Текст книги "Все люди смертны"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Станки стучали, жестянщики гремели медными котлами, дети играли на взбегавших вверх улицах; ничего не переменилось; в Кармоне не ощущалось пустоты; здесь никто не нуждался во мне. Во мне никто никогда не нуждался.
Я вошел в собор и взглянул на надгробные плиты, под которыми покоились герцоги Кармоны; под сводами раздалось бормотание священника: «Да упокоятся с миром». Они упокоились с миром, а я… я был мертв, но я был еще здесь как свидетель собственного отсутствия. Я подумал: мне не упокоиться никогда.
– Германия не будет единой, пока у Лютера останется хоть один сторонник, – сурово произнес Карл.
– Чем слабее становится влияние Лютера, тем больше крепнут новые секты, а они еще фанатичнее, – откликнулся я.
– Следует уничтожить всех, – изрек Карл, опершись на стол сильной рукой. – Пора. Давно пора.
– Пора. Уже десять лет!
Десять лет торжественных церемоний, жалких усилий, бесполезных войн и резни. Мы еще ничего не построили, кроме Нового Света. Около года в нас снова жила надежда: Франциск Первый отказался от прав на Италию, Австрию и Фландрию; Германия, сплотившаяся вокруг Фердинанда, прогнала турок, осадивших Вену. Изабелла родила Карлу крепкого сына: Испании и империи был обеспечен наследник престола. Писарро готовился к покорению новой империи, еще более богатой, чем завоеванная Кортесом. В конце февраля 1530 года папа в кафедральном соборе в Болонье короновал Карла на имперский трон. Но вскоре волнения охватили Италию и Нидерланды; курфюрсты-протестанты объединились, и Франциск Первый заигрывал с ними. Сулейман Великолепный вновь всполошил христианский мир, и Карл, собрав вокруг трона князей-католиков, готовился открыть против него военные действия.
– Я задаю себе вопрос: неужто и впрямь мы сможем уничтожить ересь, лишь подвергая еретиков сожжению на костре? – задумчиво произнес я.
– Они не слушают наших проповедников, – заметил Карл.
– Мне хотелось бы понять их. Но я не понимаю.
Карл нахмурился:
– Их сердцами владеет дьявол.
Когда-то он колебался, прежде чем допустить истязания индейцев, а теперь поощрял рвение папской курии в Испании и Нидерландах: так он исполнял свой долг христианина сражаться с бесами.
– Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы изгнать дьявола, – заверил я.
Я понимал раздражение Карла. Мы опирались на протестантов в борьбе против папы и на католиков – в борьбе против лютеранской лиги: это была двойная игра, которая ни к чему не вела. Наша мечта о политическом единстве не могла сбыться, так как нам не удавалось полностью подавить религиозный разлад. Я был уверен в том, что этого можно достичь, нужно только найти верный метод. Преследования лишь распаляли упрямство еретиков; проповедники вещали им на лживом фанатичном языке. Но возможно ли было заставить их расслышать голос разума и осознать свои истинные интересы?
– Что вы называете их истинными интересами? – спросил Бальтус, с которым я обсуждал эти идеи.
Он смотрел на меня с иронией. Это был один из тех людей, в поддержке которых я нуждался. Но со времен приговора Лютеру он стал говорить со мной недомолвками.
– Вы правы, – сказал я. – Надобно знать, что стоит за всем этим. А вам это известно? – спросил я, взглянув на него.
– Я не вхож к еретикам, – парировал он с осторожной усмешкой.
– А я к ним наведаюсь, – заметил я. – Мне необходимо все выяснить.
