355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Синь Лу » Повести. Рассказы » Текст книги (страница 18)
Повести. Рассказы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:13

Текст книги "Повести. Рассказы"


Автор книги: Синь Лу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

Действительно, я стал постепенно его забывать. Его облик все реже возникал в моей памяти. Однако не прошло и десяти дней после его письма, как вдруг редакция газеты «Научная неделя» из города S. стала присылать мне свое издание. Я не большой охотник до подобных вещей, но, раз уж присылают, пришлось полистать. И тут мне сразу вспомнился Лянь-шу, потому что сплошь и рядом я наталкивался на посвященные ему стихи и прозу, вроде «Снежной ночью навещаю господина Лянь-шу» или «Достойное сборище в резиденции советника Лянь-шу». Однажды в разделе «Ученые на досуге» были с явным удовольствием воспроизведены рассказы о нем, ходившие ранее в качестве анекдотов, но теперь они именовались «занимательными случаями», причем подтекст был такой: «у исключительных людей и поступки исключительные».

Но, несмотря на эти напоминания, облик его в моей памяти все тускнел, зато он сам как будто становился все ближе; часто я без видимой причины испытывал какое-то непонятное беспокойство, меня пробирала легкая дрожь. К счастью, с наступлением осени «Научная неделя» перестала приходить, а в шаньянском еженедельнике «Научные принципы» начали печатать с продолжениями большую статью под названием «Об истинах, содержащихся в слухах». Там говорилось, что среди известных своей беспристрастностью именитых людей широко распространились слухи о некоторых господах. Среди людей, на которых намекали, был и я; мне пришлось стать еще более осторожным и снова бояться дыма собственных сигарет. Осторожность – штука хлопотная, из-за нее пришлось забросить дела, и, уж конечно, мне было не до Лянь-шу. Одним словом, я в самом деле забыл о нем.

И все-таки мне не удалось дотянуть до летних каникул: в конце мая я покинул Шаньян.

V

Из Шаньяна я поехал в Личэн, [255]255
  Личэн – город в провинции Шаньдун.


[Закрыть]
а оттуда в Тайгу; [256]256
  Тайгу – город в провинции Шаньси.


[Закрыть]
так в скитаниях прошла большая часть года, но работы я не нашел и почел за благо вернуться в S. Приехал я туда в начале весны, под вечер, когда все вокруг было окутано серой пеленой и собирался идти дождь. В доме, где я жил раньше, оказалась свободная комната, в которой я и поселился. Еще по дороге я вспомнил о Лянь-шу, а когда обосновался, то решил навестить его после ужина. Чтобы добраться до Лянь-шу, мне пришлось долго плутать по мокрым улицам, обходя разлегшихся на дороге собак и сжимая в руке два пакета знаменитых вэньсийских лепешек [257]257
  Вэньсийские лепешки. – Имеются в виду лепешки, которыми славился город Вэньси в южной части провинции Шаньси.


[Закрыть]
с кунжутом. В доме было как будто светлее, чем обычно. «Не успел стать советником, как и в доме посветлело», – подумал я и невольно усмехнулся про себя. Но тут мне бросилось в глаза белое пятно возле дверей – косо приклеенная полоса бумаги. [258]258
  Полоса бумаги. – В Китае существовал обычай наклеивать на воротах у входа в дом, где есть покойник, белую полосу бумаги с указанием пола и возраста усопшего. По этим данным путем сопоставления их с гороскопами других людей определялось, чье присутствие на похоронах является нежелательным и может навлечь несчастье на душу умершего.


[Закрыть]
«Наверное, умерла бабушка Да-ляна», – снова подумал я и вошел в дом.

В слабо освещенном внутреннем дворе стоял гроб, а рядом с гробом кто-то в военной форме – не то строевой солдат, не то ординарец. Он разговаривал с женщиной; приглядевшись, я узнал в ней бабушку Да-ляна. Неподалеку праздно стояло еще несколько бедно одетых людей. Сердце у меня заколотилось; женщина обернулась и тоже пристально посмотрела на меня.

– А! Вернулись? Ну что бы на несколько дней раньше! – вдруг воскликнула она.

– А что? Кто-нибудь умер? – спросил я, хотя уже догадался о случившемся.

– Его превосходительство Вэй позавчера скончался.

