5
  Акр– земельная мера, применяемая в странах, использующих английскую систему мер. 1 акр = 0,405 га.


[Закрыть]
пахотной земли, некогда бывшие фермой, их теперь арендует другой человек, и у него своей земли сотни и сотни акров. Но продать ферму у отца и в мыслях не было. Когда ему стало хуже, он с легкостью решил расстаться с домом, который некогда построил для себя и матери из собственноручно поваленных деревьев, где родились и выросли мы с сестрой, но старую родительскую ферму завещал мне, своему блудному сыну, врачу-психиатру, живущему в Нью-Йорке.

Сколько я помню своего деда, он всегда молчал. Молча сидел в мягком кресле и смотрел на огонь в печи. Рядом с ним на шатком столике стояла пепельница. Этот предмет чрезвычайно занимал мое детское воображение, потому что я находил его неприличным – черный унитаз с золотым стульчаком, и это был единственный унитаз, на который дед с бабкой смогли наскрести денег за всю свою жизнь. В доме всегда пахло плесенью, а зимой еще и гарью. Нам никто не запрещал лазить на чердак, но забирались мы туда редко. Помню узкую лестницу, ведущую к трем крошечным комнаткам под крышей. Одна из них служила деду спальней. Как-то раз я прокрался по ступенькам и вошел туда. Не знаю, сколько мне тогда было, лет, наверное, восемь, не больше. Сквозь маленькое оконце лился тусклый свет, и я смотрел на танцующие в луче пылинки, на узкую кровать у стены, стопки пожелтевших газет, повисшие клочьями обои, пыльные книжки на старом комоде, табачные кисеты и сваленную в угол одежду, смотрел с ощущением смутного ужаса в душе. Наверное, мне передалось некое подспудное чувство неприкаянности и утраты, но чего именно утраты, я тогда не знал. Я, как сейчас, слышу за спиной материнский голос, который говорит, что нечего мне там делать. Мама как раз всегда все знала. Она словно угадывала то, что для других было закрыто. И никакой особой строгости в ее тоне не было, но самый факт ее вмешательства привел к тому, что все происшедшее навсегда врезалось мне в память. Я еще подумал, может, в комнате находится что-то запретное, чего мне видеть нельзя.

Дед был с нами неизменно ласков, и мне ужасно нравились его руки, даже правая, на которой не хватало трех пальцев, оттяпанных циркулярной пилой еще в 1921 году. Помню, как он протягивал ее и гладил меня по голове или трепал по плечу, а потом снова брался за отложенную в сторону газету и плевательницу, [6]6
  Плевательница– типично американская реалия, появившаяся в начале XIX в. и связанная с широко распространенной привычкой американцев сплевывать, жуя табак. Сперва это были специальные наполненные песком деревянные ящички, а с 1871 г. – «куспидоры», – красивые, украшенные узорами плевательницы в виде горшочка. В XX в. привычка жевать табак уступила место курению, но плевательницы еще долго оставались непременным атрибутом любого американского дома или общественного места.


[Закрыть]
сделанную из жестяной банки из-под кофе «Фолджерс». У его родителей, переселенцев из Норвегии, было восемь детей: Анна, Брита, Сольвейг, Ингеборга, еще одна Ингеборга, Давид, Ивар, так звали деда, и Улаф. Анна и Брита дожили до зрелого возраста, но к тому моменту, как я появился на свет, их уже не было в живых. Сольвейг умерла от чахотки в 1907 году. Ингеборга Первая умерла 19 августа 1884 года, ей было всего год и четыре месяца. «Отец рассказывал, что эта Ингеборга умерла в младенчестве и была такой крохотной, что ее похоронили в коробке из-под сигар. Возможно, ее смерть переплелась в его памяти с какими-то другими историями, и он что-то спутал».У Ингеборги Второй тоже началась чахотка, ее даже поместили в лечебницу «Минерал Спрингз», но она выжила. Давид заболел чахоткой в 1925 году. Весь 1926 год он провел в туберкулезном санатории, поправился и исчез, десять лет о нем не было ни слуху ни духу, только в 1932 году пришла весть о его смерти. Улаф умер от чахотки в 1914 году. Вот они, наши предки-призраки.