Когда Карл возглавил армию, я направился в Нидерланды и расспросил папского нунция Алеандра. Узнав, что наиболее многочисленная секта адептов это анабаптисты, называемые так, поскольку они сами крестили друг друга, я захотел познакомиться с ними; мне ответили, что это совсем нетрудно, поскольку они не прячутся, а, похоже, жаждут сделаться мучениками. Мне и впрямь удалось присутствовать на нескольких собраниях. Столпившись в задней комнате лавки, освещенной парой масляных ламп, ремесленники, подмастерья, мелкие торговцы с горящими глазами выслушивали воодушевленного оратора, несшего им священное слово. Чаще всего это был человечек с ласковым взором голубых глаз, утверждавший, что он есть новое воплощение пророка Еноха. Обычно в речах его было мало смысла; он возвещал сошествие Нового Иерусалима, где воцарятся справедливость и братство, но эти мечты провозглашались со страстной экзальтацией; среди собравшихся было много женщин и юнцов; они слушали с пылким вниманием, дыхание их становилось прерывистым, вскоре они принимались кричать, падали на колени и, плача, обнимались. Нередко они срывали с себя одежды и расцарапывали ногтями лица; женщины бросались на пол, молитвенно скрестив руки, а мужчины топтали их тела. После этого они спокойно расходились по домам. Они казались безобидными. Глава местной инквизиции, время от времени приказывавший сжечь горстку этих фанатиков, сказал мне, что его поражают их мягкость и покорность. Женщины с пением шли на казнь. Я предпринял несколько попыток поговорить с их пророком, но тот отвечал лишь улыбкой.
Несколько недель я не ходил на собрания в задней комнате. Когда я вновь вечером оказался там, мне показалось, что речи оратора переменились. Он вопил яростнее, чем прежде, а заканчивая, страстно воскликнул: «Недостаточно сорвать с богатых кольца и золотые цепи. Надо разрушить все!!» Собравшиеся исступленно повторяли за ним: «Разрушить все! Разрушить все!» Кричали они с такой страстью, что во мне зародилась тревога. Выходя с собрания, я тронул за плечо пророка:
– Почему вы проповедуете, что надо разрушить все? Объясните мне.
Он мягко взглянул на меня:
– Надо разрушить.
– Нет, – возразил я. – Надо строить.
Он покачал головой:
– Надо разрушить. Людям не остается ничего иного.
– Но вы же проповедуете о новом граде?
Он улыбнулся:
– Я проповедую о нем только потому, что его не существует.
– Так вы не желаете, чтобы он в самом деле воздвигся?
– Если он воздвигнется, если все люди будут счастливы, что им тогда останется делать на земле? – Он пронзил меня взглядом, в глазах его была тоска. – Мир так тяжко давит на наши плечи. Есть лишь один выход: разрушить все до основания.
– Какой странный путь к спасению, – заметил я.
Он хитро усмехнулся:
– Они хотят превратить нас в камень: мы не позволим превратить себя в камень! – Внезапно голос пророка прогремел в ночи. – Мы все разрушим, мы освободимся, мы будем жить!
Вскоре после этого анабаптисты распространились по городам Германии, сжигая церкви, дома горожан, монастыри, книги, мебель, надгробия, урожай, они насиловали женщин, устраивали кровавые оргии, они убивали всех, кто пытался противостоять их ярости. Я узнал, что пророк Енох сделался бургомистром Мюнстера, и время от времени до меня доходили отзвуки жутких вакханалий, разворачивавшихся под его началом. Когда архиепископ наконец вернул себе город, пророк был заключен в железную клетку, которую подвесили на одной из башен собора. Я не стал размышлять об удивительных превратностях его судьбы, но с беспокойством подумал: можно победить голод, победить чуму, но можно ли победить людей?
Я знал, что лютеране тоже с ужасом взирают на беспорядки, спровоцированные анабаптистами; я хотел попытаться использовать это чувство; я потребовал встречи с двумя монахами-августинцами, которых церковный трибунал Брюсселя только что приговорил к сожжению на костре.
– Почему вы отказались подписать эту бумагу? – спросил я их, показывая акт отречения.
Они улыбнулись, но не ответили; это были люди среднего возраста, с грубыми чертами лица.
– Я знаю, – продолжал я, – вы презираете смерть; вы жаждете попасть на небеса; вы помышляете лишь о собственном спасении. И вы верите, что Господь одобрит подобный эгоизм?
Они посмотрели на меня с некоторым удивлением; мои слова отличались от обычных речей инквизиторов.
– Вы слышали, что рассказывают об ужасах, которые секта анабаптистов устроила в Мюнстере и по всей Германии? – спросил я.
