Текст книги "Печали американца"
Автор книги: Сири Хустведт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
На следующий день Миранда и Эгги отправились на Ямайку, а я пошел ужинать к Инге, и она сообщила мне, что больше с Генри Моррисом не встречается.Говоря о Лейне, Миранда употребила тот же самый глагол: «Мы снова стали встречаться». Судя по всему, это слово превратилось в эвфемизм для обозначения отношений, предполагающих совокупление. Я в прошлый раз не стал рассказывать Инге о подозрениях Бертона, поскольку мне они показались достаточно беспочвенными: приходы, уходы, время входа внутрь, время выхода, предвидение будущего.Теперь Инга сама рассказала мне кое-что. Я не могу утверждать, что обе истории совпадали полностью, но между ними было несомненное сходство. Инга знала, что Генри беседовал не только с Эдди и бывшими женами Макса, но и с Бургершей, которая пребывала в убеждении, что письма Макса содержат какую-то гаденькую тайну, куда более пикантную, чем наличие у знаменитого писателя внебрачного ребенка, но что это за тайна, отказалась даже намекнуть. Генри она показалась «странной, нервной, а может, даже и сумасшедшей». Но между ним и Ингой встала совсем не эта журналюшка, а Макс.
– Дело не в том, что он вел себя со мной нечестно, отнюдь. Он мне не лгал. И притяжение между нами было совершенно искренним. Он говорил мне, что я красавица, и в самом деле так думал. Представляешь, я – красавица, это в мои-то годы!
Она развела руками и улыбнулась, одновременно печально и насмешливо.
– Но он без конца цитировал Макса. Вот мы ужинаем, и вдруг, пожалуйста, целый абзац из «Отщепенца Джона» или «Траурного платья». Я все понимаю, он этим живет, у него творческий отпуск, и он занят только написанием своей книги. Но мне это очень действовало на нервы. Я пробовала с ним поговорить, и он вроде бы меня услышал, но ведь от себя не убежишь. С Максом он встречался всего один раз, поэтому видел в нем не живого человека, а литературного кумира. Четыре дня назад мы были у него дома, ну и, ты понимаешь… Эрик, милый, я никому не могу об этом сказать, никому, даже Лео, бедному Лео, который почти влюблен в меня, да, почти, но все-таки… Я могу сказать только тебе, тебе одному. Думала, что все, не выплыву. Генри был со мной как тигр, такой сильный, я тоже вся горела, голова совсем убежала. А потом мы лежали в постели, и он вдруг произнес: «Входя в нее, он обретал страну, которой лишился. Ее лоно было концом изгнания».
Я вопросительно посмотрел на Ингу.
– Не узнаешь? Это из «Жизненного зеркала». Макс написал его после того, как познакомился со мной. Я узнала сразу же и сперва просто лежала, не в силах вымолвить ни слова. А потом мне стало нечем дышать. Получается, я просто не представляю собой никакой человеческой ценности. Я тогда оделась и ушла. Вечером мы поговорили по телефону. Он сказал, что у него и в мыслях не было меня обидеть. Но все, поздно. И сейчас я чувствую себя существом третьего сорта.
– Ну это-то почему?
– Не знаю. И вообще, какая женщина станет спать с биографом своего покойного мужа?
Вопрос прозвучал до такой степени неожиданно, что я не сразу нашел, что ответить, а потом сказал, что это могут быть самые разные женщины, и все они вполне могут спать с биографами своих покойных мужей.
Инга скривила рот:
– К твоему сведению, вчера, когда я ходила читать Лео вслух, я разрешила ему себя гладить.
– Да ну?
– Раздеваться я не стала, но никак его не ограничивала.
– Тебе было хорошо?
Она кивнула и посмотрела на меня тем особенным сияющим взглядом, который я помнил с детства.
– Я изголодалась по близости. Я не могу без этого жить.
В течение двух недель, пока я отвечал за почту, ни Миранде, ни мне не пришло ни единого письма от Лейна. Три горшка с растениями в гостиной тоже остались на моем попечении, и, находясь в пустой квартире на первом этаже, я испытывал некоторый трепет, поскольку пребывал один на один с ее вещами, и в этом уже ощущалось что-то непостижимое. Миранда перед отъездом вылизала квартиру до блеска, только на столе остались разложенными семь рисунков, и я каждый вечер не спеша разглядывал их. Первые три, сделанные черной тушью, изображали женщину из сна Миранды. Контуры фигуры были выполнены стремительными мощными штрихами, и я видел, что раз за разом Миранда представляла ее себе все отчетливее. Каждая линия несла огромную смысловую нагрузку. Женщина казалось неимоверно высокой и худой, но с могучими руками и ногами, эдакая великанша, облаченная в свободное платье, с воздетым ножом в правой руке. Нужен чистый нож.Были еще два рисунка ребенка в утробе: на одной картинке мешок, а в нем маленькое ссохшееся тельце, на другой – куда более крепкое и упитанное существо с широко открытым ртом, волшебный малютка мужеского полу. Последние два рисунка остались незавершенными. Это были наброски одной и той же сцены, выполненные тушью. Человек в шляпе повалил навзничь женщину в длинном белом платье, пригвоздив к земле запястья обеих ее рук. Здесь все дышало насилием, возможно, даже потому, что мужчина был белый, а женщина черная, – контраст, лишний раз вызывавший в памяти истории о зверствах плантаторов по отношению к рабыням. Лица мужчины видно не было, а вот у женщины оно было развернуто к зрителю. Лицо покойницы, лицо без выражения. На втором наброске цветовой контраст фигур не столь бросался в глаза. Для рук и лиц Миранда использовала серую акварель, так что тела теряли очертания и становились текучими. Казалось, они лежат в подернутой дымкой луже. Прошло три-четыре дня, и я заметил, что, выполнив свои нехитрые обязанности по присмотру за квартирой, я непременно наклоняюсь над вторым вариантом сцены изнасилования и какое-то время смотрю на него, а потом ухожу к себе наверх.
За пару дней до возвращения моих жиличек я зашел принести их почту и опять замер пред рисунком на столе. Разглядывая его в который раз, я мысленно спрашивал себя, на что же я смотрю. Что тут нарисовано?Живая она или мертвая? Я наклонился, почти касаясь тонких линий женского лица, ее длинных рук, плеч мужчины, его широкополой шляпы. Глаза мои сами собой закрылись, как в медитативном трансе, и на долю секунды в этом ускользающем, мимолетном послеобразе я вдруг увидел, как кисти рук женщины дрогнули мне навстречу. Я открыл глаза. В голову пришла отрезвляющая мысль о том, что восприятие, в принципе, можно истолковать как форму галлюцинации.
В последний свой одинокий вечер я спустился вниз с четырьмя конвертами, полученными утром, и аккуратно сложил их стопкой в прихожей. Стол с рисунками я намеренно обходил стороной, но покидать квартиру не торопился. Вместо этого разгуливал по гостиной, кухне со встроенной мебелью, потом пошел в прихожую. Здесь были двери еще в две комнаты. Та, что побольше, очевидно, принадлежала Миранде. Какое-то время я стоял на пороге, рассматривая кровать с бежевым покрывалом, ночной столик со стопкой книг, комод со стоящими на нем вазами, двумя низкими и одной высокой. Над комодом висело овальное зеркало и две черно-белые фотографии Эглантины в рамках. Одна, младенческая, изображала ее свернувшейся калачиком среди скомканных простыней, похожих из-за света и теней на снежные сугробы. На другой была хорошо знакомая мне Эгги в балетной пачке и короне на голове, но почему-то застывшая пред камерой с яростной гримасой на лице в позе культуриста, демонстрирующего бицепсы. Помнится, я сказал себе, что хочу получше рассмотреть фотографии, но, разумеется, просто искал предлога, чтобы переступить порог. Предлог был найден. С бьющимся сердцем я перебирал книги на ночном столике. Тут был фотоальбом Дианы Арбюс, [67]67
Диана Арбюс(1923–1971) – известный американский фотограф.