Бабушка тоже родилась в семье норвежских эмигрантов, но там все было иначе. Ее детство прошло в компании двух крепких здоровых братьев, отец оставил ей деньги. Она была совсем не похожа на мужа, не женщина, а живой огонь. Во мне она души не чаяла. Каждое мое появление в их доме сопровождал один и тот же ритуал: я распахивал дверь и вопил с порога:

– Бабуль, ме-е-еч!

И бабушка, как по команде, вытаскивала из-за стоявшего на кухне буфета обрезок деревянного бруса, к которому мой дядя Фредрик приколотил короткую поперечную перекладину. Она была хохотушка и иногда заходилась так, что начинала кашлять, пышнотелая сильная женщина, которая привыкла таскать воду из колонки, с легкостью могла унести чуть не ведро яблок в переднике, с быстротой молнии чистила картошку и превращала все съедобное в несъедобное, поскольку еда либо пригорала, либо оказывалась переваренной. Нрав у бабушки был переменчивый. Случались дни, когда она улыбалась, болтала о том о сем, рассказывала что-нибудь, а выдавались и такие, когда она ходила туча тучей, ворчала по любому поводу и почем зря несла банкиров, богачей и иже с ними, виня их во всех смертных грехах. А в самые черные дни произносила сакраментальное: «Будь проклят тот день, когда я пошла за него замуж».

Когда бабушка расходилась, отец застывал, дед продолжал молчать, мама пробовала обратить все в шутку или отвлечь свекровь разговором, а мгновенно реагировавшая на малейшие перепады эмоционального климата Инга, у которой лицо искажалось от боли при одном только намеке на скандал, просто скисала на глазах. Любой резкий голос, раздраженный ответ, недовольное выражение лица, сказанное сгоряча слово вонзались в нее иголками, губы начинали кривиться, и глаза наполнялись слезами. Мне в такие минуты более всего хотелось, чтобы она перестала быть настолько тонкокожей.

Но если не считать бабушкиных вспышек, нам с сестрой ужасно нравилось это место, которое отец называл «у нас дома». Особенно хорошо здесь было летом, когда до линии горизонта расстилались бескрайние зеленые поля. Ржавый трактор, почти невидимый среди травы в человеческий рост, застывший на мертвом приколе «форд-модель-эй» 1903 года выпуска, старая колонка да каменный фундамент, на котором некогда стоял амбар, – вот неизменный антураж наших детских игр. Кроме шелеста ветра в траве и листьях деревьев, пения птиц да изредка доносившегося с дороги звука мотора, никаких посторонних шумов слышно не было. Мне никогда не приходило в голову, что мы с Ингой прыгали, бегали и играли в необитаемый остров среди застывшего мира, и в какой-то момент этот мир моих деда и бабки, эмигрантов во втором поколении, истерся дотла, выработался. Сейчас старая ферма представляется мне шрамом от старой раны. Говорят, старые слезы отливаются, так вот, я в это свято верю. Былое не оставляет нас в покое. Когда мой прадед, Улаф Давидсен, младший из шести сыновей в семье, бросил крохотную ферму на горе Восс и весной 1868 года подался из Норвегии в Америку в поисках лучшей доли, в кармане у него лежал диплом учителя. Он знал английский и немецкий, писал стихи. Мой дед не закончил даже средней школы.

Отцовский дневник представлял собой ежедневник, рассчитанный на пять лет, где на каждый день отводилась буквально пара строчек. Отец вел его с 1937 по 1940 год, и там же я нашел разрозненные записи, относящиеся к 1942-му. С 1937-го слог Ларса Давидсена претерпел колоссальные изменения, и, читая его записи той давней поры, я изрядно поломал голову над предложно-падежными мутациями.

Например, пару раз я наткнулся на выражение «на учебе». Мне понадобилось несколько минут, чтобы сообразить, что эта конструкция представляет собой вольный перевод норвежского var på skolen. [7]7
  Букв.: быть на школе (норв.),что значит «учиться в школе».


[Закрыть]
Особенности отцовского синтаксиса во многом объяснялись кальками с языка, на котором говорили в семье.