– Да.
– Так вот! Это на вашей совести, как и беспорядки, творившиеся во время большого бунта десять лет назад.
– Вам известно, что сказанное вами ложно! – вскинулся один из монахов. – Лютер отрекся от этих несчастных.
– Он не отрекался бы от них с такой яростью, если бы не чувствовал свою вину. Подумайте, – сказал я, – вы провозглашаете право искать истину в ваших сердцах и проповедовать ее во весь голос, но кто помешает сумасшедшим, и притом фанатикам, тоже выкрикивать свою истину? Видите, сколько народилось сект и какие опустошения они произвели?
– То, что они проповедуют, ошибочно, – заявил монах.
– А как можно доказать это, если вы отрицаете любые авторитеты? – настаивал я. – Возможно, Церковь нередко нарушала свой долг. Я допускаю даже, что порой она ошибается в своих наставлениях, я не против того, чтобы вы выносили втайне, в своем сердце, приговор ей. Но к чему нападать на нее с громкими обвинениями?
Они слушали меня, опустив головы и спрятав руки в рукавах сутаны; я был настолько уверен в своей правоте, что решил, будто мне удастся убедить их.
– Нужно, чтобы люди объединились, – говорил я. – Они должны бороться против враждебной природы, против нищеты, несправедливости, войн; они не должны растрачивать силы втуне в бесплодных спорах, не сейте рознь между ними. Не могли бы вы пожертвовать вашими убеждениями ради блага собратьев?
Они подняли головы, и тот, что до сих пор молчал, произнес:
– Есть одно-единственное благо, это поступать согласно своим убеждениям.
Назавтра посреди площади в Брюсселе вздымалось пламя; жуткий запах горелого мяса поднимался к небу; собравшаяся вокруг костров толпа молча молилась за души мучеников. Облокотившись на подоконник, я смотрел на вихри черного пепла в воздухе. «Безумцы!» Они сгорали заживо; они сами избрали эту участь, как выбрал смерть безумный Антонио; как безумная Беатриче отказалась жить; как пророк Енох умер от голода в клетке на башне. Я смотрел на костры и спрашивал себя: действительно ли они безумны, или же в сердцах смертных есть тайна, которую мне не дано постичь? Пламя погасло; посредине площади осталась лишь бесформенная обугленная масса. Я хотел бы расспросить этот пепел, уносимый ветром.
Между тем Карл взял верх над Сулейманом; в Африке он выиграл войну с неверными; изгнал из Туниса пирата Барбароссу и возвел на трон Мулея Хасана, согласившегося признать главенство Испании. Теперь Карл отправился в Рим на Пасху. В церкви Святого Петра он восседал на троне рядом с папой; они вместе исполнили положенные обряды, вместе вышли из базилики. Империя впервые за многие века сравнялась в могуществе с папским престолом. Однако в самый момент этого триумфа мы узнали, что Франциск Первый внезапно отрекся от наследства герцога Миланского в пользу своего второго сына и что он послал армию на Турин.
– Нет, я больше не желаю войны, – сказал Карл. – Бесконечные войны. Они обессиливают империю, да и к чему это?
Он, обычно владевший своими чувствами, мерил шагами залу, нервно теребя бороду.
– Вот что я сделаю, – решительно произнес он. – Я вызову Франциска на поединок, поставив на кон Милан против Бургундии, а тот, кто проиграет, выступит под началом победителя в войне против неверных.
– Франциск не примет этот вызов, – тихо заметил я.
Теперь я понимал: мы никогда не покончим с этим; наши руки никогда не будут свободны. Покончив с французами, мы пойдем против турок, а победа над ними вновь обратит нас против французов; едва нам удается подавить мятеж в Испании, тотчас в Германии вспыхивает новый; едва нам удается ослабить протестантских князей, как приходится сражаться с высокомерием правителей-католиков. Мы понапрасну изнуряем себя в схватках, цели которых уже не понимаем. Объединение Германии и правление Новым Светом не дают ни малейшей возможности задуматься о великих проектах. Карлу пришлось выступить в Прованс, и мы проследовали к Марселю, не сумев захватить его. Мы должны были вернуться в Геную и оттуда отправиться в Испанию, отдав при подписании мирного договора в Ницце Савойю и две трети Пьемонта.