[Закрыть]толстый том под названием «Карибская автобиография: культурная самобытность и самоидентификация», три книжки о маронах и пять романов. Один, на алой обложке которого крупными буквами было написано «Обольщение», я взял в руки. Из пары-тройки росчерков в белом прямоугольнике складывалось чье-то лицо. Я догадался, что это скорее всего дизайн самой Миранды. Проверка показала, что я прав. Обложки остальных четырех романов тоже были ее рук делом, все в том же стиле: просто, но броско, с насыщенными цветовыми плоскостями. Никаких завитушек или финтифлюшек, никакого наклона в буквах, никаких украшений. Все резко, скупо, по-мужски. Я аккуратно положил книжки на место точно в том порядке, в каком они лежали раньше, осторожно дотронулся до покрывала на кровати и несколько минут стоял перед комодом, вслушиваясь в шум собственного дыхания. Желание открыть его было сильнее меня. Я хотел увидеть ее вещи, ее чулки и белье, и я бы сделал это, но поймал собственное отражение в зеркале. Тот, кто смотрел на меня оттуда, был похож на голодного, загнанного зверя. Я попятился и почти убежал к себе наверх.
Одинокое существование мало-помалу меняло меня, превращая в человека, от которого я не всегда знал, чего ждать, куда более странного, чем я всегда считал, способного бродить по комнате чужой женщины и хрипло дышать, стремясь пальцами к ручкам ее комода и не смея дотронуться до них. Я часто думал, что мы не те, кем себя воображаем, что каждый пытается нормализовать неведомый ужас внутренней жизни с помощью множества удобных выдумок. Я не собирался обманывать себя, но прекрасно понимал, что под тем естеством, которое я почитал истинным, скрывается другой человек, блуждающий в параллельном мире, сотканном из слов Миранды, по незнакомым улицам, мимо домов с совершенно иной архитектурой.
Я все так же не находил себе места. Днем в присутствии пациентов мне как-то удавалось держать себя в руках. Тяжелее всего приходилось ночью, когда я пробуждался от кошмарных снов с колотящимся сердцем. Я исправно звонил Лоре, и весь знойный август мы встречались как минимум два раза в неделю, но непременно в те дни, которые ее сын проводил у отца. Где-то в середине месяца она, уписывая за ужином ньокки, сообщила, что не готова к «серьезным отношениям». Я выложил без обиняков, что ее общество мне нравится, но я никоим образом не выставляю свою кандидатуру на роль следующего мужа и готов довольствоваться положением промежуточного варианта, способного облегчить ожидание грядущих брачных восторгов. Подобно стеганому одеяльцу или плюшевому мишке, буду рад служить, пока во мне есть нужда. Лора расхохоталась и тряхнула головой:
– На самом деле ты хотел сказать, что не прочь иметь подружку для постели, так?
Я, помявшись, согласился. С облегчением, прояснив истинную природу нашей связи, мы с чистой – по крайней мере так мне казалось – совестью принялись упиваться друг другом. К концу лета Лора Капелли по-настоящему запала мне в душу. Я все время ловил себя на том, что думаю о темных завитках волос на ее шее, об оливковой коже, чуть отливающей зеленью, о раскатистом хохоте, о пышной груди, о заветных маминых рецептах рубца и телятины, которые она обожала диктовать в постели, о способности передразнивать, один в один, Мортона Соломона, психоаналитика восьмидесяти с лишним лет, хорошо знакомого нам обоим: не было такой конференции или семинара, чтобы его тягучий монотонный голос с неистребимым немецким акцентом не бубнил что-нибудь про Фрейда, упорно и настойчиво излагая свои соображения по поводу какого-нибудь понятия (к числу особых фаворитов следовало бы отнести Ichspaltung,или «расщепление Я»), об обыкновении в минуты наивысшего возбуждения воздевать указательный палец и трясти им и о коротеньких взвизгах, слетавших с ее губ во время оргазма.
Мои жилички вернулись, но мы практически не виделись. В издательском деле август считался мертвым сезоном, я узнал об этом от Миранды, когда однажды утром столкнулся с ней по дороге на работу, так что они с Эгги пропадали у знакомых в Массачусетсе, уезжая с пятницы до понедельника. Инга и Соня тоже сбегали из города на экскурсии в Коннектикут и Хэмптонз, и только я торчал в Бруклине, трясся в метро, вдыхая запахи мочи, пота, немытых тел и все больше и больше проникаясь чувством жалости к самому себе.
В начале учебного года Соня перевезла вещи в общежитие Колумбийского университета. Вечером десятого сентября она приехала к матери и осталась ночевать. По Ингиным словам, все было замечательно, они поужинали и легли спать. На следующее утро Соня проснулась, вышла на кухню, но, вместо того чтобы, как всегда, подойти к холодильнику и достать апельсиновый сок, почему-то застыла у окна. Инга читала газету и пила кофе. Соня несколько мгновений стояла неподвижно, потом обхватила голову руками и закричала:
– Я не хочу так жить! Не хочу!
Захлебываясь от рыданий, она рухнула на колени. Инга пыталась удержать ее. Девочка билась и вырывалась, но Инге удалось обхватить ее за плечи, притянуть к себе и начать укачивать. Соня плакала и плакала, а мать все качала ее. Так прошел день, наступил вечер. Соня начала говорить. Она говорила, плакала, снова говорила, снова плакала.
С одиннадцатого сентября 2001-го прошло два года. Вторая годовщина раскрыла в Соне какую-то внутреннюю трещину, щель, через которую выплеснулись гремучие переживания, терзавшие ее два года. Пожарище, стольких сожравшее, гнавшее людей вон из помещений, в окна, на карнизы, с которых они, объятые пламенем, прыгали вниз, оставило свои неописуемые отметины в ее душе. Инга сказала мне, что за все эти часы ни на секунду не отпускала дочь от себя. Даже на кухне, когда она делала им обеим сэндвичи, Соня была с ней рядом, и пока она резала хлеб и мазала его маслом, дочкина рука держала ее за пояс. Соня не хотела жить в мире, где рушатся дома, где войны начинаются на пустом месте. И никакого брата она не хотела, и этой бывшей актрисульки тоже. Она так и сказала матери, что ненавидит их и хочет только, чтобы папа был жив и у него можно было попросить прощения.
Закончив прием последнего пациента, я включил голосовую почту, прослушал сообщение Инги и сразу же помчался к ним на Уайт-стрит. К моему приезду обе они затихли, наверное, от изнеможения. В их движениях была заторможенность и скованность, как у больных артритом. Я положил Соне руку на плечо. Она подняла распухшее от слез лицо, чуть всплеснула руками и обвила меня за талию. Слова тут были бессильны. Сонины воспоминания из памяти не сотрутся, в мире ежедневно будут твориться новые зверства, Макса не воскресить, и маленький мальчик, случайно оказавшийся ее братом, сам собой не рассосется. Правда, теперь Соня знала, что она сильнее собственной боли и может ее пережить. И Инга тоже.
Только перед самым уходом я увидел куклу, одиноко сидевшую на полке среди книг.
– Так ты все-таки купила одну из Лорелеиных фигурок?
Инга кивнула:
– Сперва выбрала вдову, почти купила, но потом решила, что это как-то уж слишком по-мазохистски, так что вот, теперь у нас такой вот малыш.
Я наклонился, чтобы получше рассмотреть мальчугана, одетого в темный костюмчик. Он сидел на деревянном стуле, уронив светловолосую голову на грудь, с выражением скорби, застывшим на вышитом личике.
Несколько минут мы молчали.
– Она сказал, что его отца убило молнией. Это он перед похоронами.
– Я все-таки не понимаю, тебе-то зачем все это нужно?
Инга медленно провела пальцами по моей щеке, потом еще раз и еще. Глаза ее казались запавшими.
– Все это ерунда, – устало бросила она. – Если я и сумасшедшая, то ничуть не больше обычного.
Ночью мне снилось, что я на дедовой ферме стою рядом с виноградной беседкой слева от пристройки. Передо мной расстилаются поля. Сон был нецветным, так что все вокруг казалось серым. Рядом со мной стоит отец, все еще молодой и прямой, но отчетливо лица или фигуры я не вижу, только чувствую его присутствие в нескольких метрах от себя и понимаю, что он тоже смотрит на запад. Потом прямо у нас на глазах где-то вдали гремит взрыв, и в воздух поднимается косматое облако дыма, потом еще и еще – три гигантских клуба, заполонивших небо. Сзади раздается знакомый голос, который я сразу узнаю, – голос деда:
– Ба-бах!
