Текст книги "Печали американца"
Автор книги: Сири Хустведт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Машину она вела одной рукой, на приличной, как я заметил, скорости, а другой для пущей выразительности жестикулировала.
– Я, честно говоря, не знаю, до какой степени дедуля вменяем. Но сиделка в доме престарелых сказала, что он радуется посетителям. Так и сказала: «За редким исключением, все обитатели нашего дома посетителям очень рады», – передразнила она приторные интонации медсестры и продолжала уже нормальным тоном: – Он чуть не всю жизнь проработал в магазине скобяных товаров. Это мне сообщила матушка, а у нее в Блу-Винге есть доступ к бурным потокам местных сплетен, с которыми могут соперничать только горячие ключи сплетен в Блуминг-Филд. Да, мамуля у нас по этой части большая прелесть. Стоит ей пару дней пожить на одном месте и чуть-чуть разобраться, откуда ветер дует, она тут же учует любой скандал в радиусе полутора километров.
Как я заметил, у Розали метафорические ряды легко перемещались из водной стихии в воздушную.
Соня вынула из уха наушник:
– Вы это серьезно?
– Она никогда не говорит серьезно, – сказала Инга дочери.
– Нет, иногда говорю. Ваша Лиза Одланд после того, как несколько лет не пойми где не пойми с кем пропадала, превратилась в миссис Кавачек. Она на семь лет старше нашей мамы, поэтому под категорию школьной подруги не подпадает. Мистер Кавачек умер совсем молодым, у них один ребенок, девушка, по словам матушки – сомнительного поведения, но это, как вы знаете, может означать решительно все, что угодно.
Розали выразительно подмигнула Инге.
– От склонности к ношению мини-юбок или излишне виляющей попки до тяжкого уголовного преступления, совершенного с особым цинизмом. В любом случае сомнительного поведения дочь свинтила из города много лет назад, и после этого миссис Кавачек, она же Лиза Одланд, стала затворницей, да такой, что ни внутрь, ни наружу мышь не проскочит. В церковь не ходит. Пастора в дом не пускает. На столь богато удобренной почве слухи и сплетни распускаются прямо на глазах. Ну, скажем, «Чем за-нима-ется старая кар-га?» – пропела Розали на мотив шопеновского «Похоронного марша».
– Но ведь она еще жива, – слабо возразила Инга.
– Так-то оно так, но я думаю, сперва нам лучше бы навестить старину Уолта, поскольку к ней никому доступа нет.
Сонины глаза расширились.
– У нее, наверное, боязнь открытого пространства или что-то в этом роде. Кажется, это называется агорафобия. А продукты? Ей же надо что-то есть?
– У нее есть компаньонка, племянница мужа, кажется, по имени Лорелея. Хромая. Тот еще, я вам доложу, фруктец. Она ходит туда-сюда, покупает, приносит что надо. На жизнь зарабатывает шитьем на заказ.
– По-моему, скандалом тут не пахнет, – вступил я в разговор. – Я, по крайней мере, ничего скандального не вижу.
Розали улыбнулась моему отражению в зеркале заднего вида:
– Погоди, это еще не все. Две наши дамочки, как я понимаю, занимаются на дому каким-то производством. Что они производят – никто не знает. Что-то постоянно привозят-увозят: то служба доставки что-то им оставляет, то кто-то приезжает и забирает коробки, но что в них – одному богу известно.
Инга повернулась к Розали, приоткрыла рот, но ничего не сказала.
– Дети, конечно, им покоя не дают. Ну, вы сами знаете, как это бывает. «Слабо посмотреть на старую миссис Кавачек?» Какой-то парнишка чуть шею себе не сломал – пытался заглянуть к ней в окно и рухнул с дерева. Ну, мы это все проходили.
– Ничего не меняется, – вздохнула Инга.
– Абсолютно ничего, – пропела Розали. – Помнишь, как мы подсматривали за Элвином Шедоу, когда он учился вальсировать под магнитофон с этой дебильной подушкой в обнимку? Нет, ты помнишь, какой это был класс? Зрелище из зрелищ!
– Я не подсматривала, – оскорбленно сказала Инга. – И на мой взгляд, это было ужасно.
– Да ладно, мам, – простонала Соня.