Зиму Карл провел в Испании возле Изабеллы, чье здоровье внушало серьезные опасения. Первого мая после преждевременных родов у нее началась сильная лихорадка и через несколько часов она умерла. Император на несколько недель затворился в монастыре в окрестностях Толедо; вышел он оттуда постаревшим на десять лет: спина его ссутулилась, лицо стало свинцово-серым, а глаза потускнели.
– Я уж думал, что вы никогда не выйдете из этого монастыря, – сказал я.
– Мне бы хотелось остаться там.
Неподвижно сидя в кресле, Карл смотрел в окно на безжалостное синее небо.
– Разве вы не владыка? – сказал я.
Он взглянул на меня:
– Не вы ли как-то сказали мне: ваше здоровье, ваше счастье ничего не значат?
– А-а-а, – откликнулся я. – Вы еще помните эти слова?
– Самое время их вспомнить.
Он провел рукой по лбу – это был новый жест, жест старика.
– Я должен передать империю Филиппу в целости, – вымолвил он.
Я молча кивнул, и обжигающая бездонная тишина кастильского лета сомкнулась вокруг нас. Как я посмел подсказывать ему, что он должен делать? Как я посмел однажды, слушая журчание фонтана в Гранаде, сказать себе: я дал этому человеку жизнь и счастье? Сегодня я вынужден был признаться: это я дал ему эти поблекшие глаза, эту горькую складку губ и судорожно сжимающееся сердце; его несчастье сотворено мною. Казалось, в его душе царил холод; я так явственно ощущал этот холод, будто дотронулся до руки мертвеца.
На протяжении нескольких недель мы были погружены в какое-то бесчувственное состояние; мы вышли из него благодаря призыву Марии, сестры Карла, правившей Нидерландами от его имени. В Генте начались волнения. Уже довольно давно процветание Антверпена омрачало жизнь старого города: тамошние торговцы наблюдали, как оттуда утекает большая часть заказов, а работники, оставшись без дела, впадают в нищету. Когда регентша решила обложить все города национальным налогом, Гент отказался его платить. Мятежники разорвали городскую конституцию, дарованную жителям Гента в 1515 году; они гордо нацепили на одежду как условный знак обрывки пергамента; убив бургомистра, они приступили к разграблению города. От короля Франциска Первого мы получили право на свободный проход, и 14 февраля Карл Пятый вошел в Гент. Его сопровождали Мария, папский легат, послы, князья и правители Германии и Испании; за ними следовала имперская кавалерия и двадцать тысяч ландскнехтов; проход кортежа вместе с обозами растянулся на пять часов. Карл расположился в замке, где появился на свет сорок лет назад, а войска рассредоточились по городским кварталам, и там воцарился страх; на третий день главари мятежников отказались от борьбы. Третьего марта начался суд; генеральный прокурор Малина описал суверенам вину города; делегация жителей Гента прибыла, чтобы умолять регентшу о милости; их она выслушала с гневом и потребовала самого сурового наказания.
– Вы не устали карать? – спросил я Карла.
Он удивленно посмотрел на меня и ответил вопросом на вопрос:
– Какое значение имеют мои чувства?
Он вновь выглядел безмятежным, много ел и пил, с неизменным тщанием занимался своим туалетом; ничто в его поведении не говорило о пустоте, поселившейся в его сердце.
– Вы в самом деле думаете, что эти люди преступники?
Брови его удивленно поднялись.
– А разве американские индейцы были преступниками? Не вы ли говорили мне, что невозможно править, не причиняя зла.
– При условии, что зло идет на пользу, – быстро парировал я.
– Приведите пример.
– Восхищен вами, – сказал я, разведя руками.
– Я не имею права подвергать опасности наследство Филиппа, – сказал Карл, отвернувшись.
Назавтра начались казни; шестнадцати вожакам отрубили голову, а тем временем испанские наемники грабили дома горожан, насиловали их жен и дочерей. Император повелел разрушить квартал со всеми его церквями и возвести на развалинах крепость. Городская казна была конфискована; у жителей Гента отобрали оружие, пушки, боеприпасы, а также большой колокол, который называли Роландом; все их привилегии были отменены, а горожанам назначен внушительный штраф.
– Зачем? – бормотал я. – Зачем?..
Мария, восседавшая рядом с братом, улыбалась. Тридцать нотаблей, в черном, босиком и с непокрытой головой, стояли на коленях у ног суверенов; за ними, в рубищах и с веревками на шее, стояли шестеро представителей от каждой гильдии, пятьдесят ткачей и полсотни членов народной партии. Все стояли склонив головы, стиснув зубы. Они хотели быть свободными, и, чтобы наказать их за это преступление, мы поставили их на колени. По всей Германии тысячи людей были колесованы, четвертованы, сожжены; тысячи представителей знати и горожан в Испании были обезглавлены; в голландских городах еретики корчились в пламени костров. Зачем?
Вечером я заявил Карлу:
– Я хотел бы отправиться в Америку.
– Теперь?
– Да.
Это была моя последняя надежда, единственное желание. Годом ранее мы узнали, что Писарро захватил блиставшего золотом и бриллиантами правителя Перу на глазах его войска и подчинил себе его владения. Первый галеон из этого нового королевства приплыл в Севилью, на его борту было сорок две тысячи четыреста девяносто шесть золотых песо и тысяча семьсот пятьдесят марок серебра. Там, в Америке, не тратили силы на ведение бесполезных войн и жестокую борьбу для поддержания шаткого прошлого; там заново изобретали будущее, строили, творили.
Карл подошел к окну; он смотрел на серые воды канала, зажатого меж каменных набережных; вдали темнела громада колокольни, лишенной колоколов – предмета гордости горожан.
– Мне никогда не увидеть Америк!
– Вы увидите их моими глазами. Вы знаете, что можете доверять мне!
– Пусть это случится позже, – сказал он.
Это был не приказ, это была просьба; какая же великая скорбь владела им, если с его губ сорвались эти умоляющие интонации. Он твердо сказал:
– Вы нужны мне здесь.
Я склонил голову. Мне хотелось увидеть Америки сейчас; кто знает, надолго ли сохранится это желание? Ехать следовало без промедления.
– Я подожду, – тихо произнес я.
Я ждал десять лет. Все без конца менялось, и все оставалось тем же самым. В Германии процветало лютеранство, турки вновь угрожали христианскому миру, в Средиземном море опять расплодились пираты: мы хотели отобрать у них Алжир и потерпели неудачу. Шла новая война с Францией: по договору, подписанному в Крепи-ан-Валуа, император отказывался от Бургундии, а Франциск Первый – от Неаполя, графства Артуа и Фландрии: после двадцати семи лет сражений, истощивших силы и империи, и Франции, противники оказались лицом к лицу, не имея возможности что-либо изменить в обоюдных позициях. Карл был обрадован тем, что папа Павел Второй созвал большой церковный собор в Тренте; протестантские князья тотчас развязали гражданскую войну; несмотря на мучившую его подагру, Карл, жертвуя собой, сумел сократить число своих противников, наместник императора в Милане совершил оплошность, захватив Плезанс; разъяренный папа начал переговоры с Генрихом Вторым, новым королем Франции, и перевел Трентский собор в Болонью. Карлу пришлось пойти на третейское соглашение с Аугсбургом: компромисс, который не устроил ни католиков, ни протестантов. И те и другие неизменно отвергали проект германской конституции, за который мы без устали боролись с тех самых пор, как Карл стал императором.
– Мне ни в коем случае не следовало подписывать это третейское соглашение, – заявил он.
Император сидел в глубоком кресле, больная нога была вытянута горизонтально на табурете; так он проводил те дни, когда события не вынуждали его садиться на коня.
– У вас не было другого выхода, – заметил я.
– Так всегда говорят, – сказал Карл, пожимая плечами.
– Так говорят потому, что это правда.