Я огляделся вокруг: в гостиной было мрачно, видимо, ее освещала только одна лампа, зато в передней комнате висел белый траурный полог, а у входа в нее сидели ребятишки – Да-лян, Эр-лян и остальные.

– Он лежит там, – сказала бабушка, ведя меня за собой. – Когда его превосходительство получил назначение, я сдала ему еще и переднюю комнату. В ней он и лежит.

На траурном пологе не было никаких надписей, но перед ним стояло два столика – продолговатый и квадратный, на котором располагалось около дюжины чашек с угощениями. Едва я переступил порог, как вдруг мне преградили путь двое в длинных белых халатах; их широко раскрытые, как у мертвой рыбы, глаза подозрительно на меня уставились. Я торопливо рассказал о своих отношениях с Лянь-шу, а подоспевшая бабушка подтвердила мои слова. Лишь после этого они перестали смотреть на меня с таким недоверием и молча пропустили совершить обряд поклона.

Не успел я поклониться, как откуда-то снизу донесся плач. Я присмотрелся: на соломенной циновке лежал мальчик лет десяти с небольшим, тоже в белой одежде, с коротко остриженными волосами, только на макушке у него торчал перевязанный пенькой пучок.

Разговорившись, я узнал, что один из двоих, преградивших мне путь, троюродный брат Лянь-шу, а второй – еще более дальний родственник. Никого ближе у Лянь-шу не было. Я попросил разрешения взглянуть на покойника, они изо всех сил удерживали меня, говорили, что для них это «слишком большая честь», но в конце концов уступили и приподняли траурный полог.

Так я встретился с мертвым Лянь-шу. Но удивительное дело! Хотя на нем были надеты помятые штаны и куртка с пятнами крови на пол еи хотя лицо его стало невообразимо худым, выражение его оставалось прежним, рот был спокойно закрыт, веки сомкнуты; казалось, будто он спит, и я едва удержался, чтобы не протянуть руку и не проверить – не дышит ли он.

Надо всем, над умершим и над живыми, царила мертвая тишина. Я вернулся в комнату, троюродный брат опять подошел ко мне с разговорами насчет того, что «почтенный братец» в самом расцвете сил, в ожидании блестящего будущего, внезапно «ушел в другой мир» и что это не только несчастье для нашего «захудалого рода», [259]259
  «Захудалый род». – Здесь: самоуничижительно, в значении «наш род».


[Закрыть]
но и слишком горькая утрата для друзей. Его речь звучала как извинение за Лянь-шу. Мало кто в горных деревушках умел говорить так красиво; но потом и он замолчал, и надо всем, над мертвым и над живыми, воцарилась мертвая тишина.

Не испытывая никакой печали, одну лишь скуку, я вышел во двор и разговорился с бабушкой Да-ляна. Я узнал, что покойника скоро будут класть в гроб, ждут лишь погребальную одежду и что при заколачивании гроба ни в коем случае нельзя присутствовать тем, кто родился под созвездиями «Мыши», «Коня», «Зайца» и «Курицы». [260]260
  В традиционном китайском летосчислении каждому знаку двенадцатиричного цикла соответствует созвездие, названное именем животного; год рождения человека обозначается двумя циклическими знаками, и второй из этих знаков соответствует созвездию, под которым этот человек родился.


[Закрыть]
Говорила она очень охотно, как вода из родника лились слова о его болезни, его образе жизни, причем порой в них слышалось неодобрение.

– Вы знаете, с тех пор, как дела его превосходительства пошли в гору, он стал совсем другим, голову начал держать высоко, загордился. Да и с людьми стал не так робок, как раньше. Вы же знаете, прежде он молчал, будто немой, а меня при встрече величал «старой госпожой». Зато потом стал звать «старой песочницей». Смешно, право. Раз ему прислали лекарство, столистник, так он сам есть не стал, вышвырнул во двор – вот сюда – и кричит: «Эй, старая песочница, можешь есть». Когда ему привалила удача, от гостей отбоя не было; тут я и сдала ему переднюю комнату, а сама перебралась во флигель. Мы между собой частенько посмеивались: вот, мол, как дела пошли на лад, так он совсем переменился. Приехали бы на месяц раньше, застали бы здесь всю эту кутерьму. Что ни день – вино, застольные игры; кто болтает, кто смеется, кто поет, кто сочиняет стихи, кто режется в карты… Раньше он боялся детей больше, чем дети боятся отца, всегда был с ними тихий и уступчивый; А потом будто его подменили: стал разговорчивым, возится с ребятишками, и они рады с ним поиграть! Как выдастся минутка, сразу бегут к нему в комнату. Шутил он над ними по-всякому: они попросят чего-нибудь купить, а он заставляет их лаять по-собачьему или стукнуться головой об пол. Ха-ха, вот уж было шуму! Месяца два назад Эр-лян попросил его купить туфли, так он заставил его три раза стукнуться головой об пол. А туфли Эр-лян все еще носит, не порвал.