Внезапно какая-то безудержная сила тащит нас назад, в дом, и мы с отцом, едва не упираясь макушками в потолок, оказываемся втиснутыми в крохотную каморку, не то чулан, не то чердак, который начинает ходить ходуном, все неистовее, и я снова слышу голос деда. Я знаю, он рядом, но головы не поворачиваю. Он произносит слово «трясет», а потом «землетрясение». Стены раскалываются на куски и рушатся, и тут я просыпаюсь.
Сон – штука экономная, все наперечет. Дымящееся небо 11 сентября, телевизионные кадры событий в Ираке, снаряды, взрывавшиеся на прибрежной полосе, где мой отец окопался в феврале сорок пятого, – все рвануло в унисон на родных сельских просторах Миннесоты. Три детонации. Три поколения одной семьи, трое мужчин под крышей дома, разваливающегося на куски, дома, полученного мной в наследство, дома, дрожащего и трясущегося, как тело моей племянницы, как мое собственное загнанное в угол тело, внутренние катаклизмы которого ассоциировались для меня с двумя людьми, давно покойными. Мой дед кричит во сне. Мой отец пробивает кулаками потолок у себя над кроватью. Меня трясет.
Девятого октября Бертон позвонил мне и срывающимся голосом объяснил, что полторы недели назад похоронил мать, отсюда вынужденный перерыв в нашем общении. Через месяц ей должно было исполниться девяносто. Историю его семьи я представлял себе в самых общих чертах. Его родители, немецкие евреи, перебрались в Нью-Йорк в конце тридцатых. Мать, как я припоминаю, была учительницей, отец занимал какой-то пост в Нью-Йоркском обществе этической культуры. [68]68
Нью-Йоркское общество этической культурыосновано Феликсом Адлером в 1876 г. В основе его этической философии лежит тезис о том, что кооперация, а не конкуренция, является высшей социальной ценностью. Он попытался соединить идеи иудаизма с философией Канта и Р. У. Эмерсона, а также с популярными социалистическими идеями своего времени, видел в «этической культуре» альтернативную интеллектуальную религию, которая не возводит культовых преград между людьми и придает главное значение этике и морали.
[Закрыть]Бертон родился, когда матери было за сорок, так что он называл себя «запоздалым сюрпризом». Когда в 1995 году отец умер, Бертон переехал к матери в Ривердейл, что позволило и сыну не пойти с сумой, а миссис Б., которая слабела не по дням, а по часам, дожить свой век дома.
Когда неделю спустя мы встретились, мне сразу бросилось в глаза, что Бертон выглядит посуше. Он по-прежнему лоснился, но потом не истекал. Я постарался обойти сей факт молчанием, но он первым отважился упомянуть, что в его гипергидрозе наметилась положительная динамика.
– Я в некотором, как бы это сказать, смятении. Мне невероятно неловко упоминать об изменении в моем соматическом состоянии в присутствии психоаналитика, зная при этом, что потоотделение, точнее – резкое его сокращение в настоящий момент, в связи с кончиной матери, может быть истолковано как нечто…
Бертон помолчал и утер лоб, как я заметил, скорее по привычке, чем по необходимости. Наконец искомое слово было найдено:
– …Как нечто симптоматическое.
– Старина, горе влияет на людей по-разному. Я бы не стал слишком пристально анализировать то, что тебе явно на пользу.
Бертон залился румянцем. Он упорно разглядывал скатерть.
– В последний месяц мать меня не узнавала.
– Это очень тяжело.
Он кивнул.
– Инсульт. Кровоизлияние в мозг. Изменение типа личности.
Он насупился.
– Она помягчела. Я не знал, как реагировать на ее смех, совершенно неуместную веселость: бесконечные смешки, хихиканье, улыбочки. Но, надо признать, это лучше, чем злоба, безусловно. Я ведь читал о пациенте, начавшем после инсульта кусаться. Доходило до серьезных повреждений. Родным пришлось несладко.
