Текст книги "Все люди смертны"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– Какие новости?
– Им не удалось договориться, – ответил я.
– Я в этом не сомневался, – с безразличием отозвался он.
Меня удивило его спокойствие, он почти улыбался.
– Армия не пойдет за нами. Нет ни малейшей надежды на победу. Арман считает, что вы должны прекратить борьбу.
– Прекратить борьбу? – На сей раз он и впрямь улыбнулся. – Посмотрите на нас.
Я поднял глаза. Вокруг Гарнье оставалась лишь небольшая горстка людей, большей частью раненые; их лица были в крови и копоти. Вдоль стены лежали трупы с обнаженными торсами; глаза их были закрыты, руки скрещены на груди.
– У вас не найдется чистого платка?
Я вынул из кармана платок; Гарнье отер почерневшие лицо и руки.
– Спасибо. – Он положил руку мне на плечо и будто впервые меня увидел. – Но вы ранены.
– Царапины.
Мы помолчали, и я сказал:
– Вы погибнете ни за что.
Он пожал плечами:
– А разве бывает так, чтобы люди гибли за что-нибудь стоящее? Да и что может быть ценнее жизни?
– О, вы так считаете?
– А вы иначе?
Я замялся. Но у меня выработалась привычка не говорить того, что я думал.
– Мне кажется, люди порой достигают полезных результатов.
– Вы так полагаете? – Он немного помолчал, и вдруг его прорвало: – Допустим, переговоры прошли бы успешно: неужели вы думаете, что наша победа принесла бы пользу? Задумывались ли вы о задачах, которые встали бы перед Республикой? Полностью преобразовать общество, ограничить влияние партии, удовлетворить потребности народа, отвести имущим подчиненное положение и к тому же усмирить всю Европу, которая тотчас набросится на нас. А ведь мы в меньшинстве, и у нас нет политического опыта. Может, Республике повезло, что она сегодня проиграла.
Я с удивлением взглянул на него, ведь и мне нередко приходили в голову эти мысли, но не думал, что кто-то из них может их сформулировать.
– Тогда к чему восстание?
– Нам не следует ждать, пока будущее придаст смысл нашим поступкам, иначе всякое действие станет невозможным. Мы должны продолжать наш бой так, как мы решили его вести, вот и всё.
Я держал ворота Кармоны на запоре и не ждал ничего.
– Я много думал об этом, – сказал он со сдержанной улыбкой.
– Так вы выбираете смерть потому, что потеряли надежду?
– Как мог я ее потерять, если у меня ее никогда не было?
– Разве можно жить без надежды?
– Да, если имеешь убеждения.
Я сказал:
– А у меня нет никаких убеждений.
– Для меня очень важно то, что я человек, – сказал он.
– Человек среди людей.
– Да, этого довольно. Это стоит жизни. И смерти.
– И вы уверены в том, что ваши товарищи придерживаются таких же взглядов?
– А вы попытайтесь уговорить их сложить оружие! – сказал он. – Слишком много пролито крови. Теперь мы должны идти до конца.
– Но они не знают, что переговоры не дали результата.
– Скажите им, если хотите, – запальчиво сказал он. – Им на это плевать. И мне плевать на совещания, на высказывания «за» и «против». Мы поклялись держать предместье – мы его держим, и точка.
– Ваш бой не заканчивается на этой баррикаде. Чтобы довести его до конца, вам нужно выжить.
Он встал и, облокотившись на шаткое укрепление, оглядел пустую улицу.
– Возможно, мне просто не хватает терпения, – сказал он.
Я выпалил:
– Вам не хватает терпения, потому что вы боитесь смерти!
– Так оно и есть, – согласился он.
В ту минуту он был уже далеко от меня. Он пристально вглядывался в дальний конец улицы, из-за угла которой вот-вот появится его смерть – смерть, которую он выбрал. Полыхал костер, ветер разносил пепел двух сожженных монахов-августинцев. «Есть одно-единственное благо: это поступать согласно своим убеждениям». Лежа на смертном одре, улыбался Антонио. Теперь я понимал, что они были не гордецами и не сумасшедшими, а просто людьми, которые хотели исполнить свое предназначение, выбирая себе жизнь и смерть, – свободными людьми.
Гарнье упал с первым залпом. К утру восстание было подавлено.
Арман сидел на краю моей кровати, лицо его заметно осунулось; он подался вперед и положил мне руку на плечо:
– Расскажите.
Его верхняя губа распухла, на виске был синяк. Я спросил:
– Это правда, что вас отдадут под трибунал?
– Правда. Я расскажу… Но сначала вы.
Я смотрел на желтую лампу, которая мерцала под потолком. В дортуаре было пусто; из-за стены доносились звон бокалов, смех, оживленные голоса: швейцарцы давали рабочим банкет. Скоро узники, полупьяные от еды, питья, смеха и дружелюбия их стражей, вернутся в дортуар, забаррикадируются своими кроватями, поиграют в революцию и вместо вечерней молитвы будут, стоя на коленях, петь Марсельезу. Я уже привык к этим ритуалам, и мне нравилось лежать на кровати, глядя на желтую лампу, мерцавшую под потолком. И зачем ворошить прошлое?
– Всегда бывает одно и то же, – сказал я.
– Что вы имеете в виду?
Я закрыл глаза; я с усилием погружался в этот бездонный хаос, клубящийся за моей спиной. Кровь, огонь, слезы и песни. Я помню, как всадники галопом влетали на улицы города, швыряли зажженные факелы в окна домов, их лошади давили копытами детские головы и женские груди, на их башмаках была кровь, выли собаки.
– Душат женщин, разбивают о стены детские черепа, мостовая становится красной от крови, и живые становятся трупами.
– Но что было тринадцатого апреля на улице Транснонен? Я именно об этом хочу знать.
Улица Транснонен, 13 апреля. Почему именно об этом? За три месяца прошлое мертвеет не меньше, чем за четыре сотни лет.
– Мы вышли на улицу, – начал я. – Нам сказали, что Тьер сам объявил с трибуны об успехе Лионского восстания, и мы кинулись строить баррикады. Все пели.
Когда-то все высыпали на площадь, потом бегали по улицам с криками «Смерть дьявольскому отродью!». Все пели.
– А потом? – спросил Арман.
– Утром пришли солдаты. Они смели баррикады, ворвались в дома и перебили всех, кто попался им под руку.
Я пожал плечами:
– Я же говорю вам: всегда одно и то же.
Мы помолчали, и Арман спросил:
– Как же вы не поняли, что это была ловушка? Двенадцатого вечером Тьер знал, что восстание подавлено. Когда он спровоцировал бунт, все вожаки республиканцев уже были арестованы, меня тоже арестовали…
– Мы узнали об этом позже, – сказал я.
– Но ведь у вас есть опыт, вы должны были чувствовать опасность и предотвратить восстание.
– Они рвались на улицы, и я пошел с ними.
Арман передернул плечами:
– Вам надо было не следовать за ними, но представить события в правильном свете…
– Но я не могу выбрать за них «правильный свет».
Он раздраженно смотрел на меня, и я пояснил:
– Я способен сделать то, о чем меня просят. Но как мне решать вместо других? Откуда мне знать, что для этих людей хорошо, а что плохо?
Антонио умер двадцатилетним с улыбкой на губах; Гарнье жадно караулил смерть, которая вышла к нему из-за угла; потухшее, одутловатое лицо Беатриче склонялось над манускриптами. Они сами были себе судьями.
– Не думаете же вы, что они хотели этой бойни? – жестко спросил Арман.
– Неужели это такое уж большое несчастье?
Мертвые были мертвы, живые – живы; узники примирились со своим заточением: они освободились от изнурительного труда и наконец могли смеяться, отдыхать и разговаривать. Перед смертью они распевали песни.
– Боюсь, что месяцы тюрьмы изнурили вас, – сказал Арман.
– А вы разве не измучены? – спросил я, вглядываясь в его бледное лицо.
– Вовсе нет.
В его голосе было столько страсти, что я стряхнул оцепенение, в котором пребывал. Я резко встал и прошелся по дортуару.
– Вся организация обезглавлена, не так ли?
– Да, по нашей вине. Что это за конспирация под носом у властей? Вот нам урок на будущее.
– Какое будущее? Вас осудят на десять, а то и двадцать лет.
– Через двадцать лет мне будет всего лишь сорок, – заметил Арман.
Я молча смотрел на него, потом сказал:
– Я вам завидую.
– Почему?
– Вы умрете. Вы никогда не станете таким, как я.
– О, я хотел бы жить вечно! – воскликнул он.
– Да, я тоже когда-то так говорил, – вздохнул я.
Я сжимал в руках зеленоватую бутыль и думал: сколько всего я смогу сделать! Марианна металась по комнате: «У меня так мало времени!» И я впервые подумал: а ведь это наше дитя.
– Я выведу вас отсюда, – сказал я.
– Каким образом?
– Ночью во дворе только двое охранников, они вооружены. Но тот, кто неуязвим для пуль, сможет некоторое время отвлекать их внимание, а беглец успеет тем временем взобраться на стену.
Арман покачал головой:
– Я не хочу сейчас бежать. Мы очень рассчитываем на резонанс, который будет иметь наш процесс.
– Но нас с вами со дня на день могут разлучить, – заметил я. – И нам очень повезло, что мы оказались вместе. Не теряйте времени, воспользуйтесь этим.
– Нет. Я должен остаться.
Я пожал плечами:
– И вы тоже!
– Я тоже?
– Вы выбираете мученичество, как и Гарнье?
– Гарнье выбрал бессмысленную смерть, и я его осуждаю. Но я полагаю, что нигде не могу принести так много пользы, как здесь.
Он обвел взглядом пустой дортуар; там, за стеной, они сидели за накрытым столом, громко смеялись и горланили пьяные песни.
– Мне говорили, что в тюрьме Сент-Пелажи режим довольно мягок?
– Это правда. К тому же представителям высших сословий отводятся отдельные помещения; этот дортуар предназначен для рабочих…
– Вот и хорошо! Поймите же, – воскликнул он, – какая здесь отличная возможность наладить контакты, поговорить! Нужно организовать союз, пока меня не перевели отсюда.
– И вас не пугают десять-двадцать лет заключения?
Он усмехнулся одними губами:
– Это другой вопрос.
Генуэзцы на равнине толпились вокруг красных палаток; пыльная дорога была пустынна. Я отвел взгляд: не мое дело было задаваться вопросами. Я держал на запоре ворота Кармоны… Когда-то и я был таким, но теперь не понимал Армана.
– Почему вы считаете, что дело, которому ты служишь, важнее собственной судьбы?
На миг задумавшись, он сказал:
– Я не отделяю одного от другого.
– Да, – кивнул я.
Я держал ворота на запоре и говорил: «Кармона будет значить не меньше Флоренции». У меня не было другой судьбы.
– Я помню.
– Вы помните?
– Я тоже когда-то был молод, давным-давно…
В его спокойных глазах сверкнуло любопытство.
– Теперь все не так?
Я улыбнулся:
– Не совсем так.
– Но ваша судьба должна стать неотделима от судьбы человечества, ведь вам предстоит жить столь же долго.
– Возможно, даже дольше, – уточнил я.
Он пожал плечами.
– Вы правы, – сказал я. – Я устал в тюрьме. Это пройдет.
– Конечно пройдет, – кивнул он. – И вы увидите, сколько полезных дел мы еще сделаем.
В партии республиканцев существовало два противоположных направления; одни продолжали цепляться за буржуазные привилегии; они требовали свободы, но только для себя; они желали только политических реформ и отвергали идею каких бы то ни было общественных изменений, видя в них лишь новую форму принуждения. Арман и его товарищи, напротив, полагали, что свобода не может быть исключительной принадлежностью одного класса и что рабочие обретут ее лишь с приходом социализма. Ничто не угрожало успеху революции столь серьезно, как этот раскол, и мне было понятно, почему Арман так упорно искал возможности объединения. Я восхищался его настойчивостью. За считаные дни он превратил тюрьму в политический клуб: с утра до вечера и большую часть ночи в дортуарах не смолкали дискуссии, и, хотя они оставались бесплодными, Арман не отчаивался. По нескольку раз в неделю жандармы хватали его и его товарищей и волокли по тюремным коридорам; иногда головы несчастных бились о ступени лестниц, о булыжники мостовой. С допросов он возвращался с улыбкой: «Мы молчали». Но однажды после допроса у него было такое же лицо, как тогда, у здания редакции «Ле Насьональ». Он сел и, помолчав, сказал:
– Те, лионские, заговорили.
– Неужели это так серьезно? – спросил я.
– Они сделали наше молчание бессмысленным.
Он уронил голову на руки. Когда он снова поднял глаза, черты его стали тверже, но голос дрожал.
– Не стоит обольщаться. Процесс затянется, но он уже не будет иметь того резонанса, на который мы надеялись.
– Вы помните, что я вам предлагал? – спросил я.
– Да. – Он встал и нервно заходил по камере. – Я не могу бежать один.
– Но вы не можете бежать все вместе…
– Почему?
Не прошло и трех дней, как Арман нашел способ бежать из тюрьмы Сент-Пелажи вместе с товарищами. Напротив двери, выходившей во двор, был вход в подвал; рабочие, производившие в тюрьме ремонтные работы, рассказали Арману, что это подземелье тянется до сада по соседству. Было решено попытаться пробить в этот сад выход. У ворот стоял охранник; часть заключенных должна была отвлекать его внимание, играя во дворе в мяч, чтобы другие тем временем могли долбить землю; предполагалось, что звук ремонтных работ перекроет стук наших кирок. За шесть дней ход был почти прорыт, и лишь небольшой слой земли отделял его от поверхности. Спинелю, оставшемуся на свободе, надо было подойти ночью, запасшись снаряжением: доставить приставные лестницы, чтобы мы могли преодолеть стену сада; двадцать четыре заключенных собирались бежать таким образом из тюрьмы и переправиться в Англию. Одному из нас предстояло отказаться от всякой надежды на освобождение и принести себя в жертву, отвлекая охранника во время его обхода.
– Это буду я, – сказал я.
– Нет, мы кинем жребий, – возразил Арман.
– Что для меня какие-то двадцать лет тюрьмы?
– Дело не в этом.
– Я понимаю, – сказал я. – Вы думаете, что на свободе я послужу вам лучше, чем кто-либо другой: вы ошибаетесь.
– Вы уже оказали нам большую помощь.
– Но я не уверен, что продолжу с вами сотрудничать. Оставьте меня здесь. Мне тут неплохо.
Мы сидели в его камере друг напротив друга, и он впервые за эти четыре года внимательно посмотрел мне в глаза. Сегодня ему показалось полезным понять меня.
– Откуда вдруг эта лень?
Я рассмеялся:
– Накопилась потихоньку. Шесть сотен лет… Знаете, сколько это дней?
Но он был серьезен:
– И спустя шестьсот лет я продолжал бы бороться. Или вы думаете, что сегодня дел на земле меньше, чем в прежние времена?
– Разве на земле есть дела?
Теперь засмеялся он:
– Мне так кажется.
– В конце концов, – продолжал я, – почему вы так стремитесь к свободе?
– Я люблю, когда светит солнце, – с жаром сказал он. – Я люблю реки и море. Вы можете допустить, чтобы кто-нибудь подавлял чудесные силы, живущие в человеке?
– И на что человек их направит?
– Какая разница! Он направит их, куда ему вздумается, но для начала надо их освободить. – Он склонился ко мне. – Люди хотят свободы: вы разве не слышите их голос?
Я слышал голос Марианны: «Оставайся человеком». В их глазах была одна и та же вера. Я положил руку на плечо Армана и сказал:
– Сегодня я вас слышу. И именно поэтому предлагаю вам: примите мое предложение. Возможно, что это в последний раз, ведь каждый день может стать последним. Сегодня я хочу быть вам полезным, но не исключено, что завтра мне нечего будет вам предложить.
Арман пристально смотрел на меня, на лице его было смятение; казалось, он внезапно открыл нечто, о чем никогда не подозревал и что его немного пугало.
– Я согласен, – сказал он.
