Текст книги "Все люди смертны"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Я спустился в лабораторию, она была пуста; белые плиты гулко отозвались на мои шаги. Колбы, пробирки и реторты смотрели на меня враждебно и вызывающе. Я подошел к микроскопу. Марианна собственноручно посыпала стеклышко мелким золотым порошком, и я знал, что она была бы счастлива, если бы мне удалось дать ему точное описание; но мои иллюзии развеялись: мне никогда не удастся сорвать с мира его маску. В микроскоп и сквозь очки я все равно смотрел своими глазами; ибо, лишь оставаясь ощутимыми и видимыми, предметы начинали существовать для нас, послушно занимая место в пространстве и времени среди других предметов; даже если мы поднимемся до луны или спустимся на дно океана, мы останемся людьми в мире людей. А таинственные реалии, которые рукой не потрогаешь: силы, планеты, молекулы, волны, – лишь зияющая пустота, углубленная нашим неведением и прикрытая словами. Природа никогда не откроет нам своих секретов, потому что у нее секретов нет: мы сами придумываем вопросы и конструируем ответы на них, и на дне наших реторт мы обнаруживаем только собственные мысли; эти мысли способны с течением времени умножаться, усложняться, объединяться во все более хитроумные системы, но как они могут вытащить меня из меня самого? Я приложил глаз к микроскопу; я вечно буду видеть одну и ту же картину перед моими глазами, перед моим мысленным взором; ничто никогда не станет другим,и сам я не сделаюсь другим.
Было около полуночи, когда я с удивлением услышал стук колес; влажная дорога хлюпала под лошадиными копытами. Я вышел с канделябром в сад; из коляски выскочила Марианна, она была одна.
– Почему ты так рано?
Она проскользнула мимо, не обняв меня, даже не глянув в мою сторону; я последовал за ней в библиотеку. Она встала у огня, и мне показалось, что она дрожит.
– Ты замерзла, – тронул я ее за руку.
Она живо отпрянула от меня:
– Нет.
– Что с тобой?
Она обратила ко мне лицо: оно было очень бледным под черным капюшоном; она смотрела на меня, будто видела впервые; прежде я уже видел это выражение на лицах других: это был ужас.
Я повторял: «Что с тобой?» – но я и без того знал.
– Это правда? – спросила она.
– О чем ты?
– То, что сказал мне Бомпар, правда?
– Ты видела Бомпара? Где же?
– Он распорядился доставить письмо в наш дом. Я побывала у Бомпара. Я застала его в кресле, парализованным. Он сказал, что хотел перед смертью отомстить за себя.
Голос ее звучал отрывисто, она смотрела застывшим взглядом. Она подошла ко мне:
– Он прав, на твоем лице нет ни морщинки. – Марианна протянула руку и тронула мои волосы. – Они обесцвечены, да?
– Что он рассказал тебе?
– Все: про Кармону, про Карла Пятого. Невероятно. Это правда?
– Это правда.
– Так это правда!
Она отступила на шаг и вперилась в меня диким взглядом.
– Не смотри на меня так, Марианна, я не привидение.
– Привидение мне было бы понятнее, чем ты, – медленно проговорила она.
– Марианна! Мы любим друг друга, и ничто не может разрушить нашу любовь. Что значат прошлое и будущее? Слова Бомпара ничего не меняют.
– Все изменилось навсегда. – Она упала в кресло и закрыла лицо руками. – Ах! Лучше бы ты умер!
Я опустился подле нее на колени, отвел от ее лица руки:
– Посмотри на меня. Разве ты меня не узнаешь? Это же я, в самом деле я. Я, а не кто-то другой.
– Ах, – возмутилась она, – зачем ты скрыл от меня правду?
– А ты любила бы меня, если бы знала?
– Никогда!
– Почему? Разве я проклят? Или одержим дьяволом?
– Я отдала тебе всю себя целиком. Я думала, что и ты теперь мой в жизни и в смерти. А ты дал мне взамен лишь ничтожную часть твоей жизни. – Ее душили рыдания. – Женщина среди сотен других женщин! Придет день, когда ты даже не вспомнишь моего имени. И это будешь ты, ты, и никто другой. Нет. – Она встала. – Нет, это невозможно.