Тут вошел один из родственников в белом халате, и она замолкла. Я спросил, чем болел Лянь-шу; она ответила неопределенно: мол, он давно уже стал худеть, да никто не обратил внимания, потому что он всегда был такой веселый, живой. И только месяц с лишним назад узнали, что у него были кровохаркания, но к врачу он как будто не обращался. Потом он слег, а за три дня до смерти уже не мог говорить. Господин Тринадцатый брат из такой дали, из Ханьшишани, приехал сюда, чтобы спросить, есть ли у него деньги в банке, а он молчит. Тринадцатый господин даже подумал, что он притворяется, но люди сказали, что иные чахоточные перед смертью лишаются языка; может, так оно и было…

– Только у его превосходительства нрав был уж больно чудной, – вдруг сказала она негромко. – Ничего-то он не откладывал, деньги текли рекой, Тринадцатый господин думает, что мы поднажились на нем. А на чем тут разживешься? Все он тратил по-глупому, даже досадно. Сегодня купит вещь, назавтра продаст или сломает, зачем – непонятно. Как пришло время помирать, так ничего не осталось, все спустил. А то разве было бы так пусто на похоронах…

Все-то он куролесил, не хотел заняться настоящим делом. Сколько я его уговаривала. Дескать, годы уже немолодые, пора бы жениться, при нынешнем достатке найти жену легко, а не найдется подходящей семьи, так можно сначала купить несколько наложниц – должен же человек жить, как положено. А он услышит – и ну смеяться: «Опять ты, старая песочница, лезешь с этими разговорами». Вот видите, какой он стал несерьезный, не хотел доброго совета послушать. А внял бы он моим словам, так не бродил бы сейчас на том свете один-одинешенек, слышал бы, как по нем родные плачут…

Приказчик из лавки принес сверток с погребальной одеждой, родственники развязали его и вошли за полог. Вскоре полог раздвинулся; нижнюю одежду уже сменили и принялись за верхнюю. Тут я невольно удивился. Сначала на него надели офицерские брюки цвета хаки с очень широкими красными лампасами, затем воинский китель со сверкающими золотом погонами. Не знаю, какое у него было звание и когда он успел его получить. В гробу Лянь-шу выглядел более чем странно: в ногах у него лежала пара желтых ботинок, возле пояса – сабля из папье-маше, а рядом с исхудавшим, серо-черным лицом – армейская фуражка с золотым околышком.

Родственники поплакали возле гроба, потом замолчали и вытерли слезы; мальчик с пучком на макушке ушел, скрылся и Сан-лян; как видно, оба они родились под созвездиями «Мыши», «Коня», «Зайца» или «Курицы».

Прислужники вынесли крышку гроба, а я подошел ближе, чтобы перед вечной разлукой бросить последний взгляд на Лянь-шу.

Он спокойно лежал в одеянии, которое так не шло к нему, с закрытыми глазами и сомкнутым ртом, в углах губ, казалось, притаилась насмешливая улыбка, словно он издевался над собственным комичным нарядом.

Послышались удары молотка, и одновременно раздался плач. Не в силах слушать рыданий, я вышел во двор, а затем незаметно для себя оказался за воротами. Мокрая дорога вырисовывалась очень четко; я взглянул на небосвод – тучи рассеялись, полная луна лила холодный и спокойный свет.

Я шел быстро, словно старался вырваться из чего-то, стеснявшего меня, но не мог. В ушах у меня долго стоял какой-то шум, но в этом шуме я наконец различил протяжный звук, напоминавший вой раненого волка в ночной степи. В этом вое боль смешивалась с гневом и печалью.

