Текст книги "Несколько бесполезных соображений"
Автор книги: Симон Кармиггелт
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Счастливое детство
Когда мы проезжали мимо Главного почтамта, вспыхнул красный свет, и такси остановилось. Седой шофер окинул взглядом фасад высокого здания и сказал:
– В детстве я частенько сюда захаживал.
Он ждал, что я отвечу «вот как?», и я именно так и ответил.
– За дедом, – продолжал он. – Старик жил у нас. Целыми днями, бывало, шкандыбает по городу, ищет, на что бы поглазеть задарма. К примеру, как дом строят. Или как чей-нибудь драндулет кувырнулся в канал. Все в таком роде. Часов в шесть, как обедать садиться, мать всегда говорила нам с братишкой: «Сбегайте-ка за ним!» Он-то времени уже не замечал. И всегда мы заставали его на почтамте. У него там было постоянное местечко, возле окошка, где почтовые переводы выдают. Стоит и глазеет. Глазеет на сейф с деньгами. К нему уж там все привыкли. Я как-то спрашиваю у него: «Дедушка, а зачем ты ходишь туда каждый день?» А он отвечает: «Любоваться на всю эту красоту». Бывало, за столом скажет: «Сегодня я видел тысячную бумажку». Стало быть, счастливый день выдался у старика!
В зеркальце заднего обзора я видел, что таксист улыбается.
– У него-то самого сроду ломаного гроша не было за душой, – продолжал он. – Он из рабочей семьи. В деревне, где он рос, всем заправляли протестантские святоши. Он и в школу-то почти не ходил. Все работа да работа. Был еще от горшка два вершка, когда отец в шесть утра отнес его, спящего, в первый раз на фабрику. Такая тогда была житуха. Но люди были счастливы. Дед, бывало, говорил: «Что нужно нашему крестьянину? Три вещи: полная кружка, строгий пастор да добрая деваха». Он часто так приговаривал. Такое уж у него было присловье. Мы поехали дальше.
– Мои-то отец с матерью, те не поддались на удочку церковников, – продолжал таксист. – Помню – кстати, мы и жили-то тогда в Иордане, – как-то раздается звонок в дверь, и на пороге стоят два субъекта. Один говорит: «Мы принесли вам Евангелие». А мать ему на это: «Погодите, я схожу за корзинкой». Вот какая она была, моя мамаша. Бой-баба. И такая жизнерадостная! Отец тоже. Он был прирожденный бунтарь. Вечно, бывало, бастует. Для нас-то с братишкой это были счастливые деньки, ведь когда он не был в пикете, то ходил с нами на рыбалку. Или мастерил нам воздушного змея. Очень хорошо получался у него змей. А мать все равно ухитрялась кормить нас досыта – сам не понимаю, как это ей только удавалось.
Глаза его в зеркальце выражали теперь глубокое раздумье.
– И еще отец ходил с нами гулять, – снова заговорил он. – А по дороге рассказывал нам о новой, лучшей жизни, которая когда-нибудь настанет. Иногда мы ходили в большой парк, там стояли роскошные особняки. Отец показывал нам с братишкой на них и говорил: «Смотрите, ребята, там живут одни воры да убийцы». Ха-ха. Прирожденный бунтарь… Но рассказывал он хорошо.
Мысленно я увидел всю сцену: страстного обличителя и двух мальчуганов, в некоторой растерянности поглядывающих на солидную недвижимость, откуда вот-вот, изрыгая проклятия, выскочит этакое страшилище, каким представляются детской фантазии воры и убийцы.
– Когда нам приходилось совсем туго, – продолжал шофер, – отец всегда насвистывал, идя по улице. Гордый был. Но однажды сапожник, который жил напротив нас, говорит ему: «Ян, хочешь, я дам тебе гульден». Отец спросил, с чего это он вдруг, а сапожник ему: «Да ведь ты все ходишь и свистишь…» С тех пор отец больше не насвистывал.
Машина остановилась у моего дома, и я расплатился. Шофер с удовлетворением заключил:
– У меня было счастливое детство. Этого у меня никто не отнимет.
Любовь
Я сидел в закусочной и ел котлету.
Это была мерзкая котлета, которую, по-моему, сотворил убежденный мизантроп из останков муравьеда.
Но я жевал ее стоически. Есть-то надо, верно? К тому же она была вполне под стать этой закусочной – пронзительно освещенному сараю, набитому нелепой мебелью. Здесь изо дня в день столовались одинокие мужчины – прислонив газету к вазочке с искусственной розой, они покорно поглощали все, что предлагало меню.
Обслуживала их единственная официантка, маленькая, усохшая особа лет пятидесяти с лишним, носившаяся мелкой рысью от столика к столику. Когда она ставила на стол блюда и тарелки, весь ее облик выражал сочувствие к посетителю.
«Покушай хорошенько, голубчик», – казалось, говорила она.
И это было очень приятно.
Однажды, когда мы в полном молчании уминали фирменные деликатесы, в закусочную вошел мужчина. Это был пустившийся человек лет шестидесяти, облаченный весьма разномастные одеяния; на голове его красовалась Широкополая шляпа из тех, что в былые времена призваны были обозначать натуру артистическую. Человек явно был сильно взволнован. Он остановился у двери и обвел взором присутствующих, будто готовясь произнести речь.
– Люди! – внезапно возопил он.
Похоже, он собирался возвестить о конце света, ведь попадаются же еще экземпляры, которые придают этому событию какое-то значение. Одинокие мужчины оторвались от тарелок и газет. Человек простер руку и, указуя трясущимся перстом в направлении маленькой официантки, возопил опять:
– Люди! Эта женщина – блудница!
Затем он вытащил платок и прочувствованно затрубил носом. Мужчины, как один, дернулись, будто привязанные на веревочке. Судя по их заигравшим взорам, они сперва переварили смысл библейского слова «блудница», а потом дружно уставились на женщину, словно желая удостовериться.
– Иди отсюда, слизняк! – закричала она.
– Акки… – звучно произнес мужчина.
В довершение всего ее звали Акки.
Акки – блудница.
Недурственно, черт побери.
– Сейчас позову хозяина, – пригрозила она.
– Хозяина! – горько прокричал мужчина. – Скажи уж «сожителя»!
В конце зала распахнулась дверь, и из нее пулей выскочил лысый человечек ростом с двенадцатилетнего мальчишку. Он остановился перед мужчиной и спросил, подняв кулак:
– Этого добиваешься?
Тот отступил назад и схватился за дверную ручку.
– Погоди у меня, – кисло пообещал он.
И ретировался.
Все опять бодро принялись за еду.
Лысый человечек вернулся к себе, а скорбящий мужчина больше не появлялся. Ничего будто и не произошло.
Но все же…
Мы смотрели на официантку другими глазами, и она это понимала. В ее рысце обозначился какой-то легкий, кокетливый перебор, и улыбка, с которой она разносила по столам пудинг, казалась куда менее усталой, чем четверть часа назад. Она была блудницей. А мы и предположить такого не могли. И вот узнали теперь, и она знала, что мы узнали, и находила это крайне приятным.
Позже, выйдя на улицу, я увидел мужчину в широкополой шляпе: совершенно подавленный, он сидел на скамейке и смотрел прямо перед собой. Он был удручен самым неподдельным образом. По-моему, кинематограф развратил нас, постоянно упаковывая любовь в глянцевые обертки. Да и кто решится снять «Ромео и Джульетту» с двумя уродливыми героями?
Хотя, может, так получилось бы гораздо красивей.
Наш современник
В городе он купил программу и в автобусе по дороге домой внимательно изучил, что сегодня вечером по телевизору. На конечной остановке он вылез и зашагал по темным прямым улицам нового района; они привели его к высокому многоквартирному дому, на шестом этаже которого он жил («Симпатичное гнездышко для парочки симпатичных голубков»). Он отпер дверь и вошел. Квартира состояла из трех комнатушек, кухни и кабинки с душем. («Наши квартирки невелики, но в них хватит места для вашего маленького счастья».) Мебели почти не было, только стол, стул, кровать и верстак. Он сел на стул и произнес:
– Дамы и господа, полюбуйтесь на жалкие обломки безумной страсти!
Из окна открывался вид на точно такой же дом через улицу. Сплошь симпатичные комнатки для симпатичных парочек, с симпатичными книжными полками, и симпатичными стегаными чехольчиками на чайник, и симпатичными телевизорами. Скоро на всех этажах замерцает голубой экран – всевидящее око телецентра в Бюссуме. («Дедушка зайдет посмотреть, счастливы ли вы, детки».) Лиза тоже обожала все это до того, как удрала, прихватив свое драгоценное барахло. Счастье… Она беспрестанно талдычила про счастье. Его неописуемо раздражали эти разговоры. Он теперь сам диву дается, как умудрился вытерпеть целый год в роли симпатичного голубка. В свое время он женился на Лизе, считая, что так положено. Ему было уже за сорок, и значит – теперь или никогда. Ведь все кругом женаты. Let’s do it?.[40]40
Здесь: чем я хуже (англ.)
[Закрыть] И первое время он ценил в Лизе несколько удивлявшую его способность любить его взволнованной, тревожной любовью. Но скоро и это стало вызывать в нем тупое раздражение. Он задыхался, сидя с ней в комнате, и спрашивал себя: «Зачем?» Этот дурак – ее прежний хахаль – оказался настойчивым и принес избавление. Когда она убежала с ним (а какое идиотское, патетическое послание оставила она на столе!), муж почувствовал прежде всего облегчение. Правда, некоторые неудобства причиняло то, что она вывезла все барахло. У него осталось лишь самое необходимое. Но он не пытался ничего изменить. Намеренно ограничивал себя. Это было гордое существование, свободное от власти вещей.
В дверь позвонили. Открыв, он увидел господина средних лет с листом бумаги в руке.
– Моя фамилия Мейерс, – сказал этот господин. – Я живу тут, в доме. Я обхожу всех жильцов и собираю подписи против типографии на первом этаже. Наборщик всё время работает по вечерам, а мы не можем смотреть телевизор, такие из-за этого ужасные помехи. Правда, он утверждает, что помехи не из-за этого, но у нас свое мнение. – Он вынул авторучку. – Вы тоже подпишете?
– Гм, у меня больше нет телевизора, – ответил брошенный муж. – Так что не знаю, вправе ли я принять участие в таком деле.
Пожилой господин подумал и сказал:
– Да, верно. Простите, что побеспокоил.
– Ну что вы, ерунда.
Брошенный муж любезно поклонился, закрыл дверь и ухмыльнулся. Вот здорово, просто замечательно! Они думают, что их вечернее счастье разрушает трудолюбивый наборщик. Вообще-то надо было подписать. Для полноты злодеяния. И им не обязательно знать, что Лиза забрала симпатичный телевизор в свое новое гнездышко. Он посмотрел на часы. Половина восьмого. Начинаются новости. Он выключил свет в комнате и подошел к окну. Ну да, вот зажглись голубые экраны. Три на первом этаже, четыре на втором и два на третьем. Прелестно – сегодня вечером телеобслуживанием охвачена масса народу. Сейчас в качестве прелюдии он угостит их электробритвой и кофемолкой. Он сунул вилку в розетку и прикрыл электроприборы подушкой, чтобы заглушить жужжание. Подтащил стул к окну, сел и стал смотреть в свое удовольствие. Во всех комнатах одинаково засуетились. Симпатичный Вим вскочил с симпатичного кресла и завертелся у симпатичного аппарата. Вместо изображения по экрану пошли дрожащие полосы, а звук заглушался ревом горного потока.
Когда начнется пьеса, он включит электродрель. А моторчик оставит напоследок, чтобы забросать снежными хлопьями религиозную передачу.
Раньше всех выключили телевизор на третьем этаже. Потом сдался первый. Но один тип на четвертом этаже стоял насмерть. Он был из тех, кто не отступит ни перед чем.
Так продолжалось до десяти вечера. К этому времени дрель подавила все телевизоры. Брошенный муж выключил дрель, надел пальто и пошел в маленькое кафе на углу выпить пива.
– Ну как, было что-нибудь интересное сегодня по телевизору? – спросил он буфетчицу.
– Опять целый вечер как будто снежные хлопья валили.
– Какое безобразие!
Пиво он пил с наслаждением.
Письмо
Когда Клокхоф вышел из столовой – сегодня было овощное рагу, жиру хватало, все честь честью, – санитар сказал ему:
– Йооп просил тебя зайти.
Удивительное дело, всех других персонал называл по фамилии, и только Иооп с первого дня стал для всех Иоопом.
– Я сейчас прямо и пойду.
Поднимись на лифте, – сказал санитар.
Но Клокхоф покачал головой и пошел по лестнице, статный и прямой. Делал он это из тщеславия. Однажды он слышал, как директор сказал кому-то из персонала: «Поглядите на старикана Клокхофа, он у нас еще орел». С тех пор он перестал пользоваться лифтом.
В палате для лежачих кровать Йоопа стояла второй слепа. Бледное лицо на подушке избороздили глубокие морщины. «Я ношу на своей харе план города, чтобы не заблудиться», – говаривал он прежде, когда еще был здоров. Но вот уже скоро год, как он лежит в этой палате.
– Как дела? – спросил Клокхоф.
– Не спрашивай. Конец мой пришел.
– Мы тут все на очереди, – заметил Клокхоф. – Ну а тебе семьдесят девять, так что пора и честь знать.
Он закурил сигару.
– Дай и мне, – попросил Йооп.
– У меня в кармане непочатая коробка. Могу уступить.
Два гульдена тридцать.
– Беру.
– Я на этом ничего не выгадываю. Сам столько платил.
Клокхоф вынул из внутреннего кармана коробку. Йооп полез под подушку за кошельком.
– Хочешь, чтоб я написал письмо?
Больной кивнул.
– Тогда прибавь сразу двенадцать центов за марку. И восемь за бумагу и конверт.
– Я дам тебе три гульдена.
– Не надо. Я не хочу на этом наживаться. – И Клокхоф положил сдачу на тумбочку. – Ну, кому письмо?
– Сыну.
– Опять? Наверное, уж десятый раз. Говорю тебе, прекрати. Все равно он этого не сделает.
– Сыну, – повторил Йооп.
Клокхоф пожал плечами. Человек с белоснежной бородой, лежавший в правом углу палаты, закричал насмешливо:
– Наши милые детки! Бери пример с меня: я их всех пережил.
– Заткнись, – сказал Клокхоф.
– Сыну, – стоял на своем Йооп.
– Ладно, тогда я и сам знаю, что писать. Пусть пришлет расписку на те деньги, что ты дал ему в долг, верно? Всегда одно и то же. А он всегда ноль внимания.
Больной покачал головой на подушке.
– Нет. Напиши ему только одно: дескать, я все забыл и все простил, и больше ничего.
– Ладно, – сказал Клокхоф, вставая.
Он был уже в дверях, когда до него долетел голос Йоопа, на этот раз немного жидковатый:
– А если он придет…
Белобородый пронзительно захихикал.
Клокхоф спустился по лестнице, сдерживая одышку.
Это было в четверг. Ровно через неделю, снова у выхода из столовой – сегодня на ужин была картошка со спаржей и по кусочку свинины, – санитар сказал Клокхофу:
– Поднимись к Иоопу. Днем к нему приходил сын.
Клокхоф сел у кровати Йоопа и спросил:
– Ну что, добился наконец своего?
Йооп кивнул. Наступило молчание. Потом больной старик достал кошелек, вынул из него ключ и, запнувшись, попросил:
– Будь добр, пойди загляни в мой шкафчик.
– И что принести?
– Просто загляни.
Клокхоф пошел. Вернулся и сказал:
– Там пусто.
Больной ничего не ответил. – У тебя ведь было два пальто? И два костюма?
– Этот болван сегодня давал ключ сыну. Тот тоже хотел просто заглянуть, – крикнул старик с бородой.
– Заткнись, – сказал Клокхоф.
Он испытующе посмотрел на Йоопа. Больной отвернулся.
– Ладно, хватит об этом, – пробормотал он.
Когда я был театральным критиком
Ты просишь меня, дорогой Гюс Остер, объяснить, почему много лет тому назад я расстался с профессией театрального критика. Я понимаю, что ты не перестаешь огорчаться по этому поводу, и правдивый ответ на твои беспрестанные «Почему же? Разрази меня гром, почему?» хоть в какой-то мере утолит твою скорбь. Итак, слушай.
Но для начала мне придется ответить на другой вопрос: «Почему я, в самом деле, стал театральным критиком?» Не только и не столько по той причине, что мне ни разу не удалось написать пьесу. Нет, все не так просто. Театральными критиками в действительности становятся в силу двух обстоятельств: потому что хотят ими стать и потому что освобождается желанная вакансия.
Боюсь, однако, по ту сторону рампы уже звучит нестройный хор голосов:
– Но кто решает, что этот человек вправе высказывать какие-либо суждения и давать оценки?
Мой ответ еще подольет масла в огонь. По существу, это решает сам критик. Ведь становится же молодой человек актером, считая, что у него есть талант.
– Да, но сначала он должен закончить театральную школу, и если окажется, что никакого таланта у него нет, то он расстанется с этой затеей, – слышу я.
Безусловно, в этом есть доля истины. Но доля, прямо скажем, не очень большая. Я уважаю театральную школу. Но тем не менее могу назвать достаточно великих дарований, которые в жизни не посещали этого учебного заведения или очень быстро потерпели там неудачу.
Для подготовки театральных критиков не существует специальной школы. А если бы таковая и была, то вымученный потом и кровью диплом не вызвал бы у меня доверия. Ведь, как бы это ни резало кое-кому слух, критик – профессия, которая требует прежде всего таланта и определенного склада ума.
Я вижу, как при упоминании о «складе ума» отдельные актеры и актрисы зажимают пальцами нос, точно спасаясь от непотребного запаха.
– В кресло третейского судьи критик карабкается из тщеславия, – слышу я перво-наперво.
Согласен, вероятно, встречается и такое. Но вскользь замечу, что и в театральном мире тщеславие не столь уж редкое явление, – мало того, зачастую оно служит движущей силой замечательных успехов.
– Критик – это несостоявшийся художник, который изливает свою злобу и зависть на окружающих.
Подобное умозаключение – орешек покрепче, и расколоть его не так-то просто. Действительно, бывают и такие критики. Но это критики плохие. И только потому, что они обременяют землю своим присутствием, нельзя лишать доброе дело его законных прав. Есть ведь и плохие актеры, но вряд ли кому придет в голову закрывать из-за них театры.
Хороший критик в первую очередь тот, кто помешан на театре. Наличие этой страсти необходимо. Он должен приходить в восторг при виде всего прекрасного и с негодованием отвергать все бездарное, а главное, в обоих случаях он должен быть предельно искренен. Он должен знать театральную литературу – это ясно как божий день, но увесистый книжный шкаф еще не есть критик. Оскар Уайлд сказал: «Критика – это одна из форм автобиографии». (Он добавил еще: «Я не знаю, продаются ли критики, но, судя по их внешности, они едва ли стоят очень дорого». Это, впрочем, просто шутка.) Вернемся к «автобиографии»: наши эмоциональные суждения не связаны со знанием, мы черпаем их из глубин собственной личности. Однажды мне довелось прочесть рецензию на мою собственную книгу, и, зная критика, я подумал: «Что это он на меня так взъелся?» Автобиография середняка скучна, а личности написать ее – поистине нелегкий, но стоящий труд. Тот, кто после прочтения моих заметок придет к выводу, что, избрав профессию театрального критика, я принял безудержно смелое решение, сделает отличный ход тузом. Крыть мне тут нечем, могу лишь отшутиться: мне было тогда двадцать три года.
Предоставив вам возможность забрать выигрыш, я, побитый, но не сломленный, продолжу игру и замечу, что страсти к театру во мне было хоть отбавляй. И все же когда я начал писать критические отзывы, то постоянно допускал ошибки. Дело в том, что критик, как и актер, осваивает свою профессию в процессе работы. Большинство начинающих критиков неспособны различить, где кончается ответственность драматурга и начинается ответственность постановщика. Кто вступает на критическую стезю, вооружившись непреложной истиной: «Пьеса является литературным произведением (коих, кстати, последнее время что-то совсем не видать), которое должно быть соответствующим образом реализовано на сцене», тот вскоре обнаружит, что пользоваться этой истиной нужно с большой гибкостью. Многие пьесы действительно должны быть «реализованы на сцене», чтобы автор получил возможность высказаться. Но можно представить себе и обратное: например, чудесные театральные вечера, успех которых процентов на девяносто зависит актеров. Вот вам блестящий пример: Кор Рейс за всю свою карьеру сыграл дай бог три пьесы с «читабельным» текстом. Тем не менее, он вошел в историю нашего театра, как один из самых тонких и талантливых актеров.
Четыре года в Гааге (до войны) и около восьми лет в Амстердаме (после войны) я изображал на театре третейского судью. Что же побудило меня – Гюс Остер, я возвращаюсь к твоему вопросу – оставить это занятие?
Мой шаг основывался на (достойном восхищения) самопознании. Первым делом я сообразил, что круг моих литературных кумиров не столь уж широк. Такой писатель, как Чехов (я употребляю это имя в качестве символа), мне полностью «созвучен». А вот произведения мистера Т. С. Элиота (это уже символ противоположный) с тем же успехом могли быть написаны – на мой взгляд! – и по-китайски. И не только потому, что я нахожу их скучными. Я просто не понимаю в них ни слова. А это, прямо скажем, ощутимый недостаток. Критик, безусловно, может иметь собственные симпатии и антипатии, но не настолько, чтобы от его пера страдали великие имена. Здесь возникает новая проблема – скорее, характерологического свойства.
В Нидерландах всегда были и по сей день встречаются актеры, которые играют хорошо, и актеры, которые, с моей точки зрения, играют отвратительно. Скажем, господин А. (выбор буквы совершенно произволен, это вам не аллюзивный роман) – актер отвратительный. О чем я и заявляю письменно, положа руку на сердце. Заявляю один раз. Пять раз. Десять. Однако господин А. не видит причин переучиваться на конторщика или работника наших славных почтовых учреждений. И все время попадается мне на глаза. В конце концов после какой-то премьеры, сидя с пером в руках, я подумал: «Опять он играл отвратительно. Но такой уж он есть, его не переделаешь, следовательно…»
И я начал излагать весьма туманные и путаные соображения о нем и иже с ним. Но читателю от этого ни жарко ни холодно. И тогда я понял: господин А. всю оставшуюся жизнь проведет на сцене.
Так не стоит ли сменить профессию мне!
И я снял с себя судейскую мантию и превратился в wiser and happir man.[41]41
Благоразумного и счастливого человека (англ.)
[Закрыть]
Прошел год с тех пор, как я завязал с рецензиями, и тут мне с завидным постоянством стали встречаться актеры, которые говорили:
– Послушай, как жаль. У тебя это здорово получалось.
Ибо всякий умерший артист играл, оказывается, превосходно.