Бертон поднял голову.
– Об этом, наверное, даже и говорить не стоит, но я все-таки скажу. Когда она стала угасать, ее самой не стало, она исчезла. И я тосковал по ней, прежней, несмотря на все ее… все ее экивоки. Да, представь себе, мне не хватало той, несговорчивой, противоречивой, издерганной, даже ядовитой местами, какой она была…
Он опять подыскивал слово и, наконец, произнес:
– …Во время оно.
Кроме нас в ресторане уже никого не осталось, мы были последними. Официанты нетерпеливо посматривали в нашу сторону, а Бертон все рассказывал мне о смерти матери и о своих, как он это назвал, «изменившихся обстоятельствах». Ему осталась родительская квартира и наследство, не золотые горы, конечно, но более чем достаточно для того, чтобы на долгие годы перестать думать о деньгах.
– А вдруг, – проронил он с загадочной улыбкой, – их можно обратить на благо достойному.
Когда мы ловили такси, которые должны были развезти нас по домам, Бертон схватил меня за руку, дернул ее вниз и сказал:
– Я не нахожу слов, чтобы выразить, сколь велика для меня ценность нашей прервавшейся на несколько лет дружбы, вновь обретенной после зияющего пробела. Благодарность моя тем полнее, чем отчаяннее сейчас моя борьба, скажем так, со звериной тоской. Это, разумеется, метафора.
Такси мчалось по Рузвельт-драйв. С противоположного берега Ист-Ривер была видна гигантская реклама «Пепси», парящая в черном небе. Почему-то мне она показалась прекрасной. В тот момент мерцающий логотип вышедшего в тираж символа американского капитализма приобретал привкус утраты, словно воплощение некоей коллективной мечты, которая давно развеялась. Смешно было вообще испытывать хоть какие-то чувства по отношению к рекламе газировки, но когда она растаяла вдали, я подумал: они уходят, уходят один за другим, наши отцы, наши матери – переселенцы и изгнанники, солдаты и беженцы, мальчики и девочки «времен оных».
Второго октября мисс Л. с улыбкой сообщила мне, что мы разрываем отношения. Она побывала на приеме у гемматерапевта и походила на групповые занятия для «жертв насилия», где собираются люди, которые ее «понимают по-настоящему». Некоторые из них отчетливо помнят себя и в год и в два. В эти силки массовой культуры она попадалась уже не в первый раз, но тут я особенно остро ощутил, что ее расщепленный мир питается примитивными категориями, о которых трубят в прессе и интернете. В ее разговорах со мной звучали отголоски расхожих штампов из демагогического языка пропаганды и новостных выпусков. Она говорила, но была в этот момент не здесь. Я сказал ей все это и спросил, обдумала ли она свое решение. В ответ она провизжала: «Да!!!», вскочила со своего кресла, плюнула мне в лицо и выбежала вон, не забыв при этом на прощание хлопнуть дверью.
Я вытер брызги слюны салфеткой и так и сидел, не шевелясь, до конца приема. Я знал, что она не вернется. В конце концов, я был всего лишь крайним в длинной череде аналитиков и психотерапевтов, от которых она уходила вот так же, хлопнув дверью. Бросай сама, пока не бросили тебя. Единственное, чего мне было искренне жаль, так это ее попыток приоткрыться, этих мучительных движений к иному способу бытия. При всей своей изломанности, мисс Л. прежде всего была заброшенным, нежеланным ребенком. И пусть на теле, как бы ей этого ни хотелось, шрамов не осталось, они изранили ее душу. Этот псевдокризис пусть частично, но коррелировался с воспоминаниями, пусть неотчетливыми и смутными. Физическая боль, на самом деле причиненная ей руками матери, сделала бы ее терзания правомерными, раз и навсегда обеспечив ей место среди «малолетних жертв насилия». Единственным ее утешением было хотя бы думать так. Это полностью соответствовало ее внутренней картине мира, конструкции столь жесткой и хрупкой, что стихийные возгорания были просто неизбежны. Все это я хорошо знал, но между нею и мной существовала еще одна зацепка – страх. Мой страх. Мисс Л. благодаря своему обостренному восприятию уловила запах чего-то, не осознанного пока даже мной самим.