Лежа в постели, но и в ледяной жиже, и на деревянных половицах, и на песчаной серебристой отмели, я вглядывался в каменный потолок, видел вокруг себя серые стены, а еще море, и равнину, и серые стены горизонта. Прошли годы; спустя сотни лет они были столь же долгими, как века, столь же краткими, как часы, и я смотрел на этот потолок, и я призывал Марианну. Она сказала когда-то: «Ты забудешь меня», и мне хотелось сохранить ее живой, уберечь от течения веков и часов; я вглядывался в потолок, и на какое-то время ее образ возникал у меня перед глазами, все один и тот же: синее платье, обнаженные плечи, как на том портрете, вовсе на нее не похожем; еще одно усилие, и вспышка молнии выхватила что-то из моей памяти, какое-то подобие улыбки, которая тотчас погасла. К чему? Замурованная в моем сердце, в глубине этого ледяного подземелья, Марианна становилась такой же мертвой, как и в могиле. Я закрывал глаза, но даже во сне я не мог отделаться от наваждения; у туманов, призраков, приключений и метаморфоз сохранялся все тот же затхлый привкус моей слюны, моих мыслей.
За спиной проскрежетала дверь; моего плеча коснулась рука, и я услышал их слова, прилетевшие издалека; я думал: это должно было случиться. Они коснулись моего голого плеча и сказали: «Идемте с нами», и тень пальмы растаяла. Будь то через пятьдесят лет, через день или через час, но это неминуемо случалось. «Коляска подана, месье». И тотчас же приходилось открывать глаза. Вокруг меня стояли люди, и они сказали мне, что я свободен.
Я последовал за ними, и мы пошли длинными коридорами; и я делал все, что мне велели: подписал бумаги и взял пакет, который они мне всучили. Затем они вытолкнули меня за дверь, и она тотчас за мной захлопнулась. Накрапывало. Был отлив, и вдоль береговой линии острова, сколько хватало глаза, серел песок. Я вышел на свободу.
Я сделал шаг-другой. Куда мне идти? Тростники у берега хрипло шуршали и стряхивали капли воды, и я шаг за шагом шел к горизонту, а тот с каждым шагом отступал. Не отводя взгляда от линии горизонта, я ступил на дамбу и увидел его в нескольких шагах от себя, он протягивал ко мне руки и смеялся. Арман уже не был юношей. Широкие плечи и густая борода делали его моим ровесником. Он сказал:
– Я пришел за вами.
Мы обменялись рукопожатием; я ощутил твердость и тепло его руки. На другой стороне реки был виден огонь – огонь был в глазах Марианны. Арман не отпускал мою руку, он говорил, и в его голосе вспыхивали искры. Я шел за ним следом, делал шаг, потом другой и думал: неужели опять эта круговерть, эта бесконечная вереница часов? День за днем, век за веком, одно и то же, одно и то же?
Я шел за ним по дороге; опять эти дороги, дороги, которые никуда не ведут. Мы сели в дилижанс. Арман все говорил. Прошло десять лет, немалый отрезок его жизни; он рассказывал о себе, и я слушал: слова все еще имели смысл, те же слова и тот же смысл. Лошади пустились галопом; за окошком пошел снег: была зима; четыре времени года, семь цветов радуги. Спертый воздух отдавал прелой кожей. Да, и запахи тоже, все до единого мне были знакомы. Люди выходили из дилижанса, входили; давно не видел я столько лиц, столько носов, ртов и глаз. Арман продолжал говорить. Он говорил об Англии, об амнистии, о возвращении во Францию, о предпринятых им попытках добиться моего помилования, о своей радости, когда он наконец его добился.
– Я долго надеялся, что вы сбежите, – сказал он. – Это было бы для вас нетрудной задачей.
– Я не пытался.
– Жаль!
Он посмотрел на меня и отвел глаза. Потом снова заговорил, не задавая мне вопросов. Он жил в Париже в небольшой квартире вместе со Спинелем и женщиной, с которой познакомился в Англии; они предлагали мне поселиться у них. Я согласился и спросил:
– Это ваша жена?
– Нет, просто друг, – быстро ответил он.
Когда мы добрались до Парижа, уже светало, улицы были в снегу; этот декор тоже был не нов: Марианна любила снег. Внезапно она показалась мне ближе, а утрата ее – безнадежнее, чем в моем заточении; ей было отведено место в этом зимнем утре, и это место пустовало.