– Подсматривала как миленькая, – отрезала Розали, – но смеяться не смеялась. Смотрела, можно сказать, скрепя свое трепетное сердце.
– Бедный мистер Шедоу. Недалек тот час, когда всем нам не останется ничего другого, как обниматься с подушками, так что лучше не зарекаться.
Соня бросила на мать настороженный взгляд, потом снова заткнула уши наушниками и улеглась на заднее сиденье.
Мы вошли в узкую комнату, которую Уолтер Одланд делил с еще одним обитателем дома престарелых. Этот сосед, остроносый сухонький старичок в полосатой пижаме, сейчас спал мертвым сном, лежа на спине и приоткрыв рот. Рядом с его кроватью стоял столик-тележка с недоеденным обедом. Сам Одланд сидел на стуле. Его обмякшая поза говорила о глубокой дряхлости. Водянистые глаза ввалились, по обеим сторонам тонкогубого рта болтались дряблые, с прожилками брыли, а над ними торчал мясистый нос картошкой. Нас предупредили, что с головой у него не все в порядке, но тем не менее смотрел он бодрячком и закивал, когда мы объяснили, что хотели бы выяснить кое-что про нашего отца. Фамилию Давидсен он, судя по всему, слышал впервые, но при упоминании Баккетунов чуть встрепенулся, а имя его сестры вкупе с вопросами о браке родителей вызвало прямо-таки вспышку.
– Да зря они. Неправильно все сделали. Вранье на вранье и враньем погоняет! Разве ж так можно! Для ее, конечно, блага старались, но шрам-то у нее на шее остался, вот тут прямо. Так они ей наплели невесть чего, он, дескать, от свечи. Я сам знать ничего не знал столько лет, только потом уже пошел к ней, все хотел рассказать, и я же получился виноват. Мы с ней никогда особо не роднились.
Инга наклонилась к старику и легонько тронула его за плечо:
– А о чем вы ей хотели рассказать?
Одланд воззрился на Ингу так, словно только что ее увидел:
– Мать родная, это что же за красавица такая?! Глаз не оторвать!
– Спасибо, очень приятно, – улыбнулась моя сестра. – Но о чем вы ей все-таки рассказали?
– Так о пожаре же!
– О каком пожаре? Где? – спросила Розали.
– Ну, там, в Замброте.
Я стоял рядом и решил спросить в лоб:
– А вы с Лизой от разных матерей, да, мистер Одланд?
Он вдруг изменился в лице и отвел глаза:
– И ей от этого хуже, и мне.
Одланд зажевал губами, подбородок задвигался вверх-вниз, потом он стал озираться по сторонам и затряс головой:
– Где я?
– В доме по уходу за престарелыми, – успокоила его Розали.
– А я и забыл, – сказал он, ничуть не обидевшись.
Я заметил, что глаза у него были желтовато-зелеными в крапинку.
– Так что произошло во время пожара, мистер Одланд? – гнул я свое.
– Померли они.
Инга опять наклонилась к старику и положила ему руку на плечо:
– Кто они?
Я видел, что Одланд разнервничался, и меня захлестнуло чувство вины. Мы своими вопросами разбередили старые семейные раны. Он резко мотал головой:
– Неправильно! Надо было все рассказать!
Я повернулся к Инге и одними губами произнес:
– Хватит. Уходим.
Она кивнула.
Розали, тоже понявшая мой негласный сигнал к отступлению, бодро схватила Одланда за обе руки и, крепко их пожав, отчетливо произнесла, глядя старику в глаза:
– Мы вам очень благодарны, мистер Одланд. Вы так нам помогли, спасибо вам большое.
– О, гляди-ка, еще одна! – удивился Одланд.
– Правильно, еще одна. Еще раз спасибо, и до свидания.
– Да об чем разговор-то, – просиял он, – вам спасибо.
Спящий сосед выводил носом громкие рулады. Вошедшая в комнату сиделка бросила на бесчувственное тело в углу быстрый взгляд и переключилась на нас:
– У вас гости, мистер Одланд? Вот и замечательно!
Старик с ухмылкой поманил к себе Соню:
– Ну-ка, барышня…
Соня послушно подошла. Он поднял руку и потыкал себя в дряблую щеку. Морщинистое лицо его расплылось в широченную улыбку, потом губы вытянулись в трубочку.