На следующей неделе в субботу около полуночи я возвращался от Лоры пешком. Перед тем как подняться к себе, я замешкался внизу, пытаясь нашарить в карманах ключи. В этот момент раздался чей-то тревожный шепот, потом дверь в квартиру Миранды хлопнула, и не успел я понять, что происходит, как оказался лицом к лицу с Джеффри Лейном. Он ухмыльнулся, не пряча глаз:
– Ну, как оно все?
– Нормально, а вы как?
– И я нормально.
Я вертел ключи в руках.
– Ну ладно, – сказал Лейн, – пока, что ли.
Скользнув мимо меня, он выскочил на улицу и бросился бежать. Я смотрел ему вслед. Почему – не знаю, но я стоял и смотрел, пока его силуэт не растворился в темноте. Не подожди я эти несколько минут, я не услышал бы, как плачет Миранда. Шторы в гостиной были задернуты, но окно чуть приоткрыто, и пока я тяжело переставлял по лестнице ноги, словно налитые свинцом, у меня в ушах звучали ее приглушенные всхлипы.
Я открыл дверь, вошел, сел в зеленое кресло, где читал по вечерам, и впервые за долгое время понял, что в голове у меня нет ни единой мысли. Час или больше я вслушивался в ночные звуки: шум машин, приглушенные голоса из чьего-то телевизора, отдаленную музыку, смех с улицы. Но Миранды я не слышал. Может, она вытерла слезы и легла спать.
Ингин звонок раздался после длинного рабочего дня. У меня на приеме было два новых пациента, которым порекомендовали ко мне обратиться, да еще мистер Р. сообщил, что от него уходит жена. Миссис Р. не хотела видеть рядом с собой того нового человека, который в ходе наших сеансов вдруг заметил, что мир приобрел необычайную тревожащую яркость. Ее муж стал больше смеяться, больше грубить, больше видеть. И секса ему тоже надо было больше, хотя объект его восстановленного либидо принял сие в штыки. «Окостенелый я был ей больше по душе». Я как раз просматривал свои записи по приемам, когда зазвонил телефон и в трубке раздалась страстная скороговорка моей сестры:
– Звонила Лорелея. Лиза ждет нас. Вот увидишь, она наверняка нам все расскажет. Ей совсем плохо, но в больницу она не хочет. Давай поедем в эти выходные.
Ингин энтузиазм меня разозлил:
– У меня конференция.
– Ты делаешь доклад?
– Нет.
– Тогда присутствовать не обязательно.
– Инга, послушай, поезжай одна, а потом мне все расскажешь.
– Но она ждет тебя. Со мной одной никто не станет разговаривать.
– Это еще почему?
– Потому что ты сын, мужчина, молодой хозяин. Дочери не в счет, я точно знаю.
Я молчал.
Ее голос стал мягче:
– Эрик, милый, у тебя что-то случилось?
У меня сдавило легкие.
– Все в порядке, не волнуйся.
В груди теснило все сильнее и сильнее.
– Жаль, конечно, что мама в Норвегии, но мы можем вылететь в пятницу вечером, переночевать в том же отеле, где останавливались в прошлый раз, встретиться с Лизой в субботу, а в воскресенье вечером быть дома.
– Инга, неужели тебе мало? Неужели ты и правда хочешь гоняться за этими химерами? К чему это все?
– Но ведь это из-за папы. Как ты не понимаешь…
– Да все я прекрасно понимаю.
– Просто ты боишься.
– Просто я работаю.
– Ты будешь об этом жалеть. Когда папа умер, тебя не было рядом. Ты не виноват. Ты пробыл с ним чуть не неделю, ты не можешь надолго бросать своих пациентов, любой отъезд тебе надо планировать заранее, я все понимаю, но когда он умирал, тебя рядом не было и глаза ему закрыл не ты. И я знаю, что ты об этом жалеешь, сам говорил. А сейчас у тебя есть возможность узнать что-то про его жизнь, вставить на место недостающий кусочек.
Я попросил время на размышление, попрощался и повесил трубку. Потом сидел на кухне и смотрел через стеклянную дверь на деревья в саду. Мне вдруг вспомнилось, как однажды я навещал отца в больнице. Кроме нас двоих, в комнате никого не было. Я просмотрел лист назначений и спросил:
– Боли есть?
Он еле заметно улыбнулся:
– Скорее неприятные ощущения. В носу от трубок этих кислородных, черт бы их побрал. И чешется иногда, то тут, то там. А болей нет.
В этот момент вошла сиделка. Отец, заслышав звук ее шагов, наклонил голову набок и рявкнул, словно герой военного фильма:
– Стой, кто идет!
Молодая симпатичная медсестричка наклонилась, почти прижимаясь щекой к его лицу. С ласковой улыбкой она потрепала отца по плечу:
– Свои.
Редкостное сочетание стоицизма и чувства юмора делало отца любимцем медсестер, санитарок и администрации инвалидного дома, причем эта сила обаяния действовала как волшебный эликсир и на его собственное душевное состояние. Он и в лечебнице мог радоваться жизни, хотя знал, что умирает, что никогда отсюда не выйдет, что единственные доступные ему зрелища – вид из узкого окошка и интерьер столовой, где люминесцентные лампы освещали его престарелых товарищей по несчастью, их кресла-каталки, согбенные спины и слепые глазницы, уставленные в никуда. Были там и ходячие, но с деменцией. Я помню старуху, которая за обедом не смогла донести вилку до рта. Вилка упала на пол, старуха вскочила и принялась издавать коротенькие отчаянные вопли, перемежавшиеся одним только словом:
– Помогите! Помогите!
Хомер Петерсен, один из соседей отца по столу, был в здравом уме, зато во время еды у него постоянно текло и сыпалось изо рта, так что белый бумажный слюнявчик, который на него надевали, чтоб не запачкать рубашку, к концу обеда напоминал разноцветную абстрактную композицию. Третьим их сотрапезником был его брат-близнец Милтон, не человек, а каменное изваяние, способное только кивать да хрюкать. Даром общения мать-природа братьев наделить забыла.
– Хомер и Милтон! Гомер и Мильтон! – сокрушался отец. – Боюсь, большие надежды, которые возлагали на них родители, обернулись крупным разочарованием.
Несмотря на свое окружение, по большей части находящееся на грани, за которой «дальше – тишина», отец в силу какого-то непотопляемого достоинства держался. За все время нашего разговора он «уплыл» от меня всего раз. Я много раз до этого видел, как он погружался в воспоминания или какие-то свои мысли. В детстве мне было довольно просто окликнуть его. У него на лице появлялось чуть ошеломленное выражение, потом взгляд снова фокусировался на мне и он с улыбкой продолжал прерванную беседу о климатических условиях, или исландских сагах, или жизни крота обыкновенного. По мере того как я рос, мне становилось все сложнее и сложнее вытаскивать его из этих глубин, как будто я разучился. Порой он прятал от меня глаза, порой я прятал глаза от него. В тот мой приход, когда я понял, что он от меня далеко, я напомнил ему про матч. Под конец жизни он перестал смотреть кино, да и книг читал все меньше, но американский футбол по-прежнему оставался его страстью. «Викинги» в тот день проиграли со счетом 24:17, это я помню со всей отчетливостью.
Я позвонил Инге и сказал, что еду с ней.
Во время нашего путешествия я узнал, что Инга еще раз была у Эдди, которая по-прежнему не собиралась расставаться с письмами и не желала говорить Инге, что в них, но клялась, что не давала их читать ни Бургерше, ни кому-то еще. Продавать их Инге она не торопилась.
– Если письма попадут ко мне, весь архив Макса окажется в моем распоряжении, а ей это не по вкусу, поэтому, наверное, она и не продает. Хотя, с другой стороны, чем лучше будут наши с ней отношения, тем лучше будет всем нам, а в особенности Соне, хотя она не собирается иметь ни с Эдди, ни с ее сыном ничего общего и об анализе ДНК отказывается даже говорить.
Мы и Генри помянули. Он прислал Инге окончательную редакцию своей книги «Макс Блауштайн: перипетии жизней».