Скорее всего, дневник был рождественским подарком, а вести его он начал с 1 января 1937 года. Первые записи касаются прихода гостей и походов в гости.

На обед были Мазеры. Нейл тоже с ними. Днем случились младшие Якобсены, зашли просто. Сегодня к Брекке. В гостях у Баккетунов.

Про погоду:

Сегодня метель. Дует сильный ветер. Погода теплая и тает. Сегодня большой снегопад, перед домом намело на полтора метра.

Про зимние недуги:

Фредрик и Лотта не в школе, но Фредрик встал. Сегодня лежу из-за причины кашля.

Зоотехнические горести:

Ездили с папой к Кларенсу Брекке. У него беда, сдохли четыре скотины. Папа помогает Кларенсу обдирать седьмую корову. Из его скота в одну неделю померли телки 4, корова 1, бык 1 и еще теленок. Тарди померла, эта лошадь Якобсена. У Эмбера собаку переехало.

В записи от 28 января я нашел упоминание о Давиде:

Сегодня год, как папа ездил в город на опознание дяди Давида после извещения о смерти.

Весной начались истории про сусликов:

Поймал 6 сусликов. Поймал 4 сусликов. Поймано 7 сусликов целиком у Оттернесса.

Первого июня 1937 года он записывает:

Папа и Гарри поругались.

В записи от 3 июня впервые появляется какая-то новость из внешнего мира, лежащего за пределами окрестных ферм:

Весь день пахали и боронили. Король Эдуард и миссис Уоллис Симпсон. [8]8
  Имеется в виду отречение от престола 10 декабря 1936 г. короля Великобритании Эдуарда VIII, вызванное его решением жениться на дважды разведенной американке Уоллис Симпсон.


[Закрыть]

Пятнадцатого числа того же месяца – первое эмоциональное свидетельство:

Целый день окучивал картошку. Приехал Пит Брамвольд, чтоб я у него поработал, но никак. Обидно до соплей.

А 27 июня, за день до того, как неведомая Лиза написала отцу письмо, в его дневнике значится:

Папа уехал в город, Гарри посадили.

Какой еще Гарри? Инга, когда я у нее спросил, недоуменно пожала плечами. Может, написать дяде Фредрику и спросить его? Тетю Лотту спрашивать поздно, она в доме престарелых с болезнью Альцгеймера.

– Ой, мамочка, а дядя кто, великан? – выпалила при виде меня Эглантина.

Это были ее первые слова. Открыв дверь перед новыми жильцами, я мысленно похвалил себя за то, что при повторном взгляде на Миранду, когда здоровался с ней за руку, не упал как громом пораженный. У нее были фантастические глаза – огромные, миндалевидные, медового цвета, чуточку раскосые, словно в жилах кого-то из ее предков текла азиатская кровь, но более всего меня поразила их пристальность. Несколько мгновений она в упор смотрела на меня, потом перевела сей дивный взор на дочь и ответила:

– Нет, Эгги, дядя не великан. Он просто высокий.

Я наклонился к девочке и улыбнулся:

– Я хоть и великанского роста, но ты меня не бойся, я детей не ем.

В ответ улыбки не последовало. Эглантина, не мигая, разглядывала меня, потом прищурилась, словно взвешивала мои слова тщательнейшим образом. Сосредоточенное выражение ее лица заставило меня еще острее ощутить собственную громадность. Мой рост – метр девяносто пять, Ингин – метр восемьдесят два, отцу пары сантиметров не хватило до метра девяносто. Мама у нас – Дюймовочка, какие-то жалкие метр семьдесят пять. Все Давидсены, наша родня по отцовской линии, и Ноделанды по материнской были узкими в кости и высоченными. Не обошлось в нашей жизни без шуток про каланчу и дяденьку – достань воробышка, а также ни на чем не основанных баскетбольных надежд на феноменальные броски в прыжке, которые, разумеется, не оправдались. И не было на свете такого сиденья в кинотеатре, театре, самолете или вагоне метро, такого общественного туалета с такими унитазами и раковинами, такого отеля с такими диванами или креслами в холле, такого читального зала с такими письменными столами, которые были бы спроектированы в расчете на меня и мне подобных. Всю жизнь я страдаю, потому что живу в мире, который мне на несколько размеров мал, и отдыхаю душой и телом только дома, где сам подобрал высоту и столешницы, и навесных шкафов, чтобы они, как в сказке про трех медведей, «пришлись мне как раз впору».