– Любовь моя, ты прекрасно знаешь, что я принадлежу тебе. Я никогда так не принадлежал никому, и в будущем это невозможно.
Я обнял ее, и она с каким-то равнодушием покорилась; она выглядела смертельно усталой.
– Послушай, – настаивал я, – выслушай меня.
Она согласно кивнула.
– Ты прекрасно знаешь, что до встречи с тобой я был мертвецом и только ты сделала меня живым человеком; когда ты покинешь меня, я вновь стану призраком.
– Ты не был мертв. – Она отстранилась от меня. – И ты никогда не станешь настоящим призраком; ни одной минуты ты не был таким, как я. Все было ложью.
– Смертный человек не мог бы так страдать из-за этих твоих слов, – сказал я. – Никто не смог бы любить тебя так, как я.
– Все было ложью, – твердила она. – Мы страдаем по разным причинам; ты любишь меня, но принадлежишь другому миру. Ты для меня потерян.
– Вовсе нет, – сказал я. – Только теперь мы обрели друг друга, ведь только теперь нас объединяет истина.
– Ничто твое не может быть для меня истиной.
– Моя любовь истинна.
– Чего стоит твоя любовь! Когда двое любят друг друга, их тела и души преображаются любовью, она становится их сущностью. А для тебя любовь ко мне – это… эпизод. – Она уронила голову на руку. – Как я одинока!
– Я тоже одинок.
Долгое время мы просидели в молчании друг против друга; слезы текли по ее щекам.
– Попытайся понять, какова моя участь, – сказал я.
– Да. – В ее лице что-то дрогнуло. – Это ужасно.
– Неужели ты не хочешь мне помочь?
– Тебе помочь? – Она пожала плечами. – Я буду помогать тебе десять или двадцать лет. Что это изменит?
– Ты можешь дать мне сил на многие века.
– И что потом? Другая женщина придет тебе на помощь! Как я хотела бы тебя больше не любить! – воскликнула она с чувством.
– Прости меня, я не должен был обрекать тебя на эту долю.
На глаза мне навернулись слезы. Она бросилась в мои объятия и в отчаянии зарыдала.
– Но я не в силах желать другой, – вздохнула она.
Я толкнул калитку, вышел на пастбище и сел под красным буком. Коровы паслись на залитом солнцем лугу, стояла жара. Я раздавил пальцами пустую скорлупку букового орешка; несколько часов я провел, склонившись над микроскопом, и мне было приятно смотреть по сторонам. Марианна ждала меня под липой или же в гостиной с задернутыми шторами, но мне было лучше вдали от нее: когда мы не были рядом, мы могли представлять себе, что будем снова вместе.
К дереву подошла корова и стала чесаться головой о ствол; я представлял себя этой коровой, чувствовал на щеке грубую ласку коры, а в животе – теплую зеленую тьму; мир был бескрайним лугом, входившим в меня через рот; это могло длиться вечность. Почему мне нельзя было остаться навеки под этим буком, без движения и желаний?
Корова уставилась на меня большими глазами, обрамленными рыжими ресницами; ее живот был набит свежей травой, и она умиротворенно пялилась на этот странный предмет, бесполезно торчавший перед ее носом; она смотрела на меня невидящим взглядом, оставаясь в пределах своей жвачной вселенной. А я смотрел на корову, на безоблачное небо, на тополя, на отливавшую золотом траву, и что я видел? Я был замкнут в моей человечьей вселенной, замкнут навечно.
Я вытянулся на спине и стал смотреть в небо. Мне никогда не попасть по ту сторону небесного свода; я пленник моего бессмертия и никогда не увижу вокруг себя ничего, кроме тюремных стен. Я снова взглянул на луг. Корова улеглась и продолжала жевать. Два раза подала голос кукушка. Этот тихий зов, ни к кому не обращенный, угас в тишине. Я встал и направился к дому.
Марианна сидела в своем будуаре у раскрытого окна. Она машинально улыбнулась мне:
– Ты хорошо поработал?
– Я продолжил вчерашние опыты. Почему ты не пришла помочь мне? Ты совсем разленилась.
– Нам больше некуда спешить, – сказала она. – У тебя впереди вечность. – Ее рот чуть скривился. – Я устала.
– Тебе не стало легче?
– Все то же самое.