Мы поднялись по лестнице; мир не переменился за десять лет, за пять веков; все так же над головами людей нависал потолок, их окружали кровати, столы, кресла, обои на стенах: цвета зеленого миндаля или фисташковые; в этих стенах они жили в ожидании смерти и лелеяли свои человеческие мечты. В хлеву стояли коровы с теплыми, туго набитыми животами и большими янтарными глазами, в которых застыла неизбывная мечта о зеленых лугах.
– Фоска!
Спинель стиснул мою руку и засмеялся; он был все тот же, разве что черты его лица стали немного тверже. Впрочем, после нескольких часов, проведенных с Арманом, я решил, что и он совсем не изменился. Мне уже казалось, что я расстался с ними обоими накануне.
– А это Лаура, – сказал мне Арман.
Она серьезно взглянула на меня и без тени улыбки протянула мне очень маленькую руку, нервную и жесткую. Она была хрупкого телосложения и уже не первой молодости; на ее бледном, слегка оливковом лице сумрачно сияли большие глаза; черные волосы локонами падали на плечи, укутанные шалью с длинной бахромой.
– Вы, должно быть, голодны.
Она поставила на стол большие чашки кофе с молоком и тарелку гренков с маслом. Они принялись за еду, Арман со Спинелем оживленно разговаривали и, казалось, были очень рады видеть меня. Я сделал лишь несколько глотков кофе: в тюрьме я отвык от еды. Я старался отвечать им и улыбаться, но сердце мое было погребено под застывшей лавой.
– Через несколько дней будет банкет в вашу честь, – сказал Арман.
– Что за банкет?
– Там будут лидеры основных рабочих организаций; вы один из наших героев… участник восстания тринадцатого апреля, десять лет тюрьмы… Ваше имя имеет сегодня значимость, о которой вы и не подозреваете.
– Откуда мне об этом знать.
– Затея с банкетом должна казаться вам странной, – заметил Спинель.
Я пожал плечами, но он властным голосом продолжил:
– Я вам объясню.
Как и прежде, он был говорлив и заикался. Он принялся рассказывать мне, что теперь тактика восстания не актуальна; применение силы решено отложить до того момента, когда революция созреет по-настоящему. Тем временем они пытаются объединить всех трудящихся в союз: ссыльные, оказавшись в Лондоне, осознали важность объединения рабочих. Банкеты были поводом выразить эту солидарность, их во Франции проводили все чаще. Он говорил долго и время от времени поворачивался к Лауре, будто ища ее поддержки, и она согласно кивала. Когда он закончил, я сказал:
– Понимаю.
Мы помолчали; я чувствовал, что они ожидали от меня какого-то отклика, но я не мог выдавить из себя ни слова. Лаура встала и сказала:
– Вы, верно, хотите прилечь? Думаю, дорога была утомительной.
– Да, я не прочь вздремнуть, – ответил я. – В тюрьме я привык спать подолгу.
– Я покажу вам вашу комнату.
Я пошел за ней. Она толкнула дверь и сказала:
– Комната довольно невзрачна, но мы будем счастливы, если вам здесь понравится.
– Мне понравится.
Она закрыла дверь, и я вытянулся на кровати. На стуле висели чистое белье и одежда, на полках стояли книги. С улицы доносились голоса и стук шагов, иногда проезжал экипаж: обычные звуки города. Я был свободен, свободен между небом, землей и серыми стенами горизонта. Станки в Сент-Антуанском предместье стучали: все то же, все то же; в больницах дети рождались, а старики умирали; в глубине этого пасмурного неба пряталось солнце, и где-то вдали на него глядел юноша, и в сердце его что-то разгоралось. Я прикладывал руку к груди, сердце стучало: все то же, все то же, и море немолчно било в берег, все то же. Все повторялось, все продолжалось, все продолжало повторяться, все то же, все то же.
Была уже ночь, когда в дверь негромко постучали. Это была Лаура, она держала лампу:
– Хотите, я принесу вам ужин сюда?
– Не беспокойтесь, я не голоден.
Она поставила лампу и подошла к кровати:
– Может, вам вовсе и не хотелось выходить из тюрьмы?