Мы сидели за столом у меня на кухне, и я чувствовал, каким холодом веет от Миранды Касобон, какую гордую дистанцию она держит, что вызывало с моей стороны почти восхищение, но чрезвычайно затрудняло разговор. На вид ей можно было дать от двадцати пяти до тридцати пяти лет, одета без особых изысков, если не считать высоких в обтяжку сапог на шнуровке. От Лейни я знал, что она художник-иллюстратор, что у нее «хорошая работа» в крупном издательстве, поэтому квартплата ее не смущает, что она ищет жилье именно на Парк Слоуп, [9]9
  Парк Слоуп– престижный жилой район в западной части Бруклина неподалеку от Проспект-парка.


[Закрыть]
чтобы Эглантине было недалеко до школы. Миранда рассказала мне, что родилась на Ямайке, но когда ей было тринадцать лет, семья переехала в Америку. Сейчас все они – родители и три ее сестры – живут в Бруклине. Отца девочки словно бы и не существовало.

У нее был нью-йоркский выговор, но речь сохранила креольскую напевность. Во время разговора ее руки спокойно лежали на столе, одна на другой, узкие изящные кисти с длинными пальцами. Я мысленно отметил, что ни в них, ни в ее теле в целом не чувствуется напряжения, только спокойная сосредоточенность.

Если бы не Эгги, я бы ничего больше и не приметил. После нашего обмена репликами на пороге девочка не проронила ни слова, а когда мы сели за стол, уцепилась матери за локоть, уткнулась ей носом в плечо, а потом затеяла игру со стулом. Держась одной рукой за спинку, она отклонялась в сторону, рискуя свалиться на пол, а потом подтягивала себя на место. Когда эта гимнастика ей наскучила, она принялась скакать и кружиться по комнате, раскинув руки и встряхивая копной каштановых кудрей. Подбежав к книжным стеллажам, она запела:

– Сколько книг, сколько книг, сколько мно-го книг! И могу я их все прочитать, да-да!

– Она уже читает? – спросил я у матери.

– Буквы знает. Их же учат в детском садике.

Впервые за все время нашего разговора Миранда улыбнулась, и я увидел ее белые, чуть выступающие вперед зубы, но тут же отвел глаза, потому что от этой неправильности в прикусе по всему моему телу пробежала дрожь.

Эгги запрокинула голову и, взмахнув руками, как крыльями, завертелась волчком.

– Ну, все, уймись, – сказала ей Миранда, – а то совсем разбесилась.

– А я люблю беситься! А я люблю беситься!

Расплывшийся в улыбке рот, казалось, занимал добрую половину маленького детского личика, делая Эгги похожей на эльфа.

– Я кому сказала, уймись! – повторила Миранда.

Девочка исподлобья посмотрела на мать и снова крутанулась на пятках, но уже не столь стремительно, потом запальчиво топнула ножкой, мотнула головой и подбежала к моему стулу, бросив на сидящую напротив Миранду обиженный взгляд. Она придвинулась ко мне почти вплотную и заговорщицки произнесла:

– А хотите, я вам один секрет скажу?

Я вопросительно посмотрел на Миранду.

– Может, доктору Давидсену совсем не интересно слушать про твои секреты? Доктор Давидсен…

– Просто Эрик, – перебил я.

Миранда подняла на меня глаза, но ничего не сказала.

Нужно было как-то разрядить обстановку.

– Мне очень интересно, так что если мама разрешит, я с удовольствием послушаю твой секрет.

Эгги полыхнула глазами в сторону матери. Миранда вздохнула и обреченно кивнула. Я почувствовал, как детская ручка потянула меня за шею куда-то вбок, чтобы половчее было говорить на ухо, и жаркий шепот застучал мне в барабанную перепонку, как порыв ветра:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю