Текст книги "Повести. Рассказы"
Автор книги: Синь Лу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
ДИКИЕ ТРАВЫ
КРАТКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда я молчу, я чувствую полноту жизни; собираюсь заговорить – и меня сразу же охватывает ощущение пустоты.
Прошлая жизнь умерла. Я рад этой смерти, потому что знаю теперь, что жизнь существовала. Умершая жизнь истлела. Я рад этому тлению, потому что знаю теперь, что жизнь не была пустой.
Прах жизни разбросан по земле. На ней не растут высокие деревья – пробиваются лишь дикие травы, и в этом повинен я.
Дикие травы. Корни у них неглубокие, цветы и листья некрасивые, но они впитывают росу, впитывают воду, впитывают прах мертвецов, и каждая травинка борется за свое существование. Их будут топтать, будут косить, пока они живы, пока не умрут, пока не сгниют.
Но я спокоен, мне радостно. Я готов смеяться, готов петь.
Я люблю мои дикие травы, но я ненавижу землю, которую они украшают.
Движется, стремительно мчится подземный огонь. Стоит извергнуться лаве, как она сожжет все дикие травы и даже огромные деревья. И тогда нечему будет гнить.
Но я спокоен, мне радостно. Я готов громко смеяться, готов петь.
Пока небо и земля так безмятежны, я не могу петь и смеяться. А когда небо и земля утратят покой, я, быть может, уже не смогу ни смеяться, ни петь. На грани света и тьмы, жизни и смерти, прошлого и будущего я приношу эти дикие травы в дар другу и врагу, человеку и зверю, любимым и нелюбимым – как мое свидетельство.
Во имя себя самого, во имя друга и врага, человека и зверя, во имя любимых и нелюбимых я мечтаю о том, чтобы дикие травы умерли и истлели, чтобы как можно скорее пришел огонь. Если же этого не случится, значит, я будто и не жил на свете, а это еще большее несчастье, чем смерть и тление.
Идите же, дикие травы, вслед за моим кратким предисловием!
Апрель 1927 г.
ОСЕННЯЯ НОЧЬ
Из моего сада видны растущие за стеной деревья – два финиковых дерева.
Это ночное небо надо мной – удивительное и высокое; я в жизни своей не видел такого удивительного и высокого неба. Кажется, оно покинет людей, уйдет от них; люди поднимут головы, но больше не увидят его. А сейчас оно невообразимо синее и мерцает переливчатым светом бесчисленных звездных глаз, холодных глаз. В углах его рта играет усмешка, словно ему кажется, что оно таит в себе глубокую мысль; обильным инеем усыпало оно дикие травы, полевые цветы в моем саду.
Я не знаю, как по-настоящему называются эти цветы, как называют их люди. Я помню, что среди них были крошечные, розовые; они цветут и сейчас, но они еще мельче, чем всегда, они сжались от ночного холода и видят сны. И снится им, что приходит весна, и снится им, что приходит осень, и снится им, что изможденный поэт осторожной рукой утирает слезы, выступившие на последних их лепестках, и, утешая их, говорит: «Вот наступит осень, а за нею зима, но после них снова придет весна, и бабочки будут порхать над вами, и пчелы затянут весенние песни». И цветы, покрасневшие, сжавшиеся от жгучего холода, радостной улыбкой отвечают поэту.
Финиковые деревья… С них осыпались листья. Совсем недавно приходили дети и сбили с них случайно уцелевшие последние плоды, и теперь стоят они оголенные, потерявшие даже листву. Они тоже знают о снах розовых цветов – о весне, что придет после осени, и они знают о снах опавших листьев – об осени, что неизбежно сменяет весну. Они потеряли всю листву и стоят оголенные, но прямые и стройные, не отягощенные плодами и листьями, пригибавшими их прежде к земле. Только несколько веток склонилось и прикрывает раны, нанесенные коре деревьев шестами для сбивания плодов; другие же, прямые и длинные, безмолвно и неподвижно, словно железные прутья, вонзились в небо, удивительное и высокое, и небо мигает колдовскими глазами; они вонзились в полную луну посреди этого неба, и луна побелела от боли.
Все невообразимее синева неба, освещенного колдовскими глазами. Оно неспокойно и, кажется, хочет покинуть человеческий мир, уйти от финиковых деревьев, оставив одну лишь луну. Но и луна украдкой убегает на восток, и только голые деревья по-прежнему безмолвно и неподвижно, словно железные прутья, пронзают небо, удивительное и высокое, и, равнодушные к тревожащему блеску его мерцающих глаз, готовят ему смертную участь.
Протяжный крик… Пронеслась зловещая ночная птица.
И вдруг я слышу смех в полуночной тьме, приглушенный, словно тот, кто смеется, боится разбудить спящих. Но воздух наполняется отголосками смеха. Уже полночь, и, кроме меня, здесь нет никого. Я слышу этот смех – он во мне самом, он гонит меня из сада. Я возвращаюсь в дом, прибавляю огня в лампе.
Зазвенели стекла в моем окне, о них бьются ночные мотыльки. Вот несколько мотыльков влетело в комнату – должно быть, сквозь прорванную бумагу другого окна; влетели и стали биться о зазвеневшее стекло лампы. Один устремился вниз и налетел на огонь – на настоящий огонь. Другие, утомленные, опустились на бумажный абажур. Я вчера только переменил его. Он сделан из собранной в складки белоснежной бумаги, и с одной стороны на нем нарисована ветка кроваво-красной гардении.
Когда расцветет кроваво-красная гардения, тогда и финиковые деревья будут охвачены снами розовых цветов и изогнутся под бременем зеленой листвы… Я снова слышу смех в полуночной тьме, я обрываю нить моих мыслей и смотрю на зеленые создания, сидящие на белой бумаге. У них большие головы и маленькие хвостики; они напоминают семечко подсолнечника, но величиной они не больше половины пшеничного зерна, и тельца у них прелестного изумрудного цвета с голубым отливом.
Я зеваю, закуриваю сигарету, выпускаю дым и в почтительном молчании созерцаю этих великолепных изумрудно-голубых героев.
Сентябрь 1924 г.
ПРОЩАНИЕ ТЕНИКогда человек спит так, что теряет чувство времени, может случиться, что его тень придет с ним прощаться и скажет ему такие слова:
Если в раю есть то, что мне не по душе, я не хочу туда идти; если в аду есть то, что мне не по душе, я не хочу туда идти; если в вашем золотом мире будущего есть то, что мне не по душе, я не хочу туда идти.
Но ведь и ты – совсем не по душе мне.
Друг мой, отныне я не намерена плестись за тобою следом, я не хочу оставаться подле тебя.
Не хочу!
Увы, не хочу. Лучше стану блуждать, не зная пристанища.
Я всего лишь тень. Расставшись с тобою, я погружусь во тьму. Да, тьма может меня поглотить, а свет – рассеять.
Но я не хочу блуждать между светом и тьмою – уж лучше погрузиться во тьму.
И все-таки я блуждаю между светом и тьмою. Я не знаю, что сейчас – сумерки или рассвет. Я подымаю свою пепельно-серую руку, будто осушаю чару с вином. А когда утрачу чувство времени, то одна отправлюсь в далекий путь.
Увы! Если сейчас сумерки, то за ними настанет черная ночь и поглотит меня. Или я буду рассеяна светом, если сейчас занимается день.
Друг мой, близок час.
Я уйду блуждать во тьму, не зная пристанища.
Ты еще ждешь от меня какого-то дара. Но что могу я тебе поднести? Ничего – со мною все те же тьма и пустота. Да, пусть будет только тьма – или светлый день, который меня рассеет. Пусть будет только пустота, чтобы не занять и уголка в твоем сердце.
Я хочу, мой друг, чтобы было так…
Я отправлюсь в далекий путь одна, уйду во тьму и без тебя, и без других теней. И как только тьма поглотит меня, весь мир будет принадлежать мне.
Сентябрь 1924 г.
НИЩИЕЯ иду вдоль высокой, выщербленной стены, я ступаю по серой, пыльной земле. Здесь есть еще люди, и каждый идет своим путем. Поднялся легкий ветер, над моей головой зашевелились еще не засохшие листья высоких деревьев за стеной.
Дует легкий ветер, и всюду серая пыль.
Ребенок просит у меня милостыню. На нем халат на подкладке, и незаметно, чтобы он был печален, но он преграждает мне путь низким поклоном и преследует меня жалобным криком.
Мне противен звук его голоса, его манеры. Меня злит, что в нем нет печали, что это скорее детская забава; мне надоел этот неотвязный жалобный крик.
Я иду по дороге. Здесь есть еще люди, и каждый идет своим путем. Дует легкий ветер, и всюду серая пыль.
Еще какой-то ребенок просит у меня милостыню, и на этом тоже халат на подкладке, и незаметно, чтобы и он был печален, но он немой, он просит жестами, протягивая ко мне руки.
Меня злят эти жесты. И к тому же, может быть, он вовсе не немой, и это лишь способ просить милостыню?
Я не подаю милостыни, во мне нет милосердия, я стою выше тех, кто подает ее, я даю раздражение, сомнение, презрение.
Я иду вдоль полуразрушенной глиняной стены, груда кирпичей лежит в проломе, и за стеной ничего нет. Дует легкий ветер, и принесенный им осенний холод проникает сквозь мою одежду, и всюду серая пыль.
Я думаю – какой способ выберу я, когда стану просить милостыню? Если стану говорить, то каким голосом? Если буду притворяться немым, то при помощи каких жестов?..
Здесь есть еще люди, и каждый идет своим путем.
Я не получу милостыни, не получу милосердия. Но я получу раздражение, сомнение, презрение тех, кто стоит выше людей, подающих милостыню.
Я буду просить молча, без жестов!..
Ничто – будет самым щедрым подаянием для меня.
Дует легкий ветер, и всюду серая пыль. Здесь есть еще люди, и каждый идет своим путем…
Серая пыль, серая пыль…
…..
Серая пыль…
Сентябрь 1924 г.
МОЯ ПОТЕРЯННАЯ ЛЮБОВЬНОВАЯ ПАРОДИЯ В КЛАССИЧЕСКОЙ МАНЕРЕ
МЕСТЬ (1)
Моя любимая – на склоне горном.
Пойти искать ее? Нет, высока гора.
Повесив голову, лью слезы на халат.
Она мне подарила полотенце.
Чем одарить ее? Дам ей сову!
Она с тех нор не смотрит на меня.
С чего бы это? На душе тревога.
Моя любимая – средь шума улиц.
Пойти искать ее? Нет, велика толпа.
Закинув голову, я за уши лью слезы.
Она картину подарила мне.
Чем отдарить ее? Дам леденцов!
Она с тех пор не смотрит на меня.
С чего бы это? Я совсем балдею.
Моя любимая – на берегу реки.
Пойти искать ее? Нет, глубока вода!
Я, голову склонив, лью слезы на халат.
Цепочку для часов она мне подарила.
Чем отдарить ее? Лекарством потогонным!
Она с тех пор не смотрит на меня.
С чего бы это? Я – в расстройстве нервном.
Моя любимая – в богатом доме.
Пойти искать ее? Автомобиля нет.
Качаю головой, и ливнем слезы льются.
Она мне розу поднесла в подарок.
Чем отдарить ее? Дам ей ужа!
Она с тех пор не смотрит на меня.
С чего бы это? Впрочем, как угодно!
Кожа у человека тонка – пожалуй, всего полфэня. [278]278
Фэнь – мера длины, 3,2 мм.
[Закрыть]Циркулируя под нею, ярко-красная горячая кровь стремительно течет по кровеносным сосудам, которые переплетаются между собой, как шелковичные черви, плотными рядами ползущие по стене. Кровь разносит тепло. Этим теплом один смущает другого, подстрекает, влечет к себе, пусть с риском для жизни, ищет прикосновения, поцелуя, объятий, желая обрести великую пьянящую радость жизни.
Но стоит ударить острым ножом и пробить эту тонкую розовую кожу, как струя ярко-красной горячей крови стремительно, как стрела, вырвется из раны и своим теплом обдаст убийцу. Леденеет дыхание, белеют губы, человек теряет ясность чувств и обретает величайшую, парящую в высях радость жизни; он навеки погружается в нее, в эту величайшую, парящую в высях радость жизни.
Вот почему эти двое, совершенно нагие, сжимая в руках острые кинжалы, встали друг против друга в широком и диком поле.
Оба они готовы обняться, оба готовы убить друг друга…
Прохожие спешат отовсюду, плотными рядами, как шелковичные черви, ползущие по стене, или муравьи, которые тащат на себе голову сушеной рыбешки. Все они нарядно одеты, но ничего не тащат. Они спешат отовсюду и что есть мочи вытягивают шеи, желая поглазеть на объятия или убийство. Они уже сейчас чувствуют свежий вкус пота или крови.
Но те двое стоят друг против друга в широком и диком поле, совершенно нагие, сжимая острые кинжалы. Они не обнимаются и не убивают друг друга, да и вряд ли помышляют об этом.
Так они стоят очень долго. Упругие тела их скоро иссохнут, но они не собираются ни обнимать, ни убивать друг друга.
Прохожим, наконец, становится скучно. Они чувствуют, как скука проникает к ним в поры, как просачивается из их сердец, расползается по всему полю и проникает в поры всех остальных людей. Они чувствуют, что у них пересохли язык и горло, устала шея; в конце концов, переглядываясь, они не спеша расходятся; при этом кажется, будто они высохли так, что утратили всякий интерес к жизни.
Потом остается только широкое и дикое поле, и в нем стоят те двое, совершенно нагие, с острыми кинжалами в руках, тоже совсем иссохшие; взгляд у них, как у мертвецов, они любуются иссохшими путниками, великим бескровным убийством и навеки растворяются в величайшей, парящей в высях радости жизни.
Декабрь 1924 г.
МЕСТЬ (2)За то, что он считает себя сыном божьим, правитель Израиля предал его на распятье.
Воины одели его в багряницу, возложили на голову ему терновый венец, поздравляли его; потом били по голове тростью, плевали в него, становились перед ним на колени; когда же насмеялись над ним, сняли с него багряницу и надели на него его одежды.
Вот, глядите, они бьют его по голове, плюют в него, кланяются ему…
Он не соглашается выпить вино со смирною, он готов в полной мере принять те муки, которые уготовили люди Израиля сыну своего бога, при этом он еще сильнее скорбит об их будущем, но ненавидит их настоящее.
Кругом одни враги, достойные жалости, достойные проклятий.
Звенят удары, гвозди пронзают ладони. Они – о, эти жалкие люди! – хотят распять сына своего бога, чтобы от боли он смирился. Звенят удары, гвозди пронзают ступни. Раздроблены кости, и нестерпимая боль проникает в самое сердце. Они – о, эти проклятые люди! – распинают на кресте сына своего бога, чтобы от боли он покорился.
Прямо высится крест, а он висит на кресте.
Он не выпил вино со смирною. Он готов в полной мере принять те муки, которые люди Израиля уготовили сыну своего бога, и при этом он еще сильнее скорбит об их будущем и ненавидит их настоящее.
Прохожие злословят о нем, первосвященники и книжники насмехаются над ним, двое разбойников, распитые с ним вместе, и те поносят его…
Вот, глядите, даже распятые с ним вместе…
Кругом одни враги, достойные жалости, достойные проклятий…
Превозмогая острую боль в руках и ногах, он испытывает скорбь – оттого, что эти жалкие люди убивают сына божьего, и упивается радостью – оттого, что эти проклятые люди распяли сына божьего и что сын божий ими распят. Внезапно жгучая боль от раздробленных костей проникает в самое сердце, и тогда он навеки погружается в великую радость и великую скорбь.
Вздымается чрево его, это волны боли, жалости, проклятий.
Тьма окутывает землю.
«Элои, элои! Лама савахфани?!» (Это значит: «Боже мой, боже мой! Для чего ты меня оставил?!») Бог покинул его, он так и остался «сыном человеческим». Но люди Израиля все же распяли его, хотя он и «сын человеческий». Эти люди, распявшие «сына человеческого», запятнали себя кровью больше, чем если бы распяли «сына божьего». От них еще сильнее пахнет кровью.
Декабрь 1924 г.
НАДЕЖДАМое сердце очень одиноко.
Но оно спокойно: в нем нет ни любви, ни ненависти, нет ни горя, ни радости, нет ни красок, ни звуков.
Наверное, я состарился. Волосы у меня стали седыми – разве в этом есть что-то непонятное? Руки мои дрожат – разве и в этом есть что-то непонятное? Значит, у моей души тоже дрожат руки и волосы тоже поседели.
Но случилось это уже много лет тому назад.
А до этого и мое сердце переполняли кровавые песни: кровь и железо, пламя и яд, возрождение и месть. Вдруг все сменилось пустотой. Лишь иногда, чтобы обмануть самого себя, я заполнял эту пустоту напрасной надеждой. Надежда, надежда! Щитом надежды я отражал натиск темной ночи в пустоте, хотя позади щита была все та же темная ночь, все та же пустота. Вот так постепенно я растранжирил свою юность.
Разве я не знал, что юность моя давно умерла? Просто я считал, что вокруг меня тоже непременно существует юность: звезды, лунный свет, гибнущие бабочки, ночные цветы, зловещие стенания совы, надсадный крик кукушки, неуловимая игра улыбок, пляски любви… Пусть это унылая туманная юность, но все-таки юность…
Отчего же теперь мне так одиноко? Неужто и вокруг меня юность погибла и чуть ли не вся молодежь одряхлела?
Мне остается лишь одно – вступить в схватку с этой царящей в пустоте темной ночью. Отложив щит надежды, я слушаю песню Шандора Петефи (1823–1849) о «надежде»:
Что есть надежда? Дева наслажденья,
Чудовище, что нас ласкает не любя!
Ты все ей отдаешь, но без благодаренья
Она бросает, молодость, тебя. {18}
Вот уже семьдесят пять лет прошло с тех пор, как этот великий поэт-лирик и венгерский патриот погиб за родину на острие казачьей пики. Как трагична его смерть. Но еще трагичнее то, что его стихи не умерли до сих пор.
Да, жестокая жизнь! Даже такой гордый и смелый человек, как Петефи, остановился, столкнувшись один на один с темной ночью, и обернулся к безбрежному Востоку. Он говорил:
Как и надежда, отчаянье лжет.
Если я еще смогу влачить свои дни в этом беспросветном «обмане», я все-таки буду искать загубленную унылую и туманную юность, хотя бы вокруг себя. Потому что если и она погибнет, то моя собственная старость совсем захиреет.
Но сейчас нет ни звезд, ни лунного света, нет гибнущих бабочек, неуловимой игры улыбок, нет плясок любви. Да, молодежь безмятежна.
Мне остается только одно – вступить в схватку с этой темной ночью, царящей в пустоте. Если даже я не найду юность вокруг себя, то, во всяком случае, отброшу свою старость. Но где же эта темная ночь? Теперь нет ни звезд, ни лунного света, нет даже неуловимой игры улыбок и плясок любви; молодежь безмятежна, а передо мной, оказывается, вовсе нет настоящей темной ночи.
Как и надежда, отчаянье лжет!
Январь 1925 г.
СНЕГВ теплых странах капли дождя никогда не превращаются в холодные и блестящие снежинки. Людям многоопытным дождь кажется однообразным, но как знать, считает ли он для себя это несчастьем?
К югу от Цзяна [279]279
В районах южнее реки Янцзыцзян, то есть в Южном Китае.
[Закрыть]снег выпадает очень мокрый и очень красивый. Это предвестник ранней, еще затаившейся весны, здоровый девственный покров. В заснеженных полях уже видны кроваво-красные жемчужины горного чая, белые в темно-зеленой чашечке цветы зимней сливы, темно-желтые каликанты, формой цветка чем-то напоминающие древний цинь. [280]280
Цинь – название древнего музыкального инструмента из группы ударных.
[Закрыть]А под снегом еще прячутся замерзшие травы. Бабочек нет, конечно, но вот летают ли пчелы собирать нектар с цветов горного чая и зимней сливы, этого я точно не помню. Просто мне кажется, будто я вижу, как в заснеженных нолях распускаются зимние цветы, как пчелы хлопотливо летают над ними, и мне слышится их жужжание.
Дети дуют на покрасневшие от холода ручонки, похожие на лиловые бутоны имбиря. Несколько ребят лепят из снега архата. Дело у них не ладится, и чей-то отец приходит на помощь. Архат получается гораздо выше самих детей. Пусть это всего-навсего комья снега, наверху ком поменьше, внизу побольше, пусть не вполне ясно, архат ли это или тыква-горлянка, но он, ослепительно-белый, красивый, слепленный собственной влагой, весь искрясь, излучает сияние. Из косточек лонгана – «драконова глаза» – дети делают архату глаза. Кто-то стащил у матери румяна из туалетной коробки и сделал архату губы. Теперь это настоящий большой архат, с яркими красными губами. Он сидит на снегу и таращит глаза.
На другой день дети приходят его навестить. Они хлопают в ладоши, кивают ему, смеются. Но в конце концов архат остается один. В ясные дни он подтаивает, холодными ночами вновь покрывается тонкой ледяной коркой, похожей на тусклый, непрозрачный кристалл. Ясные дни следуют один за другим, и архат превращается невесть во что, да и румян на его губах совсем не остается.
А на севере, в обильные снегопады, снег всегда сух, как пудра или песок. Он никогда не падает хлопьями, а рассыпается по крышам домов, по земле, по засохшей траве. На крышах снег тает быстро из-за тепла домашних очагов. А иной раз в ясную погоду вдруг налетает вихрь, подхватывает снежинки, и тогда они сверкают, искрясь и переливаясь в солнечных лучах, – кажется, будто это густой туман, окутывающий пламя, кружится и поднимается ввысь, заволакивает небо, отчего и само оно кружится и, искрясь, устремляется вверх.
Над бескрайними полями, под замерзшим куполом неба, искрясь и сверкая, кружится и устремляется ввысь душа дождя.
Да, это одинокий снег, это мертвый дождь, это душа дождя.
Январь 1925 г.
БУМАЖНЫЙ ЗМЕЙВ Пекине зима, на земле еще плотным слоем лежит снег, черные ветви голых деревьев вырисовываются на чистом небе, и я с удивлением и печалью гляжу на бумажных змеев, плывущих вдали.
У меня на родине время бумажных змеев – второй месяц весны. Услышишь шум ветряного колеса, поднимешь голову – и видишь, как летит темно-серый краб или стоножка нежно-голубого цвета. А то еще бывает бесшумный змей-черепица. На нем нет ветряных колес, его пускают очень низко, и он кажется жалким и отверженным в своем одиночестве. На земле в это время уже появляются побеги на иве, ранний горный персик раскрывает цветы, и вместе с небом, украшенным бумажными змеями, приносят они ласку весеннего дня. Где же я теперь? Вокруг меня жестокий холод суровой зимы, и в этом воздухе проносится безвозвратно ушедшая весна моей родины, с которой я давным-давно расстался.
Но я никогда не любил пускать бумажных змеев; больше того, я ненавидел это занятие: я считал его забавой дурных детей. Не так смотрел на это мой младший брат. Ему было тогда лет десять, и змеи были страстью этого болезненного, худенького мальчика. У него не было денег на покупку змея, да я и не позволял ему пускать их, и он иногда часами простаивал, в восторге раскрыв рот и самозабвенно следя за небом. Вот неожиданно опустился паривший в высоте краб, и брат в испуге вскрикивает; разъединились две спутавшиеся в воздухе нитками черепицы, и он радостно прыгает. Мне все это казалось смешным и нелепым.
Как-то я заметил, что вот уже несколько дней брат где-то прячется; в последний раз я видел его в саду, где он подбирал сухие стебли бамбука. Мне словно подсказало что-то, и я побежал в маленькую, заваленную старыми вещами комнатку, в которой почти никто не бывал, толкнул дверь и, конечно, среди пыльной рухляди увидел брата. Он сидел на табурете перед большой скамьей и, когда я вошел, испуганно вскочил, побледнел и весь как-то сжался. К скамье был прислонен бамбуковый остов бабочки. Бумага еще не была наклеена, на скамье лежали два ветряных колеса, которые должны были изображать глаза. Он украшал их полосками красной бумаги, и они были почти готовы. Упоенный раскрытием тайны и возмущенный тем, что он, скрываясь от меня, украдкой отдавался этой забаве дурных детей, я протянул руку, схватил крыло бабочки, сломал его, сбросил на пол и растоптал ветряные колеса. Я был старше и сильнее его, и он не мог помешать мне. Я, конечно, одержал полную победу и гордо удалился, оставив его стоящим в отчаянии посреди комнаты. Меня вовсе не интересовало, что станет он делать дальше.
Но час возмездия наступил. Это произошло через много лет после того, как мы расстались. Я был уже немолодым человеком. На мое несчастье, мне в руки попала иностранная книга о детях, и я узнал из нее, что в играх и заключается детство, что игрушки – это ангелы-хранители детства. И тогда перед моими глазами вдруг встала эта забытая за двадцать прошедших лет картина совершенного мною в детские годы насилия над человеческой душой, и мне показалось, что сердце мое превратилось в кусочек свинца и, тяжелое-тяжелое, стало падать вниз.
Оно не оборвалось, оно только становилось все тяжелее и тяжелее и все продолжало падать и падать.
Я знал, как загладить свою вину: подарить брату змея, позволить ему пускать его, просить его об этом, пускать его вместе с ним. Мы бы кричали, бегали, смеялись… Но он был такой же взрослый, как я, и у него давно уже выросли усы.
Я знал еще один способ, как загладить свою вину: попросить у него прощения, дождаться, пока он скажет: «Я ни капельки не сержусь на тебя», – после чего на сердце у меня станет спокойно, – и способ этот осуществим.
Когда мы, наконец, встретились, липа наши были уже изборождены морщинами, оставленными на них горечью жизни, а на сердце моем лежала тяжесть. Мы заговорили о далеких годах нашего детства, и я напомнил ему об этом случае, о том, как я был тогда глуп. И я ждал: «Но я ни капельки не сержусь на тебя», – скажет он, я получу прощение, и с сердца моего спадет тяжесть.
– Да разве было такое? – удивленно смеясь, спросил он так, как спрашивают, когда слушают интересную, но чужую историю. Он решительно ничего не помнил.
Он забыл все, и он не сердился, так за что же просить прощения? Простить, не зная, за что, – значило бы солгать, и только!
На что мог я надеяться? На сердце моем по-прежнему тяжесть.
И теперь снова весна моей родины в воздухе этой северной стороны принесла мне воспоминания безвозвратно ушедшего детства и наполнила меня безудержной печалью. Мне бы от нее укрыться там, где стоит морозная зима с ее жестокими холодами, но и так суровая зима вокруг меня, и от нее веет холодным дыханием стужи.
Январь 1925 г.