У меня отлегло от сердца, и я спокойно зашагал при свете луны по мокрой мостовой.

Октябрь 1925 г.

СКОРБЬ ПО УШЕДШЕЙ
(Записки Цзюань-шэна)

Если бы я мог, то описал бы все своё раскаянье и всю скорбь – ради Цзы-цзюнь, ради самого себя.

Тоскливо и пусто в убогой, заброшенной, всеми забытой комнатушке землячества. А как быстро летит время! Вот уже год прошел с тех пор, как я полюбил Цзы-цзюнь, как благодаря ей избавился от этой тоски и пустоты. Но все сложилось так печально, что я снова вернулся в ту же, будто назло пустовавшую комнату. Там по-прежнему разбитое окно, за окном – полузасохшая акация и старая глициния. У окна на том же месте стоит квадратный стол. У той же облезлой стены та же деревянная кровать. Поздней ночью, когда я лежу один на этой кровати, мне кажется, будто никогда я не был вместе с Цзы-цзюнь, будто прошедший год весь вычеркнут из жизни, будто его и не было и я не уезжал из этой комнатушки и не создавал, полный надежд, маленького семейного очага в переулке «Предвестник счастья».

Только год назад и тоска и пустота были совсем другими, ибо в них таилось ожидание – ожидание Цзы-цзюнь. Как поспешно я вскакивал тогда, едва заслышав легкий стук каблучков по выложенной кирпичом дорожке! И вот уже я видел ее круглое бледное личико с ямочками на щеках, белые худенькие руки, полотняную в полоску блузку и темную юбку. С приходом Цзы-цзюнь на полузасохшей акации за окном я замечал молодые листочки – она их мне показывала, так же как и бледно-фиолетовые цветы глицинии, гроздьями свисавшие со старой, будто железной лианы.

А теперь? Теперь остались только тишина да пустота.

Цзы-цзюнь больше не придет – не придет, никогда, никогда!..

Когда Цзы-цзюнь не было в моей комнатушке, я ничего не замечал. Полный тоски, я хватался за любую книгу, все равно какую – научную или художественную. И вдруг сознавал, что не помню, о чем шла речь на десятке перевернутых страниц. Зато слух у меня стал очень чутким – я различал шаги Цзы-цзюнь среди множества других, за воротами, слышал, как они приближались, чуть поскрипывая, но, увы, зачастую они затихали, словно растворяясь в топоте чужих ног.

Я возненавидел сына дворника, носившего туфли на матерчатой подошве, за то, что его шаги нисколько не походили на шаги Цзы-цзюнь. Возненавидел намалеванную белилами дрянь из соседнего двора, часто разгуливавшую в новых кожаных туфлях, за то, что ее шаги слишком походили на шаги Цзы-цзюнь!

А вдруг рикша, который вез Цзы-цзюнь, опрокинул коляску? Или моя любимая попала под трамвай?

Меня так и подмывало схватить шапку и бежать к ней, хотя ее дядя однажды уже отругал меня прямо в лицо.

Но вот, наконец, раздаются ее шаги, все ближе, четче. Спешу навстречу, а она уже проходит под свесившимися гроздьями глицинии. Лицо ее с ямочками улыбается. Значит, ее не бранили в доме дяди. Я успокаиваюсь, мы молча смотрим друг на друга. А потом комнатушка оглашается моим собственным голосом. Я объясняю ей деспотизм семьи, необходимость уничтожения старых обычаев, рассказываю о равноправии женщин, об Ибсене, Тагоре, Шелли… [261]261
  Ибсен(1828–1906), Тагор (1861–1941), Шелли (1792–1822). – Произведениями этих писателей увлекалась китайская студенческая молодежь 20-х гг. XX в.


[Закрыть]
Она улыбается и кивает головой… А в глазах у нее светится чисто детское любопытство.

На стене висел литографированный портрет Шелли – самый удачный из его портретов, вырезанный мною из какого-то журнала. Когда я показал ей поэта, она лишь мельком на него взглянула и, как будто смутившись, опустила голову. Цзы-цзюнь, видимо, не совсем еще освободилась от предрассудков. Тогда я решил заменить этот портрет картиной, изображавшей гибель Шелли в море, или портретом Ибсена, но так и не сменил. А теперь не знаю даже, куда делся тот, единственный.