– Чмок-чмок! Давай-ка, вот сюда!
Сиделка погрозила ему пальцем. Соня вспыхнула, чуть помялась, потом наклонилась и легонько клюнула старца в сморщенную щеку.
Одланд зашелся в радостном кудахтанье, а потом вдруг по-молодецки свистнул в два пальца.
Сиделка повернулась к нам попрощаться:
– Вы приходите еще. У него мало кто бывает, а он видите как этому радуется.
Где-то около полуночи Соня постучала в дверь моего номера. На ней была бесформенная, чуть не до колен, футболка и видавшие виды пижамные штаны, лицо дышало мрачной решимостью.
– Хорошо, что не одна я не сплю, – сказала она, усаживаясь на мягкий стул возле окна.
Помолчав, моя племянница произнесла, глядя мне прямо в глаза:
– Дядя Эрик, я все знаю про папу и Эдди.
– Тебе мама сказала?
– Когда она без конца смотрела этот фильм, мне показалось, что она сама все знает, но не от меня. Я, во всяком случае, ей ничего говорить не собиралась.
– А как ты об этом узнала?
На миг мне показалось, что сейчас вот-вот брызнут слезы, но Соня только глубоко вздохнула.
– Я их видела вместе на Варик-стрит. Я тогда училась в третьем классе.
– Давно.
Соня кивнула:
– Давно. Мне было девять лет. Мама стала отпускать меня к папе в студию. Идти было недалеко, но она все равно очень волновалась, а я ныла, ныла, и тогда мы договорились: мама его предупреждает, я иду одна, а потом папа ей сразу звонит, что все в порядке и я дошла. Да там идти-то каких-нибудь два квартала. Но в тот день мы ему не позвонили, решили сделать сюрприз. Я помчалась и еще издали увидела, как они вместе выходят из дома. Папа и Эдди. В обнимку.
– И что ты сделала?
Соня смотрела перед собой, но почему-то не на меня, а мимо.
– Побежала обратно. Маме сказала, что никого не застала. Было такое чувство, что весь воздух из легких выбили.
– И все это время ты молчала?
Соня кивнула. Глаза ее блестели.
– Я очень обиделась на папу и потом все время ждала, что они вот-вот разведутся. У многих ребят в нашей школе родители развелись. Они же постоянно ссорились, я все слышала и, когда они ругались, начинала петь, громко, в полный голос. Тогда им становилось неловко, и они переставали кричать.
Лицо ее стало жестким.
– Но никто ни с кем не развелся, и мне стало казаться, что то, что я видела, было невзаправду, что она там была невзаправду. Не знаю, как сказать, ну, как будто я смотрела кино. И папа стал прежним, совсем как раньше. А потом он заболел.
Соня обхватила себя за локти и низко опустила голову, словно остаток рассказа предназначался пальцам на ногах.
– Я так и вижу, как мама ни на минуту не отходит от него в больнице, что-то ему рассказывает, читает вслух, руки его целует…
– А ты его так и не простила?
– Не знаю. Наверное, нет. Нет. Тут было другое. Я ничего тогда не могла делать, а сейчас уже поздно, не поправишь. Я неправильно себя вела, как круглая дура, даже не захотела с ним поговорить! Но этот запах больничный, эти сестры, эти синие пластмассовые судна, я не знаю, трубки эти, ну, в общем, я…
Она смешалась и замолчала.
– Когда ему стало совсем плохо, он так изменился, что я вообще не понимала, что это мой отец.
– Перед самой смертью Макс сказал, что вы с Ингой – его душа. Это его слова, он так мне прямо и сказал: «Они моя душа. И тебе о них заботиться».
– А Эдди Блай тогда, интересно, кто?
Я вздохнул:
– Не знаю, Соня.
– Все говорят, что в этом ничего такого нет. Подумаешь! Вон Салли Райзер всего на пять лет младше своей мачехи. А у Ари папа женат в четвертый раз, а мама в третий раз замужем. Но у нас-то все было по-другому. Мы же были не такие!
Соня в отчаянии помотала головой.
– Я всегда верила, что мы не такие!