Она жаловалась на боли в животе; она очень исхудала и пожелтела. Десять, двадцать лет… Теперь я считал годы и порой начинал думать: уж скорее бы это случилось! С тех пор как Марианна узнала мою тайну, она стала быстро угасать.
– Что мне посоветовать Анриетте? – спросила она спустя какое-то время.
– Ты еще не решила?
– Нет. Я думаю об этом днем и ночью. Все так серьезно.
– Она любит этого человека?
– Если бы любила, то не спрашивала бы моего совета. Но возможно, она с ним будет счастливее, чем с Луи…
– Возможно, – откликнулся я.
– Будь у нее другая жизнь, она была бы совсем не такой, как ты думаешь?
– Конечно.
Этот разговор повторялся у нас уже раз двадцать, и из любви к Марианне я старался выказать к нему интерес. Хотя о чем говорить! С мужем ли, с любовником – Анриетта всегда останется собой.
– Но если она уйдет, Луи оставит малышку у себя. Что будет с ребенком?
Марианна посмотрела на меня, и в ее взгляде вспыхнула навязчивая тревога.
– Ты позаботишься о ней?
– Мы вместе с тобой о ней позаботимся, – отвечал я.
Она пожала плечами:
– Ты прекрасно знаешь, что скоро меня не станет. – Она протянула руку и сорвала за окном кисть глицинии. – Меня могла бы утешить мысль, что ты останешься тут навсегда. А другие, они тоже утешались этим?
– Кто другие?
– Катерина. Беатриче.
– Беатриче не любила меня. А Катерина, несомненно, надеялась рано или поздно вымолить у Бога, чтобы Он отпустил меня к ней на небо.
– Она говорила тебе об этом?
– Не помню. Но наверняка так думала.
– Ты не знаешь? Не помнишь?
– Нет.
– Ты помнишь хоть какие-то ее слова?
– Кое-что помню.
– А голос? Ты помнишь ее голос?
– Нет. – Я тронул руку Марианны. – Я не любил ее так, как люблю тебя.
– О, я знаю, что ты меня забудешь, да оно и к лучшему. Воспоминания – это так тяжко.
Она положила глицинию на колени и теребила цветки своими высохшими пальцами.
– Ты будешь жить в моем сердце много дольше, чем жила бы в сердце смертного человека.
– Нет, – с горечью сказала она. – Если бы ты был смертным, я жила бы с тобой до конца времен, потому что твоя смерть и была бы для меня концом времен. А так я умру в мире, которому нет конца.
Я ничего не ответил. Мне нечего было сказать.
– Что ты будешь делать потом? – спросила она.
– Я постараюсь любить то, что могла бы полюбить ты, и поступать так, как ты поступала бы.
– Постарайся остаться человеком среди людей. Это единственное твое спасение.
– Я попытаюсь, – согласился я. – Теперь люди стали мне ближе, потому что ты из их племени.
– Помогай им. Поставь им на службу твой опыт.
– Я так и поступлю.
Она часто говорила о моем печальном будущем. Но как ей, с ее смертным сердцем, было вообразить его!
– Обещай мне! – попросила она.
Отсвет былого воодушевления блеснул в ее глазах.
– Обещаю.
На лиловую кисть глицинии с жужжанием села оса; вдали промычала корова.
– Возможно, это мое последнее лето, – обронила Марианна.
– Не говори так.
– Какое-то лето будет последним, – отозвалась она и качнула головой. – Я тебе не завидую. Но и ты не завидуй мне.
Мы долго сидели у окна, не в силах ничем друг другу помочь; наша близость была бы теснее, даже если бы один из нас умер; у нас не было общих дел, и мы не знали, о чем говорить. Но мы все еще любили друг друга.
– Поднеси меня к окну, – сказала Марианна. – Я хочу в последний раз увидеть заход солнца.
– Это утомит тебя.
– Прошу тебя. В последний раз.
Я откинул одеяло и взял ее на руки. Она так исхудала, что весила не больше ребенка. Она отвела рукой штору.
– Да, – вздохнула она. – Я помню. Это было прекрасно. – Она уронила шторы. – Для тебя все останется как прежде. – Голос ее дрожал.
Я снова уложил ее в кровать. Ее изборожденное морщинами лицо совсем пожелтело; тяжесть волос утомляла Марианну, и коротко остриженная ее головка стала такой маленькой, что напоминала мне забальзамированные головы, которыми была усеяна поляна посреди индейской деревни.
– Столько всего случится, – вновь заговорила она, – много важных событий. А я ничего не узнаю!
– Ты можешь продержаться еще долго. Твой доктор сказал, что у тебя очень сильное сердце.
– Не лги! – сказала она с внезапным гневом. – Ты и без того довольно лгал! Я знаю, что со мной все кончено. Я ухожу, и ухожу в полном одиночестве. А ты останешься тут без меня навсегда. – Она горестно заплакала. – Я совсем одна! Ты отпускаешь меня совсем одну!
Я взял ее руку и стиснул ее. Как хотелось бы мне сказать: «Я умру вместе с тобой! Нас похоронят в одной могиле, мы прожили нашу жизнь, и ничего другого не существует!»
– Завтра, – сказала она. – Солнце взойдет, а меня уже нигде не будет. Останется только мое тело. И если ты когда-нибудь откроешь мой гроб, там будет лишь горстка пепла. Даже кости истлеют. Даже кости! – повторяла она. – А для тебя все будет продолжаться так, будто меня и на свете не было.
– Я буду жить тобой, думать о тебе…
– Ты будешь жить без меня. И однажды ты меня забудешь. Ах, – всхлипнула она, судорожно глотнув, – как это несправедливо!
– Я хотел бы умереть вместе с тобой.
– Но ты не можешь этого сделать.
Пот градом катился по ее лицу, рука была влажной и холодной.
– Если бы я могла думать: он придет ко мне через десять, через двадцать лет, умирать было бы не так горько. Но нет. Никогда. Ты оставляешь меня навсегда.
Я повторял: «Я все время буду думать о тебе». Но она, казалось, не слышала; она в изнеможении откинулась на подушки и прошептала:
– Я ненавижу тебя.
– Марианна, разве ты забыла, как я люблю тебя?
Она дернула головой:
– Я все знаю. Я ненавижу тебя.
Она закрыла глаза; она, казалось, спала, но во сне иногда стонала. Анриетта сидела рядом со мной; это была крупная женщина с резкими чертами лица.
– Почти не дышит, – заметила она.
– Да. Это конец.
Пальцы Марианны судорожно сжались, углы рта опустились в гримасе страдания, отвращения и упрека; затем она вздохнула, и все ее тело обмякло.
– Как легко она умерла, – удивилась Анриетта.
Похороны были спустя два дня. Могилу вырыли в середине кладбища – камень среди камней, занимавший под небом подобающее ему место, ни больше ни меньше; когда церемония окончилась, они ушли, оставив позади себя Марианну, ее могилу, ее смерть. Я остался у могильного холмика; я знал, что под землей ее нет: там зарыто тело старой женщины с сердцем, полным горечи; но Марианна, с ее улыбками, надеждами, поцелуями, нежностью, теперь стояла на кромке прошлого; я ее еще видел, мог с ней говорить, улыбаться ей, я чувствовал на себе ее взгляд, который сделал меня человеком среди людей; дверь вот-вот закроется, а я хотел помешать ей закрыться. Надо было не двигаться, ничего не видеть и не слышать, отвергнуть окружающий мир, и я лег на землю ничком, закрыл глаза и напряжением всех моих сил держал дверь открытой: я не позволял рождаться настоящему, чтобы прошлое продолжало существовать.
Прошли день и ночь, настало утро. Я вздрогнул: не случилось ничего, но я ясно услышал гудение пчел в кладбищенских цветах, вдали промычала корова, я все это слышал. Внутри меня прозвучал глухой удар: все, дверь захлопнулась, я больше никогда не войду в нее. Вытянув занемевшие ноги, я приподнялся на локте: что мне теперь делать? Я встану, и жизнь продолжится? Умерла Катерина, умерли Антонио, Беатриче и Карлье, все те, кого я любил когда-то, а я продолжал жить после их смерти; я всегда оставался на этой земле, веками оставался все тем же; мое сердце могло подчас сжиматься от жалости и тоски, могло учащенно забиться, бунтуя, но потом приходило забвение. Я вцепился пальцами в землю и повторял в отчаянии: «Я не хочу». Смертный человек мог отказаться продолжить свой путь, он мог увековечить свой бунт: умереть. Но я был пленником жизни, толкавшей меня к равнодушию и забвению. Сопротивление было бесполезно. Я встал и медленно побрел к дому.
Я вошел в сад и увидел, что полнеба затянуто тяжелыми черными облаками, другая половина безмятежно голубела; одна стена дома была серой, фасад сиял нестерпимой белизной, а трава казалась желтой. Временами налетал ветер, пригибая к земле деревья и кусты, потом все стихало. Марианна любила грозы. Может, мне удастся заставить ее жить внутри меня? Я сел под липу, на ее любимое место. Я видел глубокие тени и ослепительную белизну, вдыхал запах магнолий, но ни запахи, ни игра светотени ни о чем мне не говорили; этот день не был моим, он повис в напряженном ожидании, он хотел быть прожитым Марианной. Но она не жила в этот день, и я не мог заменить ее. Вместе с Марианной погрузился во тьму целый мир, он больше никогда не увидит света. Теперь все небесные оттенки смешались, цветы стали неразличимо похожи, а цвета должны были слиться в один: цвет скуки.
* * *
Дверь кафе открылась, и служанка выплеснула на мостовую ведро воды, с подозрением глядя на Регину и ее спутника; на втором этаже хлопнули жалюзи. Регина сказала:
– Может, нам приготовят кофе?
Они вошли. Женщина мыла в зале пол; Регина и Фоска сели за один из столиков, покрытых клеенкой.
– Не могли бы мы чего-нибудь выпить? – спросила Регина.
Женщина подняла голову, отжала мокрую тряпку над ведром с грязной водой и вдруг заулыбалась:
– Могу подать вам кофе с молоком.
– И погорячее, – попросила Регина. Она повернулась к Фоске: – Значит, всего лишь какие-то два века назад вы еще могли любить.
– Всего два века назад, – кивнул он.
– И конечно, вы ее очень скоро забыли?
– Не сразу, – ответил Фоска. – Довольно долго я чувствовал на себе ее взгляд. Я заботился о дочери Анриетты; я видел, как она росла, как вышла замуж, видел ее смерть. У нее был сынишка Арман, я заботился и о нем тоже. Анриетта умерла, когда ребенку было пятнадцать лет; она к тому времени стала эгоистичной и черствой старухой, и она ненавидела меня, поскольку знала мою тайну.
– Часто ли вы вспоминали Марианну?
– Мир, в котором я жил, был ее миром, люди были существами ее племени; работая для них, я трудился и для нее. Так я скоротал лет пятьдесят: я занимался физическими и химическими исследованиями.
– Но не нашли средства вернуть ее к жизни.
– А разве есть такое средство?
– Нет, конечно, – кивнула Регина, – его нет.
Женщина поставила на стол кофейник, молочник и две большие розовые чашки с синими бабочками. Я помню такие с детства, – подумала Регина. Мысль была машинальной, и эти слова уже ничего не значили; у нее уже не было ни прошлого, ни будущего, ни оттенков, ни запахов, ни света. Но она еще могла ощутить быстрый ожог нёба и жаркую волну в горле; она жадно выпила кофе.
– История почти окончена, – сказал Фоска.
– Заканчивайте ее, – сказала она. – Доведем дело до конца.
Часть пятая
Где-то в глубине коридоров раздалась барабанная дробь, и все взгляды устремились к дверям. На глаза Бреннана навернулись слезы. Спинель сжал губы, и кадык заходил вверх и вниз по его худой шее. Лицо Армана в обрамлении черной бороды казалось мертвенно-бледным; он опустил руку в карман. Хотя окна были закрыты, с площади доносились крики; люди кричали: «Долой Бурбонов! Да здравствует Республика! Да здравствует Лафайет!» Было жарко, на лбу Армана выступил пот, но я знал, что по его позвоночнику бежит ледяная дрожь. Теперь я умел читать по их лицам и жестам, как в раскрытой книге; я ощущал холод металла в его влажной руке, моя рука тоже лежала на холодном железе перил. Они кричали: «Да здравствует Антонио Фоска! Да здравствует Кармона!» В ночи полыхала церковь, в небе рдела победа, и черный пепел поражения осыпался мне в сердце; у воздуха был привкус лжи. Вцепившись в балюстраду, я думал: неужели человек ничего не может в одиночку? Он сжимал рукоятку револьвера и думал: я кое-что могу. Он готов был умереть, чтобы доказать себе это.
Вдруг барабан умолк. Раздался звук шагов, появился человек; он улыбался, но был бледен, так же бледен, как и Арман. Губы его пересохли; под лентой-триколором, пересекавшей его грудь, сильно билось сердце. Рядом с ним шел Лафайет. Арман медленно поднимал руку, но я сжал его запястье.
– Бесполезно, – сказал я. – Я разрядил его.
В зале поднялся мощный гул, это был голос моря, ветра, вулкана; человек прошел мимо нас; я сильнее сдавил руку Армана, и она стала совсем влажной. Я завладел револьвером. Он повернулся ко мне, и щеки его покрылись слабым румянцем.
– Это измена, – сказал он.
Он шагнул к двери и бегом спустился по лестнице. Я выбежал вслед за ним. Люди на площади размахивали трехцветными флагами, кое-кто еще выкрикивал: «Да здравствует Республика!» – но большинство молчало; люди пристально смотрели на окна ратуши и были в нерешительности. Арман сделал несколько шагов и, как пьяный, вцепился в уличный фонарь, ноги его дрожали. Он плакал. Он плакал потому, что потерпел поражение и остался жить. Антонио лежал на постели с дырой в животе, он умирал и был победителем, он улыбался. Вдруг послышались выкрики: «Да здравствует Лафайет! Да здравствует герцог Орлеанский!» Арман поднял голову и увидел, как на балконе ратуши герцог и генерал обнимаются, накинув на себя трехцветное знамя.
– Он нас предал. – В голосе Армана не было гнева, в нем слышалась большая усталость. – Вы не имели права, это был наш единственный шанс!
– Это было бы бессмысленным самоубийством, – сухо сказал я. – Что такое герцог? Ничто. И смерть его ничего не изменит. Буржуазия решила подтасовать карты в этой революции, и ей это удастся, поскольку страна еще не созрела для республики.
– Послушайте, что они кричат! – сказал Арман. – Они дали себя одурачить как малые дети. Неужели никто не откроет им глаза?
– Да и вы ребенок, – ответил я, коснувшись его плеча, – если вы полагаете, что трехдневной смуты довольно для воспитания нации.
– Они хотели свободы, они пролили за нее свою кровь.
– Да, они пролили свою кровь, – кивнул я. – Но знают ли они за что? Они и сами не понимают своих истинных устремлений.
Мы вышли на набережную Сены; Арман шагал рядом со мной, опустив голову и устало передвигая ноги.
– Еще вчера победа была в наших руках, – вздохнул он.
– Нет, – возразил я. – Вы не могли победить, потому что вы не сумели бы воспользоваться успехом. Вы не были к этому готовы.
По течению плыл белый стихарь, надутый ветром. У пристани покачивалось судно с черным флагом, к нему шли люди с носилками и опускали их у кромки воды; от носилок к толпе, молчаливо навалившейся на парапет моста, поднимался запах – это был запах Ривеля, римских площадей, полей битвы, запах побед и поражений, он был таким пресным после красного сияния крови. Они сложили трупы в кучу на палубе и накрыли их соломой.
– Значит, они погибли напрасно, – сказал Арман.
Я смотрел на золотистую солому, под которой гнило человеческое мясо, нашпигованное личинками червей. Они погибли за человечество, свободу, прогресс и счастье, погибли за Кармону, за империю, за недоступное им будущее; они умерли, поскольку они всегда рано или поздно умирают; они погибли напрасно. Но я не произнес тех слов, которые роились у меня в голове: я научился говорить нужные им слова.
– Они погибли за будущую революцию, – сказал я. – За эти три дня народ понял свою силу; сегодня он еще не умеет ею пользоваться, но завтра научится. Он научится, если вы займетесь подготовкой этого будущего, вместо того чтобы обрекать себя на бессмысленные муки.
– Вы правы, – ответил он. – Республика нуждается не в мучениках. – Он какое-то время стоял, облокотившись на парапет и глядя на погребальное судно, затем отвернулся. – Хочу зайти в редакцию.
– Я пойду с вами.
Мы свернули с набережной. На углу какой-то человек собирался приклеить на стену плакат. Жирные черные буквы складывались в слова: «Герцог Орлеанский не Бурбон, он Валуа». Дальше по улице на заборе болтались обрывки республиканского манифеста.
– Мы ничего не можем! – воскликнул Арман. – А вчера могли все!
– Терпение, – сказал я, – у вас вся жизнь впереди.
– Да, благодаря вам. – Он слабо улыбнулся. – Как вы догадались?
– Я видел, как вы заряжали револьвер. Ваши намерения были мне очевидны.
Мы пересекли улицу, и Арман задумчиво посмотрел на меня:
– Не понимаю, почему вы относитесь ко мне с таким участием?
– Я уже говорил вам, что очень любил вашу мать; потому и вы стали мне дороги.
Он промолчал, но, когда мы проходили мимо стеклянной витрины, пробитой пулями, он остановил меня и спросил:
– Вы никогда не замечали, что мы с вами похожи?
Я посмотрел на два отражения: на это неменяющееся лицо, много веков принадлежавшее мне, и на его молодое лицо с пылающим взором, обрамленное длинными черными волосами и коротко остриженной бородкой; носы у нас были очень похожи: носы Фоска.
– Что это вам в голову взбрело?
Он замялся:
– Я скажу вам позже.
Мы подошли к зданию, в котором находилась редакция газеты «Прогресс»; кучка людей в лохмотьях ломилась в закрытую дверь, изо всей силы налегая на нее плечом. Они кричали: «Мы расстреляем этих республиканцев!»
– Вот идиоты! – вздохнул Арман.
– Пройдем через заднюю дверь, – предложил я.
Мы обогнули квартал и постучали; открылось окошко, затем приотворилась дверь.
– Скорее входите, – сказал Вуарон.
Рубашка на его взмокшей груди была расстегнута, он сжимал ружье.
– Уговори Гарнье уйти. Они убьют его.
Арман взлетел по лестнице. Гарнье сидел в редакции за столом, его окружала группа молодых людей. Безоружных. С улицы доносились глухие удары и угрозы.
– Чего вы ждете? – спросил Арман. – Бегите через заднюю дверь.
– Нет. Я хочу встретить их лицом к лицу, – ответил Гарнье.
Ему было страшно. Я видел страх в углах его рта и в судорожно сжатых пальцах.
– Республике не нужны мученики, – сказал Арман. – Зачем напрасные жертвы!
– Я не хочу, чтобы они сломали мои прессы и сожгли бумаги. Я встречу их.
Голос Гарнье был твердым, глаза смотрели сурово, но я слышал в его голосе страх. Если бы ему не было так страшно, он наверняка согласился бы уйти. Он надменно добавил:
– Я никого не удерживаю.
– Вы неправы, – вмешался я. – Вы прекрасно понимаете, что эти молодые люди вас не оставят.
Он огляделся вокруг и, казалось, заколебался. В этот миг раздался громкий треск, затем шум прорвавшейся плотины наводнил лестницу. Они кричали: «Смерть республиканцам!» Застекленная дверь распахнулась, и они застыли на пороге со штыками наперевес; они были словно в пьяном угаре.
– Что вам нужно? – сухо спросил Гарнье.
Они замешкались, и один из них выкрикнул:
– Нам нужна твоя грязная республиканская шкура.
Он метнулся вперед, и я едва успел броситься наперерез и принять удар штыка в самую грудь.
– Убийцы! – выкрикнул Гарнье.
Его голос долетел до меня издалека. Я чувствовал, как моя рубашка пропитывается кровью; вокруг меня сгустился туман. Я думал: может, на сей раз я умру. И со всем этим покончу. Но вскоре я очнулся: я лежал на столе, грудь была перевязана белым лоскутом. Гарнье все еще говорил, и люди понемногу отступали к двери.
– Не двигайтесь, – сказал мне Арман. – Я схожу за врачом.
– Незачем, – откликнулся я. – Штык уперся в ребро. Пустяки.
На улице под окнами они продолжали кричать: «Стреляйте в республиканцев!» Но те, кто вломился в редакцию, уже спускались вниз. Я встал, застегнул рубашку и куртку.
– Вы спасли мне жизнь. – Голос Гарнье был хриплым.