Единственное средство… У нас нет выбора… Мы не можем поступить иначе… Шарманка крутилась на протяжении многих лет и веков; только тупица мог вообразить себе, что человеческая воля в силах изменить ход событий. Что стоили все наши великие планы?
Он сказал:
– Я должен отказаться. Любой ценой.
– Тогда будет война, и вы потерпите поражение.
– Знаю.
Он провел рукой по лбу; этот жест у него уже вошел в привычку. Казалось, он думал: отчего бы мне не потерпеть поражение? И возможно, он был прав. Несмотря ни на что, были люди, чьи желания оставляли след на земле: Лютер, Кортес… Не потому ли, что они допускали возможность поражения? Мы же предпочли победу. И теперь спрашивали себя: и что это за победа?
Помолчав, Карл сказал:
– Филипп не будет императором.
Он знал об этом уже давно; Фердинанд вновь сурово потребовал вернуть имперский трон, который он желал передать своему сыну, но никогда еще Карл не заговаривал вслух об этом провале.
– И что из того?.. – сказал я.
Я разглядывал блеклые шпалеры, дубовую мебель; ветер за окном гнал осенние листья. Все здесь было застывшим и пыльным: династии, границы, косность, несправедливость. К чему нам ожесточенно отстаивать развалины этого старого трухлявого мира?
– Сделайте Филиппа испанским принцем и императором обеих Индий; только там можно творить и строить…
– Можно ли?
– Вы сомневаетесь в этом? Там совершенно новый мир, завоеванный вами; вы возвели там церкви, построили города, вы сеяли и собирали урожай…
Он покачал головой:
– Кто знает, что там происходит?
Положение и вправду было неясным. Между Писарро и одним из его спутников разгорелась война, тот был побежден и приговорен к смерти, но его сторонники убили Писарро. Вице-король, посланный императором, чтобы прекратить распрю, был застрелен солдатами Гонсалеса Писарро, которого королевские лейтенанты намеревались сместить и казнить. Единственное, что было доподлинно известно, – это новые законы не соблюдались, а с индейцами обращались по-прежнему плохо.
– Когда-то вы хотели увидеть все собственными глазами, – вспомнил Карл.
– Да.
– И вы до сих пор хотите этого?
Я колебался. Что-то еще еле слышно трепетало в моем сердце, возможно то было желание.
– Я всегда хочу служить вам, – твердо выговорил я.
– В таком случае отправляйтесь посмотреть, что мы там сотворили. Мне необходимо знать. – Погладив больную ногу, Карл повторил: – Мне необходимо знать, что я передам Филиппу. – И, понизив голос, добавил: – Надобно знать, что же я сделал за тридцать лет правления.
Через шесть месяцев, весной 1550 года, я отплыл в Санлукар-де-Барамеда на каравелле, которая отправилась в путь вместе с тремя торговыми судами и двумя боевыми кораблями. Облокотившись на леер, я целыми днями смотрел на пенный след корабля на водной поверхности – путь, что проделали каравеллы Колумба, Кортеса и Писарро; как часто я водил по нему пальцем на пергаменте карт. Но ныне море уже не было тем ровным пространством, которое я мог накрыть рукой; оно волновалось и сверкало на солнце, оно раскинулось так, что невозможно было охватить его взглядом. Как овладеть морем? – думал я. В своем кабинете – в Брюсселе, Аугсбурге или Мадриде – я мечтал держать мир в своих руках – мир, гладкий и круглый, подобно глобусу. А теперь, день за днем скользя по синим водам, я спрашивал себя: так что же такое мир? Где он?
Как-то утром я лежал на мостике с закрытыми глазами, когда ветер вдруг донес до меня запах, который я не вдыхал уже месяцев пять, – теплый и пряный запах, запах земли. Передо мной, пропадая вдали, тянулся плоский берег, оттененный полосой деревьев с огромными листьями. Мы входили в воды архипелага Лукайя. Я в сильном волнении созерцал громадную зеленую поверхность, казалось плывшую по воде. За годы до нас впередсмотрящий здесь крикнул: «Земля!» – и спутники Колумба упали на колени. Они, как и мы сегодня, услышали щебет птиц.
– Мы собираемся высадиться на этих островах? – спросил я капитана.
– Нет, – ответил он. – Они безлюдны.
– Безлюдны… – повторил я. – То есть это правда?
– Разве вы не знали?
– Я не верил в это.
В 1509 году король Фердинанд утвердил договор с жителями островов Лукайос. Падре Лас Касас утверждал, что они загоняли индейцев с помощью собак как дичь и пятьдесят тысяч туземцев были уничтожены или разогнаны.
– Пятнадцать лет назад на побережье еще оставалось несколько поселенцев, живших добычей жемчуга, – пояснил капитан. – Но тогда услуги ныряльщика уже стоили сто пятьдесят дукатов; местное племя вскоре вымерло, и последним испанцам пришлось покинуть острова.
– Сколько островов насчитывается в этом архипелаге? – спросил я.
– Около тридцати.
– И все они безлюдны?
– Все.
На вычерченной географами карте архипелаг выглядел скоплением малозаметных пятен. И вот оказывается, что каждый из его островов не менее реален, чем сады Альгамбры: эти острова изобилуют цветами пылающих оттенков, птицами, ароматами; море, стиснутое рифами, образовывало спокойные лагуны, которые моряки окрестили «водными садами»; полипы, медузы, водоросли, кораллы разрастались в прозрачной воде, где плавали красные и синие рыбы. В отдалении друг от друга над водой поднимались песчаные наносы, напоминавшие севший на мель корабль; иногда такой песчаный холм был опутан вьющимися травами и лианами, сбоку росли веерные пальмы. Ни единой лодки не будет больше скользить по лагуне, где то тут, то там били источники пресной воды; никогда более человеческая рука не отодвинет завесу из лиан; эти райские земли, где некогда беззаботно жило нагое ленивое племя, навеки были утрачены для людей.
– Остались ли индейцы на Кубе? – спросил я, когда мы входили в узкий проток, который вел к заливу Сантьяго.
– В Гвандоре, возле Гаваны, мы собрали шестьдесят семей, обитавших на горе, – объяснил капитан. – В этом районе должно еще остаться несколько племен, но они прячутся.
– Понятно, – сказал я.
Залив Сантьяго-де-Куба был настолько широк, что Королевская армада Испании могла бы полностью поместиться там; я смотрел на розовые, зеленые и желтые кубики, громоздившиеся друг над другом на уступах горы, и улыбался: я любил города. Едва ступив на мостовую, я с наслаждением вдохнул запах дегтя и масла, запах Антверпена и Санлукара. Я двигался сквозь толпу, скопившуюся на пристани; дети в лохмотьях цеплялись за мою одежду с криками: «Санта-Лючия!» Я швырнул на землю горсть монет и велел тому, кто показался мне самым смышленым из этой шайки: «Проводи меня».
Широкая улица с домами цвета охры, окаймленная пальмами, поднималась к сияющей белизной церкви.
– Санта-Лючия, – сказал мальчишка.
Он был босой, с бритой головой, похожей на черный шар.
– Я не люблю церквей, – сказал я. – Отведи меня туда, где лавки и рыночная площадь.
Мы свернули за угол; все улицы здесь были прямыми и пересекались под прямым углом; гладко оштукатуренные дома были построены по образцу зданий в Кадисе, но Сантьяго оказался непохож на испанский город, от города в нем было немного; мои башмаки покрылись желтой пылью деревенской почвы, широкие квадратные площади пока что ничем не отличались от пустырей, там росли агавы и кактусы.
– Вы прибыли из Испании? – спросил мальчик, сверкнув взглядом.
– Да.
– Когда я вырасту, то пойду работать на серебряный рудник, – сказал ребенок. – Разбогатею и отправлюсь в Испанию.
– Тебе здесь не нравится?
Он плюнул с презрением на лице.
– Здесь все бедные, – сказал он.
Мы пришли на рыночную площадь; сидевшие на земле женщины продавали надрезанные ягоды кактуса опунции, разложенные на пальмовых листьях; другие стояли у лотков с круглыми хлебами, корзинами с зерном, фасолью или нутом; здесь также продавали скобяные изделия и ткани. Мужчины были босы, бедра обернуты куском выцветшей хлопчатобумажной ткани; женщины в бедных платьях тоже разгуливали босыми.