Мы опять замолчали. Я строил в уме какие-то фразы о том, что у взрослых бывают слабости, что они оступаются, что в определенном возрасте мужчину может закрутить вихрь страсти, но все довольно быстро сходит на нет, что бывают разные виды любви, но ничего не сказал ей, кроме:
– А с мамой ты поговорить не хочешь?
Соня вспыхнула и почти выкрикнула:
– Она не должна знать, что я их видела!
– Я не скажу. Ты должна сделать это сама. Вот увидишь, вам обеим станет легче.
Она молча разглядывала свои коленки, стараясь взять себя в руки. Подбородок ее дрожал, рот дергался.
Я встал с кровати, подошел к Соне и положил руку ей на плечо. Она сжала пальцами мое запястье.
– Бедная моя детонька, – прошептал я.
Она подняла голову. Глаза ее влажно блестели, но она не плакала.
– Так только папа мог сказать. Только папа.
На следующее утро я устроился в маленьком кресле у себя в номере. Нужно было записать кое-что после телефонного разговора с мисс Л. Я все время возвращался мыслями к ее, как мы их называли, «опорожнениям», когда она, пребывая в каком-то пограничном состоянии, часами предавалась фантазиям. «Я представляла, как вы на меня наваливаетесь и трогаете меня вот тут, внизу, а я вдруг так боюсь описаться, что начинаю вас больно хлестать!» Я записал слово «контейнер», термин, предложенный Бионом, [55]55
Уилфред Рупрехт Бион(1897–1979) – английский психоаналитик, основоположник группового анализа и групповой психотерапии.
[Закрыть]считавшим, что психоаналитик – это емкость, куда пациент сваливает все, что у него накопилось внутри, то есть сосуд, а в моем случае – мочеприемник.
Все-таки мне очень не хватало работы. Работа держит меня, подобно скелету или мышечному корсету. Без нее я расползаюсь, как медуза. Это форма, контур – то, без чего существование невозможно. «Что меня за нос трогаешь, ты, говнюк?» – кричал мне пациент, когда я на приеме машинально почесал кончик собственного носа. Меня, вчерашнего студента, проходившего в клинике интернатуру, его слова как громом поразили. Позже я не раз думал, до какой же степени все это зыбко и неопределенно: грань между «внутри» и «снаружи», границы тела, границы слов, то, где мы начинаемся и где кончаемся. Людям, страдающим психическими расстройствами, часто не дает покоя космология, тайны основ мироздания. Тут тебе и Бог, и дьявол, и светила, и четвертое измерение, и то, что под, и то, что вне, за пределами земной жизни. Они ищут костяк мира, его опору. Иногда лечебница может обеспечить им временное пристанище в рамках жесткого и однообразного распорядка: прием лекарств, обед, занятия в группах, рисование-письмо, опять занятия в группах, на этот раз ритмика или гимнастика, визиты представителей социального надзора, обходы врачей, – но за этими рамками снова маячит и манит к себе мир, и вот пациент выходит из клиники на вольный воздух и опять разваливается на части, если силенок у него недостаточно.
Отец изо всех сил пытался упорядочить свой мир: подъемы затемно, долгие часы работы, корректуры и вычитывание ошибок от конца к началу, скрупулезнейшие записи, подробные карты, прямые, как по линейке, посадки кукурузы, идеально ровные грядки картофеля, бобов, салата и редиса. Но стоило грянуть хоть какой-то беде – сломалась машина, ударился или поранился кто-то из детей, испортилась погода, мы не туда свернули и заблудились, – он страдал безмерно. Я помню его напряженное лицо, вмиг осипший голос, стиснутые кулаки, помню, как он тряс головой. Чувства обладают способностью передаваться другим. Я слышу голос мамы: «Ларс, милый, только не волнуйся, пожалуйста». Вижу перепуганное лицо сестры на заднем сиденье. В такие моменты я старался сжаться в комочек. Соня начинала петь. Я считал. И дело тут было не в том, что произошло, потому что не происходило ничего особенного, и не в том, что отец сделал или сказал, поскольку самообладание ему не изменяло. Дело было в вулкане, который, мы чувствовали, извергался в этот момент у него в душе.
Ночью мне приснилось, что я иду в отделение психиатрии из северного крыла клиники, захлопываю за собой стеклянную дверь и тут какой-то ординатор догоняет меня и протягивает мне рентгенограмму грудной клетки. Я смотрю на снимок и вижу чудовищно большое сердце, заполняющее всю грудную полость. Внезапно рядом со мной возникает рентгенолог в страшно грязном халате, заляпанном какой-то отвратительной желтой жижей. Он наклоняется ко мне, я отшатываюсь, потому что с халата капает и я боюсь испачкаться. «Дефект межпредсердной перегородки», – шепчет он. Я спрашиваю, что он делает в отделении психиатрии, а потом вдруг понимаю, что это мой снимок, что сердце с врожденным пороком принадлежит мне. Я лезу в карман халата за стетоскопом, прижимаю его к груди и слышу громкий посвист сердечных шумов, а потом через стекло вижу отца. Он лежит на больничной койке в центре широкого коридора, ведущего в южное крыло клиники. Откуда он тут? Он же лежит в другом отделении!У меня в кармане должен быть ключ от двери. Вместо этого я нашариваю связку из пятидесяти разных ключей всех форм и размеров и начинаю пробовать их по одному. Все напрасно, замок не открывается. Мне нечем дышать, я в ужасе зову на помощь. Отец лежит не шелохнувшись, рот его приоткрыт. Как из-под земли вновь возникает рентгенолог, но теперь у него другое лицо. Он снова шепчет мне на ухо: «Психотическое расстройство с последующей гипертензией малого круга кровообращения». С этими словами я проснулся. На следующее утро, когда я записывал сон в тетрадь, то первый же комментарий, естественно, гласил: «Психиатру: исцелися сам!», но потом я понял, что моя «дырка» в межпредсердной перегородке имеет отношение к отверстию в отцовской грудной клетке, когда в приемном покое ему поддували спавшееся легкое, и что дверь, за которой он лежал, я пытался открыть оставшимися от него «неопознанными ключами», но тщетно.
Инга и Розали нашли номер газеты «Замбротский репортер» от 14 мая 1920 года, где в хронике происшествий говорилось о «трагедии на пожаре», унесшем жизни Сильвии Одланд и ее новорожденного сына Джеймса. Двухгодовалую Лизу Одланд пожарным удалось вынести из огня, но она получила серьезные ожоги. Сильвия Одланд и ее супруг находились в разводе, и в статье говорилось, что осиротевшая девочка будет проживать в новой семье отца. О смерти ее матери и братика ей решили не говорить. Неправильно! Надо было все рассказать!Значит, Уолтер Одланд ничего не перепутал. Имплицитная память [56]56
Имплицитная память– бессознательная память, когда человеку не удается самостоятельно актуализировать опыт, наличие которого в памяти может быть выявлено косвенными методами.
[Закрыть]о пожаре, который ей ни разу не пришло в голову вспомнить сознательно, тем не менее отражалась на ее эмоциональных реакциях, подпитывала их. Никто не рассказал ей о смерти матери, никто не поплакал с ней вместе над гробом, ей просто подсунули замену. Через много лет ее сводный брат придет к ней, чтобы рассказать правду. И она навсегда отгородится от мира. Однако, как заметила Инга, вся эта история с пожаром не имела никакого отношения к нашему отцу.
– Я чувствую, что Ларс рядом, – сказала мама. – И моя мама тоже со мной. А в Нью-Йорке их не было. Они существуют только тут.
Соня озадаченно подняла на бабушку глаза:
– Как призраки, что ли?
– Нет. Они здесь, только мы их не видим. Ничего страшного.
– А я Макса слышу, – сказала Инга просто.
– Честно? – спросила Соня.
Инга кивнула:
– Он зовет меня по имени, не часто, но я слышу. Папа рассказывал, что тоже слышал, как отец зовет его.
Мама сидела с ногами на диване, обхватив руками колени. Вот она повернула голову к окну, и мне вдруг показалось, что я вижу ее впервые. Внезапная вспышка солнечного света озарила ее небольшую головку и тонкий профиль. Проступили глубокие морщины, залегшие вокруг рта и избороздившие лоб, заблестели зачесанные назад белоснежные волосы, сверкнула пронзительно синяя радужка глаза, который был мне виден с моего места в кресле напротив.
– Помню, Лотта рассказала мне, как ваша бабушка узнала, что все ее деньги пропали. От Ивара, представляете? Он пришел домой и сообщил страшную весть, что банк лопнул, а после прочитал строчку из сто четвертого псалма: «Просили, и Он послал перепелов и хлебом небесным насыщал их». Тогда Хильде схватила со стола тарелку и шваркнула ее об пол.
– А сам папа тебе об этом никогда не говорил? – спросила Инга.
– Нет. Я все время ждала, что он начнет больше со мной делиться, но у него не получалось. Я ведь однажды сказала ему: «Трудно, наверное, жить в семье, где между отцом и матерью царит такая неприязнь».
– А он?
– Он об этом и слышать не хотел, не то что говорить.
Очевидно, солнце за окном зашло за облако, потому что в комнате внезапно потемнело.
Я попытался обратиться мыслями к прошлому, чтобы вытащить что-то из детства, нашарить какие-то ключи. Я очень любил бабушку, любил ее руки с отвисшей мышечной мякотью, ее длинные седые волосы, которые она закалывала крупными шпильками, хранившимися в вазочке на подзеркальнике. Я любил ее смех, ее рассказы о детстве, любил ее соломенную шляпку с цветами, которую она надевала, если мы собирались кататься в авто. Она так и не научилась произносить английское межзубное «с», у нее все равно выходило «т». Я думал о своем прадеде, деде моего отца с отцовской стороны, о том, как он с помощью веревок и шкива спускал с обрыва в Воссе сундук с пожитками, которые тащил с собой в Америку, о землянке, почти норе, где он жил, когда приехал, о бревенчатом доме, сгоревшем после похорон жены.
Осенью 1924 года дом загорелся. До сих пор непонятно, что послужило причиной пожара: не то неисправная плита, не то сажа в трубе. По счастью, Хирам Петерсен и Кнут Хуго, жившие по соседству, проезжали мимо и увидели пламя. Им удалось вытащить деда Улафа из огня. Дед едва не сгорел заживо, потому что стол, который он пытался выпихнуть, застрял в дверном проеме и он оказался в западне. Он сильно обгорел, особенно руки и часть лица. Последний раз, когда я видел деда живым, он лежал в постели и говорить уже не мог, только положил обожженную руку мне на голову и благословил, а потом сделал то же самое с моей сестрой Лоттой.
– Я бы тоже шваркнула тарелку об пол, – сказала Соня. – Он ведь не стал их кормить, манны не послал. Они же все потеряли.
Мать покачала головой:
– Вы не представляете, какими они были разными. Хильде могла совершать безрассудные поступки, но духом всегда была тверда. А вот Ивар перед смертью впал в кому, правда, выходил из нее иногда и тогда нас видел. Говорить он уже не мог, только смотрел, и в глазах его стояла такая мука, словно он ждал смерти как избавления.
Никто из нас не мог ничего сказать, молчание длилось почти минуту. Потом мама повернулась к Соне и продолжала:
– Мой отец заболел во время войны. Сердце. Он был таким крепким, спортивным, по горам бегал, что твой горный козел, никогда не спотыкался, ни разу, а потом…
Мама прижала руку к груди.
– Ему вдруг стало трудно дышать. Я помню, что слышу его прерывистое дыхание, а в голове стучит: «Папа не умрет. Он не может умереть!»
– И я, – прошептала Соня. – Я то же самое говорила про своего папу.
Мама притянула внучку к себе и принялась легонько гладить ее по волосам. Инга смотрела на них, напряженно вытянув шею.
Мама продолжала свой рассказ. В ее ровном голосе проступали ритм, интонации и напевность другого языка, словно выстилавшего изнутри тот, на котором она говорила сейчас. Это был разговор не столько с нами, сколько с самой собой.
– В мое время, когда человек умирал, его одевали в парадный костюм и выставляли для прощания, чтобы люди могли прийти и проводить его в последний путь. Это был обряд прощания с телом. Стоя на панихиде у гроба, я смотрела на папу, который лежал там, но это был не он. Его там нет было. Этого мертвого человека я не знала.
Мама помолчала.
– В Америке обо всех этих малоприятных вещах вроде бальзамирования даже не знали. Когда человек умирал, его просто заворачивали в белый саван, клали в простой деревянный гроб и хоронили. – Она вздохнула и продолжала: – Я смотрела на тело, а мама сказала: Kyss Рарра.«Поцелуй папу», – перевела она для Сони.
– Я поняла, mormor, [57]57
Бабушка с материнской стороны (швед., норв.).
[Закрыть]– прошептала девочка.
– Я не хотела его целовать, – произнесла мама с застывшим лицом.
Соня, свернувшаяся калачиком у бабушки на груди, подняла голову.
– Тогда мама велела еще раз: Kyss Рарра.
Мать отвела глаза. Теперь она смотрела на подсвечник, притулившийся на столике перед диваном.
– Я не хотела, но поцеловала.
Она снова взглянула на Соню:
– У тебя была замечательная прабабушка. Я очень ее любила. Но лучше бы она меня не заставляла.
Пока мы разговаривали, длинный июньский день угас, и как-то совсем неожиданно в комнате стало темно. Никто, однако, не встал, чтобы зажечь свет. Соня высвободилась из бабушкиных рук. Теперь мама снова неподвижно сидела на диване, прямая, как натянутая струна, и лицо было собранным, вспоминающим.
Марит. Марит. Марит. Марит.Когда ночью я закрыл глаза, отцовское заклинание само собой мелькнуло у меня в голове. Странное безотчетное повторение женского имени. Линия жизни… Якорь спасения… Марит. Марит. Марит.
P. S. Я рассказала маме.
Сонины стихи и постскриптум я обнаружил у себя под дверью, когда проснулся. Я несколько раз перечитал их, потом аккуратно сложил и спрятал в дневник. Некоторое время я стоял у окна и смотрел на безлюдную в этот утренний час Дивижн-стрит. Было всего семь утра. Я вспоминал столп дыма, поднимавшийся к небесам, сухой бумажный ливень, от которого нечем было дышать, затянутое мутной пеленой небо над Бруклином и внезапную тишину, охватившую все вокруг. Пешеходы на Седьмой авеню были похожи на лунатиков: бесцельно бредущие заводные куклы, невесть как сюда попавшие, прикрывающие лица носовыми платками или медицинскими масками.
Наша встреча с Лорелеей Ковачек в блуменфилдском кафе «Идеал» произошла исключительно стараниями Розали и ее неугомонной мамаши. У Лорелеи были в городе какие-то дела, и она заодно согласилась с нами побеседовать. Несмотря на то что эта женщина была для меня криптограммой без ключа, в моей голове наметился некий неотчетливый архетип, сотканный из отрывочных сведений, которые мы успели накопать. Лорелея была компаньонкой своей некровной тетки-отшельницы, как-то связанной с моим отцом и людьми, окружавшими его в юности. Хромала – значит, по логике, была человеком замкнутым. Эти осколки уводили меня в прошлое, к людям, которых я либо видел мальчишкой, либо что-то слышал про них от взрослых. Помню, по соседству жили две древние старухи, сестры Бондестад. Они ходили взявшись за руки по проселку в неизменных длинных черных платьях. Как стали носить траур после смерти своего отца, так никогда его и не снимали: и стряпали, и пахали, и косили – всегда в черном. В моем сознании они почему-то переплелись с Норбертом Энгелем, местным анахоретом. Вот единственное сохранившееся у меня о нем воспоминание: сидит под деревом на пеньке жилистый мужичонка. Морщинистое лицо бурое, редкие зубы бурые и одежда тоже бурая, не то цвет такой, не то от грязи. Пожелтевшими от табака пальцами он сворачивает самокрутку, и меня поражает отточенность каждого движения. Имя Лорелея тоже, вероятно, сообщило размытому образу, плававшему в глубинах моего сознания, оттенок готической легенды: старая, прокаленная солнцем карга в траурном облачении, как у сестриц Бондестад. Насколько далеко завели меня мои размышления, я понял, лишь когда появление в кафе «Идеал» Лорелеи Ковачек камня на камне от них не оставило.