«Я принадлежу самой себе, и никто не вправе вмешиваться в мою жизнь!» – так четко, твердо и спокойно заявила она после минутного раздумья, когда однажды, через полгода после нашего знакомства, мы заговорили о дяде, жившем здесь, и об отце, оставшемся в ее родных местах. К тому времени я уже рассказал ей, ничего не утаив, о своих убеждениях, о своей жизни и обо всех своих недостатках. Она все поняла. Ее слова глубоко меня потрясли и долго звучали в моих ушах. Я испытывал несказанную радость при мысли о том, что китайские женщины не так безнадежны, как это утверждали пессимисты, что в самом недалеком будущем и для них взойдет чудесная заря.

Когда я провожал ее до ворот, мы шли, по обычаю, на расстоянии нескольких шагов друг от друга. В это время в грязном окне обычно появлялась физиономия старого хрыча с усами, как у сома, он прилипал к оконному стеклу так, что кончик его носа сплющивался в пятачок… А на другом дворе, за окном с чисто протертыми стеклами, мелькало лицо той дряни с толстым слоем белил. Но Цзы-цзюнь, ничего не замечая, не глядя по сторонам, гордо проходила мимо, а я с такой же гордостью возвращался к себе.

Что значили для нее этот сплющенный нос, эта тварь, вымазанная белилами? «Я принадлежу самой себе, и никто не вправе вмешиваться в мою жизнь!» – эта мысль овладела Цзы-цзюнь еще прочнее, чем мной.

Не помню точно, когда и как я признался в своей искренней и горячей любви. Не только теперь, но и тогда, сразу после объяснения, я представлял себе все очень смутно. И когда ночью захотел вспомнить, как это произошло, всплыли лишь какие-то отдельные моменты, которые после первых двух месяцев нашей совместной жизни совсем стерлись из памяти. Знаю только, что дней за десять до объяснения я очень тщательно все обдумывал, подбирал слова, сочиняя речь, готовился даже к отказу. Но это оказалось ненужным. Я растерялся, и все получилось, как в кинофильме. Потом я без стыда не мог подумать о происшедшем, которое, как нарочно, врезалось в память. Еще сейчас я отчетливо вижу, как в полутемной комнате при свете сиротливой лампы со слезами на глазах держу ее за руку, преклонив колено…

Я забыл, что сам говорил, забыл, что говорила, как держалась Цзы-цзюнь, помнил лишь, что она дала согласие. Лицо у нее при этом как будто побледнело, затем покраснело, такой пунцовой я ее больше никогда не видел, – ни раньше, ни позднее. В ее совсем еще детских глазах были и печаль, и радость, и страх. Она избегала моего взгляда и от смущения, казалось, готова была выпорхнуть в окно. Не помню, что она сказала, сказала ли вообще что-нибудь, только я понял, что она согласна.

Зато Цзы-цзюнь помнила все. Мои слова она могла без запинки декламировать наизусть, а мои жесты воспроизвести во всех подробностях, очень живо, будто смотрела фильм, которого я не видел. Поздней ночью в полной тишине мы снова и снова разыгрывали ту промелькнувшую, как в кино, сцену, о которой мне не хотелось вспоминать. Мы как бы устраивали повторение пройденного: она меня экзаменовала, заставляя слово в слово повторять сказанные мною тогда слова, но всякий раз ей приходилось дополнять и поправлять своего великовозрастного ученика.

И хотя эти экзамены мы устраивали все реже, мне всегда приятно было видеть, как она в глубокой задумчивости устремляла взгляд в пространство. В такие минуты ее лицо становилось еще нежнее, а ямочки на щеках – глубже. И я знал, что она мысленно повторяет мои слова, точно заученный урок. Одного я боялся, как бы она не заметила вдруг весь комизм того эпизода, похожего на кинофильм. Но я знал, что ей необходимо было воспроизводить его в памяти, она не могла иначе и, в отличие от меня, ничего смешного и пошлого в нем не находила. В этом я был твердо уверен, потому что любила она меня так горячо, так искренне.

Конец прошлой весны был для меня самой счастливой порой, хотя и самой хлопотливой. Я обрел душевный покой, однако прибавились новые заботы. Как раз тогда мы стали появляться на улице вдвоем и несколько раз даже побывали в парке. Очень много времени отнимали поиски квартиры. На улицах, казалось мне, нас постоянно преследовали то любопытные и насмешливые, то непристойные и презрительные взгляды. От этих бесцеремонных взглядов становилось не по себе. Я весь съеживался, но затем сразу же прибегал к спасительному средству – принимал гордый и протестующий вид. Цзы-цзюнь же совсем осмелела и ни на что не обращала внимания. Шла спокойно, неторопливо, будто вокруг никого не было.

Найти квартиру оказалось не легко. В большинстве случаев под различными предлогами нам отказывали, гораздо реже мы сами решали, что квартира не подходит. Сначала мы придирались – да еще как, – везде казалось нам недостаточно уютно. А потом были готовы на все, лишь бы пустили. Мы обошли два с лишним десятка домов, прежде чем нам удалось наконец отыскать сносное пристанище. Это были две обращенные на юг комнаты в маленьком домике в переулке «Предвестник счастья». Хозяин – мелкий чиновник, видимо, нам посочувствовал.

Сам он с женой и ребенком занимал передний дом и боковой флигель. Дочке не было еще года, и для нее держали няньку из деревни. Тишину здесь нарушал только детский плач.

Утварью мы обзавелись совсем простой, но и на нее ушла большая часть моих сбережений. Цзы-цзюнь продала свое единственное золотое кольцо и серьги. Как я ее ни отговаривал, она стояла на своем, и мне пришлось уступить: не внеси Цзы-цзюнь своей доли, она не чувствовала бы себя как дома.

С дядей они давно поссорились. Он даже перестал считать ее своей племянницей. Я постепенно порвал с приятелями, которые совались ко мне с искренними предостережениями; одни боялись за меня, другие просто завидовали. После этого у нас стало еще тише и спокойнее.

Работал я в канцелярии почти до вечера, рикша обычно вез не спеша, и только в сумерках наступал, наконец, момент нашей встречи. Сначала мы в волнении молча смотрели друг на друга, затем, успокоившись, вели задушевные беседы, потом снова умолкали. Иногда сидели, опустив голову, будто погрузившись в глубокое раздумье, хотя ни о чем не думали. Понемногу я научился смотреть на Цзы-цзюнь более трезво, понимать и тело ее, и душу. А недели через три разгадал многое из того, что прежде казалось понятным, а теперь стало нас разобщать, – почувствовал какую-то отчужденность.

Цзы-цзюнь день ото дня становилась все веселее. К цветам она была равнодушна. Два горшка с цветами, которые я купил ей во время храмового праздника, так и засохли в углу. Четыре дня она их не поливала, а у меня на все это не хватало времени. Зато она очень любила птиц и животных – заразилась этим, возможно, от нашей квартирной хозяйки. Не прошло и месяца, как наше хозяйство увеличилось: четыре цыпленка бегали теперь по маленькому двору вместе с десятком хозяйских. Женщины знали каждого своего питомца и никогда их не путали. Потом завелась у нас белая с черными пятнами болонка, тоже купленная на храмовой ярмарке. Помнится мне, что у песика была кличка; но Цзы-цзюнь дала ему новую – А-суй. Я тоже стал звать его А-суй, хотя эта кличка мне не нравилась.

– Как верно, что любовь надо растить, обновлять и творить, – говорил я Цзы-цзюнь, и она понимающе кивала головой.

Ах! Какие это были спокойные и счастливые ночи!

Если бы покой и счастье могли застыть, могли остаться навечно!

Еще в землячестве мы, случалось, расходились во мнениях. Но после переезда на новую квартиру наши ссоры прекратились. Мы забыли о них. И, сидя у лампы друг против друга, вспоминали только о том, как мирились после размолвки, и снова испытывали радость, чувствуя себя обновленными.

Цзы-цзюнь пополнела, порозовела, но, к моему огорчению, была всегда занята. Домашние хлопоты поглощали все время, и ей некогда было даже поболтать, не то что почитать или прогуляться. Мы стали поговаривать о том, чтобы нанять прислугу.

Меня удручало, когда, возвращаясь по вечерам, я замечал, что Цзы-цзюнь пытается скрыть от меня свою печаль. Но еще тяжелее было смотреть, как она притворяется, стараясь изобразить на лице улыбку. К счастью, мне удалось выведать, что причина всему – тайные стычки с хозяйкой из-за цыплят. Но почему она так упорно их от меня скрывала?