Ее голос был хриплым, немного глуховатым. Я приподнялся на локте. Женщина: сердце, которое бьется в недрах теплой плоти, и глаза, что так жадно подстерегают жизнь, и запах слез; она осталась неизменной, как времена года, как дни и цвета.
Лаура сказала:
– Мы думали, что так будет лучше…
– Но так и есть…
– Никогда не знаешь наверняка.
Какое-то время она вглядывалась в мое лицо, рассматривала мои руки, потом прошептала:
– Арман сказал мне…
Я встал, заглянул в зеркало и прижался лбом к оконному стеклу. Зажглись уличные фонари, люди усаживались вокруг столов. Из века в век есть и спать…
– Наверное, тяжело возвращаться к жизни, – сказала она.
Я повернулся к ней:
– Не беспокойтесь обо мне.
– Я беспокоюсь обо всем и обо всех, так уж я устроена. – Она шагнула к двери. – Не сердитесь на нас.
– Я на вас не сержусь. И надеюсь, еще смогу вам чем-то помочь.
– А вам кто-нибудь может помочь?
– Даже и не пытайтесь, – отвечал я.
– Это будет потрясающее собрание, – сказал Спинель. Поставив ногу на стул, он яростно надраивал и без того блестящий ботинок.
Лаура, склонившись над столом, гладила мужскую рубашку.
– Нет ничего скучнее этих банкетов, – вздохнула она.
– Но они полезны, – возразил Арман.
– Хотелось бы думать, – откликнулась она.
В камине чуть теплился огонь; Арман заглянул в бумаги, разбросанные по каминной полке:
– Вы примерно представляете, что вам нужно сказать?
– Приблизительно, – вяло отозвался я.
– Жаль, что я не могу выступить вместо вас, – сказал Спинель. – Я сегодня в ударе.
Лаура улыбнулась:
– Вы всегда в ударе.
Он живо обернулся к ней:
– Разве я плохо выступил в прошлый раз?
– Вот и я о том же: ваши выступления всегда замечательны.
В камине обвалилось полено; Спинель с энтузиазмом принялся за второй ботинок, Лаура водила утюгом по белому полотну, Арман читал, а маятник часов на стене мирно покачивался: тик-так, тик-так. Я чувствовал запах разогретой ткани, видел цветы, расставленные по вазам Лаурой, – цветы, имя которых мне когда-то назвала Марианна. Я видел каждый предмет обстановки, желтые полосы на обоях, замечал мимолетные движения их лиц и каждую интонацию голоса: даже не произнесенные ими слова были мне внятны. Они оживленно переговаривались, они работали слаженно, и каждый отдал бы жизнь за другого; и в то же время между ними разыгрывалась драма. Да, люди вечно превращают свою жизнь в драму… Вот и теперь: Спинель любит Лауру; она его не любит, но зато любит Армана или по меньшей мере сожалеет, что уже не любит его; а Арман мечтает о женщине, которая далеко и его не любит. Я повернулся спиной к Элиане и думал, глядя на Беатриче: почему она смотрит такими глазами именно на Антонио? Рука Лауры мерно двигалась туда-сюда по полотняной глади, крошечная рука цвета слоновой кости: почему бы Арману не полюбить эту женщину? Она была тут и любила его; и она была ничем не хуже прочих; а та, другая, тоже была всего лишь женщиной. И почему Лаура не желала полюбить Спинеля? Неужели так велика разница между ним и Арманом? Один брюнет, другой шатен; один серьезный, другой весельчак, но у обоих есть глаза, губы и руки, которые могут смотреть, целовать, обнимать…
И было еще множество глаз, губ и рук, потому что людей собралось не меньше сотни в сарае, куда втащили стол; он был уставлен бутылками и съестным. И все они смотрели на меня; некоторые меня узнавали, хлопали по плечу, жали руку и смеялись: «Да ты совсем не изменился!» Когда-то они смотрели друг на друга у постели Спинеля и радость била фонтаном в их сердцах, и я им завидовал. Сегодня люди смотрели на меня, но их взор меня не трогал: сердце мое оставалось безучастным. Погребенный под стылой лавой и пеплом, потухший вулкан был мертвее лунных кратеров.