Она припадала на одну ногу, но старалась ходить так, чтобы увечье не было заметно. В остальном же перед нами была типичная миннесотская леди преклонного возраста: в теле, но не полная, одетая в голубую клетчатую блузку с коротким рукавом, темно-синюю юбку до середины икры, чулки и лодочки на низком каблуке. На вид я бы дал ей лет шестьдесят, но могло быть и больше и меньше. Она села за стол, расправила ладонями юбку и аккуратно поставила на колени жесткую прямоугольную сумку с крупной пряжкой. После процедуры взаимного представления она медленно обвела присутствующих большими, чуть выпученными глазами. Скорее всего, миловидностью Лорелея Ковачек не отличалась никогда, но, даже несмотря на обвисшие щеки и шею, белизна и гладкость ее кожи, очевидно вообще не знавшей солнца, поражали. Мы заказали кофе, и она произнесла, по-миннесотски растягивая гласные:
– Моя тетушка помнит вашего отца, но, по ее словам, последний раз они виделись еще до войны. Правда, она читала о нем в газетах.
Пока Инга рассказывала нашей новой знакомой о содержании загадочного письма, я неотрывно смотрел на Лорелею, и даже при полном отсутствии сходства с тем образом, что рисовался мне в воображении, ее присутствие почему-то будоражило забытые воспоминания детства. Сперва я не мог понять, в чем дело, но потом сообразил: запах! Названия этого одеколона я не знал, но так пахло в цокольном этаже лютеранской церкви Св. Иоанна в «светлые воскресенья». Это выражение память вытолкнула следом, а вместе с ним возникло чувство, похожее на симпатию.
– Она уже много лет ни с кем не видится, – продолжала Лорелея, обращаясь ко мне.
Инга перегнулась через стол:
– Мы знаем про пожар и про гибель ее матери. Как же ей, наверное, трудно было узнать правду через столько лет! Несколько дней назад мы ездили к мистеру Одланду, он нам рассказал.
В устах моей сестры это имя прозвучало на норвежский лад, с длинным «о» – «О-о-одланд».
– Здесь его фамилию произносят по-другому: Одланд. Почти Атлант. Добро бы на ногах держался, а то и язык-то за зубами держать не может.
– Извините, – потупилась Инга.
– А что до правды, то, конечно, ей было очень больно. Получается, прожила чужую жизнь. Она ведь всегда чувствовала, что чего-то недостает, как будто у нее отсутствует какой-то важный орган, скажем – печень.
Помолчав немного, она вздохнула и обратилась к Розали:
– Я живу с тетей Лизой вот уже тридцать лет. Так вот, сразу после того, как я к ней приехала, Уолтер и обнаружил отцовское свидетельство о разводе, а дальше – дело простой логики.
– Почему она всех избегает? – спросила Инга.
Лорелея пожала плечами, отвела глаза и вцепилась в сумку обеими руками, словно держалась за нее, чтобы не потерять равновесие.
– Однажды она вдруг перестала выходить из дому. Я не знаю почему, очевидно, чего-то испугалась. Мне она ничего не объясняла. Я пробовала привести к ней пастора Вее, но все без толку.
Она разглядывала белую фаянсовую кружку, стоявшую перед нею на столе.
– Конечно, вся эта история с ее отцом очень на нее подействовала. Трудно было. Но она уже в таком возрасте, что имеет право распоряжаться своей жизнью так, как считает нужным. Сейчас у нас все как-то образовалось, есть свое дело, так что все в порядке.
– А что вы делаете? – поинтересовался я.
– Игрушки, – ответила она сухо.
Глазами она так и буравила Ингу.
– Но не простые игрушки. Кое-что даже ушло в Нью-Йорк. Вы-то ведь, конечно, оттуда? – бросила она моей сестре.
– Мы с Эриком сейчас живем в Нью-Йорке, но сами-то мы как раз отсюда.
Вздернутые брови Лорелеи можно было истолковать как знак неодобрения, недоверчивости или неприязни. Она припечатала Ингу тяжелым взглядом, фыркнула, но ничего на это не сказала.
– Тетя Лиза занимается куклами уже давно, но делать их на продажу предложила я. У меня двадцать лет было ателье по пошиву верхнего платья на паях с Дорис Гудли, но, после того как Дорис умерла, я поняла, что одна не потяну. Силы не те. С ателье пришлось расстаться, но сноровка и умение остались. Тетя Лиза даже гордится.