– Сколько стоит корзина зерна?
Я был одет как дворянин, и торговец, с удивлением посмотрев на меня, сказал:
– Двадцать четыре дуката.
– Двадцать четыре дуката?! Это в два раза дороже, чем в Севилье.
– Такая цена, – мрачно пробурчал торговец.
Я неспешно обошел площадь. Впереди меня семенила девочка в каких-то обносках; она останавливалась перед каждым лотком, где продавали хлеб, с задумчивым видом взвешивая на ладони хлеба, не решаясь выбрать; торговцы улыбались ей. В этих краях, где железо ценилось дороже, чем серебро, хлеб был драгоценнее золота. Корзина фасоли, за которую в Испании давали двести семьдесят два мараведи, здесь стоила пятьсот семьдесят восемь, конская подкова стоила шесть дукатов, а пара гвоздей, чтобы подковать лошадь, – сорок шесть мараведи; кипа бумаги – четыре дуката, партия ярко-красных, хорошо выделанных обоев из Валенсии – сорок дукатов; ботинки со шнуровкой продавали за тридцать шесть. Повышение цен, уже наметившееся в Испании со времени открытия серебряных рудников Потоси, здесь ввергло людей в нищету. Я смотрел на темно-коричневые лица, осунувшиеся от голода, и думал: через пять-десять лет так будет во всем королевстве.
После проведенного в городе дня, замученный жалобами женщин и стариков, просивших милостыню, пронзительными воплями маленьких попрошаек, вечером я ужинал у губернатора. Он принимал меня с чрезвычайной роскошью: приглашенные дамы и господа были с ног до головы разодеты в шелка, стены дворца тоже затянуты шелком. Стол был более изобильным, чем во дворце Карла Пятого. Я расспрашивал хозяина о судьбе туземцев, и он подтвердил рассказ капитана моего корабля: за Сантьяго, возле Гаваны, есть плантации, которые возделывают чернокожие, но в целом некогда населенный двадцатью тысячами индейцев остров Куба, чья ширина равна расстоянию от Вальядолида до Рима, ныне безлюден.
– Разве нельзя было покорить этих дикарей, не устраивая резни? – спросил я с раздражением.
– Никакой резни не было, – ответил мне один из плантаторов. – Вы не знаете индейцев: эти люди настолько ленивы, что предпочитают смерть легкой усталости. Они готовы были умереть, лишь бы не работать; они вешались или отказывались принимать пищу. Целые деревни кончали жизнь самоубийством.
Несколько дней спустя на корабле, который должен был доставить меня на Ямайку, я спросил одного из монахов, высаживавшихся на Кубе:
– Правда ли, что жившие на этих островах индейцы кончали жизнь самоубийством из лени?
– Правда то, что господа заставляли их работать до полусмерти, – сказал монах. – Так что несчастные предпочитали умереть сразу; они проглатывали землю и камни, чтобы ускорить кончину. И они отказывались от крещения, чтобы ненароком не оказаться на небесах рядом с благочестивыми испанцами.
Голос падре Мендонеса дрожал от негодования и жалости. Он долго говорил мне об индейцах. Вместо жестоких и тупоумных дикарей, которых описывали мне кортесовские командиры, он обрисовал столь мягкосердечных людей, не ведавших, как пользоваться оружием, они ранили себя лезвиями испанских мечей. Индейцы обитали в огромных хижинах, рассчитанных на сотни человек и построенных из веток и тростника; они жили охотой, рыбной ловлей, возделывали кукурузу. Досуг использовали, чтобы плести одежду из перышек колибри. Их не прельщали земные блага, они не ведали ненависти, зависти и алчности, жили бедно, беззаботно, счастливо. Я смотрел на толпу жалких, застывших на мосту беженцев, обессиленных солнцем и усталостью; с котомками они покидали скудную кубинскую землю, чтобы отправиться искать счастья на серебряных рудниках. И я подумал: ради кого мы трудимся?