Я сидел с ними рядом; они ели и пили, я тоже ел и пил с ними. Марианна улыбалась им; музыкантша, игравшая на виоле, пела, и все хором подпевали; полагалось петь, и я пел. Они друг за другом вставали и говорили тосты за мое здоровье. Они вспоминали эпизоды прошлого: смерть Гарнье, бойню на улице Транснонен, тюрьму Сент-Пелажи и десять лет, которые я провел в застенках горы Сен-Мишель; своими человеческими словами они сплетали красочную легенду, которая вдохновляла их еще больше, чем песни; они говорили, в глазах женщин стояли слезы. Мертвые были мертвы; и из этого мертвого прошлого живые творили настоящее: они жили.
Потом они говорили о будущем, о прогрессе, о человечестве. Говорил и Арман. Он сказал, что если трудящиеся научатся добиваться своего и объединяться, то они станут хозяевами машин, которым сегодня они подчинены: придет день, когда машины сделаются орудием их освобождения и принесут им счастье; он живописал времена, когда скоростные поезда, летящие по стальным рельсам, сокрушат барьеры, возведенные эгоистическим протекционизмом наций; земля станет общей для всех и все будут пользоваться ее плодами свободно… Его голос заполнял все пространство; люди перестали есть и пить: они слушали; им виделись уже не стены сарая, а золотые яблоки и реки, текущие молоком и медом; Марианна смотрела сквозь замерзшие окна, и ощущала в животе теплую тяжесть будущего, и улыбалась ему; женщины с криком бросались на колени, раздирая на себе одежды, а мужчины пинали их ногами; на площадях, в лавках, по деревням проповедовали пророки: придет Судный день, наступит рай на земле. Затем встала Лаура; она своим страстным глуховатым голосом тоже говорила о будущем. Текла кровь, горели дома, крики и песни сотрясали воздух, а на зеленых лужайках будущего паслись белые овечки. Наступит день… Я слышал взволнованное людское дыхание. И вот день настал, будущее наступило – будущее сожженных мучеников, задушенных крестьян, ораторов с пылкими голосами, будущее, к которому взывала Марианна; и этот день был наполнен гулом станков, тяжким детским трудом, тюрьмами, трущобами, измождением, голодом и скукой…
– Ваша очередь, – шепнул Арман.
Я встал, я все еще хотел следовать ее наказу: «Оставайся человеком…»
Опершись руками на стол, я заговорил:
– Я счастлив, что снова с вами…
Слова застряли у меня горле. Я не был с ними. Ведь будущее, недосягаемое, как небесная лазурь, незапятнанное и чистое для них, станет моим настоящим, которое мне предстоит в усталости и скуке проживать день за днем. Я увижу на календаре дату: 1944 год, а новые люди будут восторженно мечтать о новом будущем, о годе 2044-м или 2144-м… «Оставайся человеком». Но она же сказала мне и другое: «Мы живем в разных мирах, ты смотришь на меня из глубины других времен».
Когда спустя пару часов мы остались с Арманом наедине, я сказал ему:
– Я сожалею.
– О чем тут жалеть! Ваше молчание подействовало сильнее любой речи.
Я покачал головой:
– Я о другом: мне стало ясно, что я больше не могу работать с вами.
– Но почему?
– Допустим, я устал.
– Это не объяснение, – с досадой сказал он. – В чем же истинные причины?
– Зачем вам знать?
Он раздраженно пожал плечами:
– Боитесь разуверить меня? Вы слишком щепетильны.
– О, я прекрасно знаю, что вы ни черта, ни Бога не боитесь.
– Ну, так объяснитесь. – Он улыбнулся. – И возможно, это мне удастся убедить вас…
Я обвел взглядом цветы в вазах, желтые полосы на обоях; маятник часов раскачивался в том же ритме. Я сказал:
– Я не верю в будущее.
– Но оно настанет.
– Вы говорите о нем как о рае на земле. Рая не настанет.
– Разумеется.
Он внимательно смотрел на меня. Казалось, он искал в моих глазах слова, которые должен был мне сказать.
– Раем мы называем то будущее, когда наши сегодняшние мечты сбудутся. Но мы прекрасно понимаем, что придут другие люди и стремления их будут иными…
– Как вы можете желать чего бы то ни было, зная, что люди никогда не будут довольны?