– Не благодарите меня, пока не узнаете, что жизнь вам уготовила.
Я подумал: теперь ему предстоит долгие годы жить с этим страхом.
– Пойду домой прилягу, – сказал я.
Арман спустился вместе со мной; некоторое время мы шли молча, потом он заметил:
– Вы должны были умереть.
– Штык уперся…
Он прервал меня:
– Ни один обычный человек не переживет такого удара. – Он стиснул мне запястье. – Скажите мне правду.
– Какую правду?
– Почему вы заботитесь обо мне? Почему мы с вами похожи? Почему вы не умерли, ведь штык прошел насквозь? – Он говорил лихорадочной скороговоркой, вцепившись мне в руку. – Я уже давно сомневался…
– Не понимаю, о чем вы.
– Я с детства знаю, что среди моих предков есть человек, которому не суждено умереть никогда; и с детства я мечтаю его встретить…
– Ваша матушка говорила мне об этой легенде, – сказал я. – Неужели вы в это верите?
– Я всегда в это верил, – ответил он. – И всегда думал, что мы могли бы вместе совершить великие дела, если бы он был моим соратником.
Глаза его блестели, он смотрел на меня со страстью; когда-то давно Карл повернул голову, его нижняя губа отвисла, прикрытые глаза казались мертвыми, и я пообещал ему: мы совершим великие дела. Я продолжал молчать, и Арман нетерпеливо спросил:
– Это тайна? Признайтесь.
– Вы считаете, что я бессмертен, – и смотрите на меня без ужаса?
– А что в этом ужасного?
Его лицо осветилось улыбкой, и он показался мне совсем юным; и в моем сердце шевельнулось что-то едва ощутимое, с еле слышным запахом тлена; пели фонтаны.
– Так это вы?
– Я.
– Значит, будущее принадлежит нам! – воскликнул он. – Спасибо, что вы спасли мне жизнь!
– Умерьте вашу радость, – сказал я. – Людям опасно жить рядом со мной. Им начинает казаться, что век их слишком краток, а все начинания напрасны.
– Я прекрасно сознаю, что располагаю единственной человеческой жизнью, и ваше присутствие ничего не меняет.
Он смотрел на меня, будто видел впервые, и уже жадно искал, как можно распорядиться выпавшей ему неслыханной удачей.
– Сколько вы всего перевидали! Вы были свидетелем Великой революции?
– Да.
– Вы потом расскажете мне о ней?
– Я почти не принимал в ней участия.
– Жаль!
Он посмотрел на меня слегка разочарованно. Вскоре я заметил:
– Ну вот я и пришел.
– Я вам не слишком помешаю, если ненадолго зайду к вам?
– Мне ничто никогда не мешает.
Я толкнул дверь в библиотеку. Из овальной рамки мне улыбалась Марианна, синее платье оставляло открытыми ее прелестные плечи.
– Вот бабушка вашей матери, – сказал я. – Она была моей женой.
– Она была красивой, – вежливо отозвался Арман.
Он окинул взглядом комнату:
– Вы прочли все эти книги?
– Почти.
– Верно, вы очень учены.
– Я больше не интересуюсь наукой.
Я смотрел на Марианну, и мне хотелось говорить о ней: она давно умерла, но для Армана она начала существовать именно сегодня, и она могла воскреснуть в его сердце прекрасной, юной и пылкой.
– Она верила в науку, – начал я. – Она, как и вы, верила в прогресс, разум, свободу. Она была страстно предана идее счастья всего человечества…
– А вы разве не верите в эти вещи?
– Разумеется, – кивнул я. – Но она… это было нечто совсем иное. Она была так полна жизни! Все, к чему она прикасалась, оживало: цветы, идеи…
– Женщины часто оказываются благороднее нас, – заметил Арман.
Промолчав, я задернул шторы и зажег лампу. Чем была для него Марианна? Мертвой среди миллионов других мертвецов? Она улыбалась своей застывшей улыбкой из овальной рамки: ей никогда не воскреснуть.
– Но почему вы больше не интересуетесь наукой? – спросил Арман.
От усталости он еле стоял на ногах, глаза его слипались, но у него не хватало духу уйти, не придумав, как бы меня использовать.
– Она не дает человеку средства выйти за пределы своего я, – ответил я.
– А зачем это нужно?