Надо было менять жилье: собственно, каждой семье следует занимать отдельный дом.

Я жил по твердо установленному распорядку: шесть дней в неделю ходил на службу, со службы возвращался домой. В канцелярии за конторским столом переписывал официальные бумаги и корреспонденции. Дома либо усаживался напротив Цзы-цзюнь, либо помогал ей топить печку, готовить еду и делать пампушки. В то время я и научился стряпать.

Питались мы теперь значительно лучше, чем в землячестве. Хотя стряпня и не была призванием Цзы-цзюнь, она вкладывала в нее всю душу, хлопотала с утра до вечера, и я вынужден был ей помогать, делить с ней и радость и горе. Весь день ее лицо не просыхало от пота, челка прилипала ко лбу, руки огрубели. А тут еще нужно было кормить цыплят, собаку… и все это лежало на ней.

Как-то раз я сказал, что впредь не буду обедать дома – ради этого не стоит тратить столько сил. Она ничего не ответила, только взглянула на меня так печально! Больше я не заговаривал об этом, и все осталось по-прежнему.

Но тут нам был нанесен удар, которого я давно опасался. Случилось это в канун годовщины революции. [262]262
  Имеется в виду революция 1911 г.


[Закрыть]
Вечером, когда я сидел дома без дела, а Цзы-цзюнь мыла посуду, вдруг раздался стук. Открыв дверь, я увидел посыльного из канцелярии, который вручил мне бумагу, отпечатанную на гектографе. Догадываясь, в чем дело, я подошел к лампе и прочитал:

«По приказу начальника канцелярии, извещаем Ши Цзюань-шэна, что он может больше не утруждать себя явкой на службу.

9 октября

Секретариат».

Я предвидел это, еще когда жил в землячестве. Та самая тварь с толстым слоем белил была партнершей по азартным играм сына начальника канцелярии. Она ему и донесла. Но до начальника ее клевета дошла, видимо, только сейчас. Для меня, собственно, это не должно было явиться ударом, ведь я давно решил устроиться переписчиком где-нибудь в другом месте, либо стать преподавателем, а может быть – хотя это и тяжелый труд, заняться переводами, тем более что был знаком с главным редактором журнала «Друг свободы». Мы виделись с ним несколько раз, а еще месяца два тому назад переписывались. И все же при виде извещения сердце у меня дрогнуло. Даже Цзы-цзюнь такая бесстрашная, и та изменилась в лице. Правда, последнее время она постоянно чего-то боялась, и это меня особенно тревожило.

Она начала было:

– Ну и что ж! Начнем новую жизнь. Мы…

Слова ее почему-то показались мне легковесными, а сдает лампы – чересчур тусклым. До чего же забавное существо – человек! Любая мелочь, любой пустяк могут вывести его из равновесия. В первую минуту мы молча смотрели друг на друга, потом стали советоваться и, наконец, решили всемерно экономить оставшиеся деньги, через газету искать место переписчика или учителя, а также написать главному редактору «Друга свободы». Рассказать ему обо всем, что со мной случилось, просить принять мои переводы и хоть немного помочь нам в трудное время.

Сказано – сделано! Проложим себе новую дорогу!

Я тут же сел за письменный стол, сдвинул в сторону бутылку с кунжутным маслом и блюдце с уксусом. Цзы-цзюнь поставила передо мной тусклую лампу. Набросав объявление в газету, я занялся выбором книги для перевода. Оказалось, что после переезда на эту квартиру я не прикасался к книгам, и они успели покрыться густым слоем пыли. Тогда я принялся за письмо, колеблясь, не зная, как писать. Я задумался, отложил было перо и тут взглянул на Цзы-цзюнь. В тусклом свете она казалась очень печальной. Я не ожидал, что подобный пустяк может так сильно подействовать на нее, всегда решительную и стойкую. Но, как я уже говорил, в последнее время она стала боязливой. И эта перемена произошла в ней не сегодня. Я пришел в смятение. Перед моими глазами промелькнула комнатушка в землячестве, спокойная жизнь, тишина и уединение. Мне хотелось удержать это видение, но его сменил тусклый свет лампы.

Я долго сидел над письмом. Оно получилось слишком длинным, отняло у меня много сил, и мне показалось, будто я и сам начинаю трусить. И объявление и письмо мы решили отправить на следующий же день. Не сговариваясь, мы оба потянулись, распрямили спину, и все это молча, с непреклонной решимостью, будто увидели вдруг ростки надежды.

Нанесенный мне удар вызвал прилив энергии. Работая в канцелярии, я походил на птицу в руках бродячего торговца – ведь от щепотки зерна сыт не будешь, разве что с голоду не пропадешь. А крылья у птицы постепенно слабеют, и если выпустить ее на волю – она не взлетит. Я же вырвался из клетки вовремя, еще не разучившись летать, и вновь ощутил желание парить в небесных просторах.

Маленькое объявление, опубликованное всего раз, не могло, естественно, принести результата. Переводы оказались делом нелегким. Когда читаешь, все понятно, а возьмешься за перо – появляются сотни трудностей, и работа подвигается крайне медленно. Но я решил трудиться изо всех сил! О том, как добросовестно я работал, свидетельствовали страницы моего почти нового словаря: не прошло и полмесяца, как они покрылись темными отпечатками пальцев. Главный редактор «Друга свободы» как-то сказал мне, что хорошие рукописи не залеживаются в его журнале.

К сожалению, я не имел отдельной комнаты. А Цзы-цзюнь уже не была такой тихой и чуткой, как прежде. Везде стояла в беспорядке неубранная посуда, дым и чад не выветривались, – словом, места для работы у меня не было, и в этом я мог винить только самого себя. А тут еще собака и цыплята! Цыплята подросли, и Цзы-цзюнь все чаще ссорилась из-за них с хозяйкой.

Ко всему этому прибавились «текущие беспрестанно, как река», ежедневные заботы о пропитании, которым Цзы-цзюнь всецело себя посвятила. Всякий раз, садясь за стол, мы подсчитывали, сколько проели сбережений. А еще приходилось кормить собаку и цыплят. Цзы-цзюнь, казалось, забыла обо всем, чем интересовалась раньше. Будто не замечая, как напряженно я думаю, она часто прерывала мои мысли, торопя с обедом. Не помогали даже сердитые взгляды, которые я на нее бросал. Мое раздражение ее словно не трогало – она громко чавкала.

Я не всегда мог оторваться от работы, чтобы поесть. Но Цзы-цзюнь пришлось это втолковывать целых пять недель. Наконец она поняла, ничего не сказала и радости особой не выказала.

После этого работа пошла быстрее, и вскоре у меня уже было переведено пятьдесят тысяч знаков. Осталось только подредактировать и отослать рукопись «Другу свободы» вместе с двумя небольшими собственными произведениями. С таким положением можно бы смириться, если бы не постоянные мучения с едой. Ели все холодным, но и это еще полбеды, главное, что жили впроголодь. Порою не хватало даже риса. А ведь ел я гораздо меньше с тех пор, как почти перестал выходить из дому. Первым делом мы кормили собаку, иногда даже бараниной, в которой себе отказывали. Но Цзы-цзюнь ее жалела, говорила, что собака совсем отощала, и жаловалась на хозяйку, которая из-за этой собачонки над нами смеялась.

Прошло немало времени, прежде чем мы заметили, что нас объедают даже цыплята. Тогда я понял «место человека во вселенной» – почти по Гексли, [263]263
  Гексли, Томас Генри(1825–1895) – известный английский естествоиспытатель и популяризатор учения Дарвина.


[Закрыть]
 – мое место оказалось где-то между собакой и цыплятами.

Но после долгих споров и уговоров цыплята один за другим превращались в изысканную пищу – дней десять, а то и больше, мы и А-суй лакомились свежей курятиной. Цыплята, правда, оказались тощими: они съедали за день всего несколько зернышек гаоляна.

Теперь у нас стало тише. Цзы-цзюнь все время что-то тревожило и страшило. Она была так подавлена, что не хотела даже разговаривать. «Как легко может измениться человек!» – думал я. Мы уже отчаялись получить когда-нибудь ответ на мое письмо.

Кормить собаку мы больше не могли. Цзы-цзюнь давно не бросала А-сую лакомых кусочков, за которыми он тянулся, становясь на задние лапы. Собака стала для нас тяжелым бременем. Неумолимо надвигалась зима. Топка печи становилась проблемой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю