Текст книги "Поэт из 71г (СИ)"
Автор книги: Сим Симович
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
Провода от «лопаты» прикручены к двум спичкам, обмотаны фольгой от сигаретной пачки – самодельный штекер.
Контакт. В гнездо.
Щелчок тумблера.
Шкала настройки засветилась теплым, желтым светом. Внутри, сквозь заднюю стенку, проступило малиновое свечение нитей накала радиоламп.
Ламповый усилитель. Класс А. То, за что аудиофилы будущего станут платить тысячи долларов, здесь стояло в пыли.
Громкость выкручена на полную.
Из динамиков, обтянутых тканью, пошло нарастающее гудение.
*У-у-у-у-м-м-м-м…*
Фон переменного тока. 50 герц. Земли нет, экранировки нет.
Но звук живой.
Творение легло в руки. Тяжелое, неудобное. Углы ящика впивались в ребра. Струны из троса казались лезвиями.
Рука поднесена к «датчикам». Динамики отозвались шорохом. Работает! Телефонные магниты ловили поле.
Аккорд зажат. Ми-мажор. Самый простой, самый русский аккорд.
Пальцы левой руки пронзила боль – стальная проволока не знала пощады.
Правая рука ударила по струнам.
*КХХХ-РРР-А-А-Н-Г-Г!!!*
Не похоже на гитару.
Звук падающего башенного крана.
Перегруженные лампы «Ригонды», не рассчитанные на такой мощный сигнал от телефонных катушек, захлебнулись дисторшном. Естественным, грязным, фуззовым перегрузом.
Низов почти нет. Визжащая, лязгающая середина.
Звук ржавого металла, скрежещущего о бетон.
Идеальный саундтрек для стройбата.
Удар еще раз.
*ДЖ-ДЖ-ДЖ!*
Рифф родился сам собой. Примитивный, на одной струне.
«Smoke on the Water»? Слишком интеллигентно.
«Whole Lotta Love»? Ближе.
Но пальцы сыграли иное. Тягучее, мрачное.
*Тум… Тум-тум… БАМ!*
Глаза закрылись.
Каптерка исчезла. Исчез запах портянок и резины.
Вокруг огромная сцена из бетонных плит. Вместо софитов – прожектора с вышек. Вместо зрителей – тысячи лысых, в серых робах.
Им играется Гимн Лопаты.
Инструмент фонил, заводился, визжал. Ладонь глушила струны, извлекая отрывистые, перкуссионные звуки.
*Чак-чак-вууууу…*
Прото-индастриал. Гаражный рок в абсолютной, первобытной форме.
Чистота нот не важна. Важна энергия. А энергии накопилось на атомную станцию. Злость, обида, тоска, ненависть к Лому – всё уходило в этот скрежет.
Дверь каптерки приоткрылась.
Нирвана терзания стальных жил заглушила скрип петель.
В проеме застыл дневальный – молодой узбек. Глаза выпучены. Человек с безумным лицом держит кусок ящика и извлекает из радиолы звуки ада.
Дневальный перекрестился (вопреки вере) и тихо прикрыл дверь. К шайтану. Москвичи чокнутые.
Игра оборвалась ударом ребра ладони по струнам.
Динамики «Ригонды» еще секунду шипели, переваривая электрический удар, потом затихли, вернувшись к привычному гудению.
Взгляд на пальцы.
На подушечках выступила кровь. Стальной трос прорезал загрубевшую кожу.
Язык коснулся раны. Солоноватый вкус металла и крови.
Вкус настоящего рока.
«Франкенкастер» лег на стол. Уродливая жертва вивисекции. Торчащие провода, пятна гудрона, кривой гриф.
Но оно пело.
Ладонь погладила шершавую деку.
Добро пожаловать в стройбат, уродец. Здесь будет наведен шорох.
Радиола выключена. Свет шкалы погас. Нити ламп начали медленно остывать, потрескивая в темноте.
Теперь можно и спать.
Два табурета сдвинуты, сверху брошен старый бушлат.
Завтра снова котлован. Снова лом и мат.
Но секретное оружие готово.
И когда-нибудь этот монстр подключится не к домашней радиоле, а к радиотрансляции части.
И тогда майор Скворцов услышит не Высоцкого. Услышит рев восстания машин.
Тело легло, колени подтянуты к груди. Пальцы горели огнем, но боль была приятной. Болью живого человека.
В темноте каптерки, среди противогазов и портянок, родилось новое направление.
Стройбат-рок. Бессмысленный и беспощадный.
Воскресенье в стройбате – день особого, мучительного безделья. Личному составу полагался «культурный отдых», что на языке замполита означало принудительную отсидку в неотапливаемом клубе под аккомпанемент самодеятельности.
Зал был набит битком. Пятьсот человек в серых робах спали с открытыми глазами. Воздух, густой от испарений сырых шинелей и дешевого табака, можно было резать ножом. На сцене, украшенной облезлым бюстом Ильича, стояла девушка в ситцевом платье – студентка Щукинского училища. Она с надрывом читала Цветаеву, но ее тонкий голосок тонул в ватной тишине зала, не находя отклика в сердцах людей, мечтающих только о лишней пайке хлеба и сне.
Макс сидел за кулисами, на ящике из-под декораций.
Его роль сегодня была технической – следить, чтобы микрофон не фонил, а занавес не рухнул на гостей. Рядом, прислоненный к стене, стоял «Франкенкастер». Уродливый, черный от гудрона, с торчащими проводами, он пугал даже местных крыс.
Агитбригада «Щуки» приехала час назад. Молодые, шумные, пахнущие духами и свободой. Они смотрели на солдат как на экзотических животных в зоопарке, с опаской и жалостью.
Максу было плевать. Он настраивал свой инструмент, подкручивая колки плоскогубцами.
Вдруг занавес рядом дернулся.
В закуток влетел парень. Невысокий, с копной черных кудрей и лицом, которое, казалось, состояло из одних мышц, готовых в любую секунду скорчить гримасу. На нем был черный обтягивающий трико и свободная рубаха.
Он двигался как ртуть. Не стоял на месте ни секунды – разминался, дергал плечами, тянул шею.
Константин Райкин.
Макс узнал его сразу. В двадцать первом веке это был мэтр, худрук «Сатирикона». Здесь, в семьдесят втором, – просто Костя. Сын великого отца, пытающийся доказать, что он сам по себе величина.
Райкин сделал сальто назад, приземлился бесшумно, как кошка. Заметил Макса.
Замер.
Его взгляд – цепкий, горящий – скользнул по лысой голове Макса, по грязной гимнастерке и остановился на гитаре.
– Ого, – сказал он. Голос был хрипловатым, энергичным. – Это что за агрегат? Реквизит для спектакля «Восстание машин»?
Макс усмехнулся, не вставая.
– Это инструмент для извлечения души, – ответил он. – Местной, бетонной души.
Райкин подошел ближе. Присел на корточки, разглядывая телефонные капсюли и струны из троса.
– Самопал?
– Спецзаказ. Модель «Стройбат-Кастом».
– А она… звучит? – Костя протянул руку, тронул струну.
– Рычит.
Райкин поднял глаза на Макса. В них не было брезгливости, только дикое любопытство художника, нашедшего странную фактуру.
– Врубай, – скомандовал он. – Там, на сцене, тоска зеленая. Маринка сейчас будет еще минут пять выть про рябину. Давай, покажи класс.
Макс пожал плечами.
– Оглохнешь.
– Я привычный. Включай.
Макс щелкнул тумблером «Ригонды», которая стояла здесь же, за кулисами, выполняя роль монитора. Лампы уже были прогреты.
Он взял «лопату». Гриф лег в руку привычной тяжестью.
– Ну, держись, студент.
Удар по струнам.
*ДЖЖЖЖ-УМММ!*
Звук был сухим, скрежещущим. Фузз, рожденный перегрузкой, заполнил закулисье. Это было не похоже на джаз или эстраду, к которым привыкли «щукинцы». Это был ритмичный лязг.
Макс начал играть рифф. Рваный, синкопированный.
*Там-та-дам… Чак! Там-та-дам… Чак!*
В этом ритме слышалось дыхание парового молота. Удары ломов о мерзлую землю. Шаги строя по плацу.
Райкин дернулся, словно его ударило током.
Его лицо мгновенно потеряло человеческое выражение, превратившись в маску. Тело стало механизмом.
Он начал двигаться.
Это был не танец в привычном понимании. Это была пантомима на грани припадка.
Костя ломал суставы, выбрасывал руки, имитируя работу поршней. Его голова дергалась в такт скрежету гитары.
Он импровизировал. Он ловил этот странный, уродливый драйв и переводил его на язык тела.
Макс увидел это и завелся.
Он начал ускорять темп. Добавил грязи, скребя медиатором (монетой) по обмотке струн.
*Взииииу!*
Райкин ответил прыжком. Он завис в воздухе, сгруппировавшись в комок, и приземлился в позе сломанной куклы.
Глаза его горели бешеным огнем.
– Давай! – выдохнул он. – Жми! Еще!
Это был джем.
Джем лысого солдата с самодельной гитарой и будущего гения пластики.
Они понимали друг друга без слов. Макс кидал звуковой кирпич – Райкин ловил его телом, дробя и отбрасывая обратно.
Энергия перла такая, что пыль вздымалась с пола.
За стеной, на сцене, кто-то читал стихи о березках. А здесь, в полумраке, рождался киберпанк.
Макс вошел в транс. Он забыл про Лома, про котлован, про два года срока.
Он видел, как Райкин превращается то в робота, то в обезьяну, то в скрюченного солдата, несущего непосильную ношу. Это было зеркало. Костя танцевал их жизнь. Жизнь стройбата.
Финальный аккорд Макс взял на пределе громкости. Радиола захлебнулась, издав предсмертный хрип.
Райкин рухнул на колени, раскинув руки, и замер, глядя в потолок. Грудь его ходила ходуном. По лицу тек пот, смывая грим.
Тишина. Только гудение ламп.
– Охренеть… – прошептал Райкин, вытирая лоб рукавом. – Просто охренеть.
Он поднялся, подошел к Максу. Посмотрел на него уже не как на солдатика, а как на равного.
– Ты кто такой вообще? Откуда ты этот ритм взял?
– Из земли выкопал, – усмехнулся Макс, откладывая гитару. – Тут его много. Бери – не хочу.
– Это… это сильно, – Костя покачал головой. – Это не музыка. Это мясо. Живое мясо. Слушай…
Он похлопал себя по карманам, нашел пачку «Явы». Вытряхнул сигарету, но не закурил. Оторвал кусок картона от пачки.
– Карандаш есть?
Макс протянул огрызок химического карандаша.
Райкин быстро набросал несколько цифр.
– Это телефон. Московский. Родителей, но я там бываю. Или в училище спросишь Костю.
Он сунул картонку Максу в карман гимнастерки.
– Когда дембельнешься – найди меня. Обязательно. Мы с ребятами сейчас пробуем новое… пластику, авангард. Твой скрежет там будет в тему. Сделаем шоу. Порвем эту болоту.
– Я дембельнусь не скоро, – сказал Макс. – Два года.
– Я подожду, – Райкин подмигнул. Его лицо снова стало живым, подвижным, веселым. – Такое безумие на дороге не валяется. Ты псих, парень. А психи меняют мир.
Из-за занавеса выглянула девушка-администратор.
– Костя! Твой выход! Ты что там застрял?
– Иду! – крикнул Райкин.
Он хлопнул Макса по плечу. Крепко, по-мужски.
– Не потеряй бумажку. И… береги руки. Они у тебя злые. Мне нравится.
Он развернулся и выпрыгнул на сцену.
Через секунду оттуда донеслись аплодисменты и смех – Райкин начал свою миниатюру.
Макс остался один в полумраке закулисья.
Он достал картонку.
Телефонный номер. Семь цифр, написанных размашистым почерком гения.
Это был не просто номер. Это был билет обратно. В мир искусства, в мир, где его поймут.
Макс спрятал картонку в самый надежный карман – в военный билет.
Он погладил струны «Франкенкастера».
Сегодня он играл не для пьяных «дедов». Он играл для того, кто слышит суть.
И его услышали.
Значит, он не сошел с ума. Значит, его музыка – это не бред контуженного стройбатом, а что-то настоящее.
«Симфония для лопаты» получила первого фаната.
И какого фаната.
Макс откинулся на ящик, прикрыл глаза.
До вечера было еще далеко. Вечером придет Лом за кассетой с блатняком.
Но сейчас, в эти минуты, Макс был счастлив.
Потому что искусство – это единственная валюта, которая не девальвируется даже за колючей проволокой.
Метель за окном каптерки выла голодной сукой. Ветер швырял горсти снежной крупы в мутное, затянутое паутиной стекло, пытаясь прорваться внутрь. Но здесь, за толстой дверью, царил другой климат.
В углу, на кирпичах, гудела раскаленная до вишневого свечения спираль самодельного «козла». Тепло шло волнами – плотное, сухое, пахнущее пылью. На верстаке горела настольная лампа под зеленым абажуром, спасенная из небытия списанного имущества. Круг света выхватывал из полумрака инструменты, мотки проводов и пачку «Беломора».
Тело ныло, откинувшись на спинку шаткого стула.
Ноги гудели. Спина горела огнем. Но усталость была приятной – усталость человека, занявшего место в пищевой цепи.
Час назад заходил Лом. Без пинка – с деликатным стуком. Ефрейтор забрал обещанную кассету с «блатняком», записанную с ювелирной точностью. Взамен на столе появились банка сгущенки и полбуханки белого хлеба – роскошь по меркам стройбата.
– Живи, студент. Пацаны довольны.
Пакт о ненападении заключен.
Нож вскрыл банку. Алюминиевая ложка зачерпнула густую, тягучую сладость. Вкус детства. Вкус жизни.
Теперь – главное.
Паяльник отодвинут в сторону. Чистый конверт «Воинское» и лист в клеточку легли на стол.
Писать Лене трудно.
О чем? О мерзнущих руках в котловане? О вони в казарме? О бесправии куска мяса в серой робе?
Нет. Ей знать не нужно. Она и так напугана.
Писать надо о другом. О победе.
Ручка зависла над бумагой.
*«Привет, Синичка».*
Почерк неровный – огрубевшие от струн-тросов пальцы плохо слушались.
*«Добрался. Место курортное. Воздух свежий, хвойный. Публика интеллигентная – сплошь люди с богатым жизненным опытом. Кормят регулярно, спорт – ежедневно. В основном тяжелая атлетика с ломом».*
Ирония – лучшая броня.
*«Волноваться не надо. Устроился. Заведую техникой. Музыка найдена и здесь. Сделан инструмент – Франкенштейн. Страшный, но поет громко».*
Карандаш быстро набросал эскиз на полях.
Доска. Гриф. Три струны. Торчащие провода.
Рисунок вышел карикатурным, но точным.
*«Сегодня был джем. Ты не поверишь, с кем. С одним студентом из Москвы. Он сказал – это будущее. Ритм остался. Стучит в висках на плацу. Звучит в звоне лопаты. Песни злые, Ленка. Очень злые. Но честные».*
Ручка отложена. Затяжка папиросой. Дым поплыл к зеленому абажуру.
Схема звукоснимателя? Зачем?
Чтобы знала: рассудок на месте. Мозг работает. Инженер душ и звука в строю.
Схема распайки телефонных капсюлей аккуратно перенесена на бумагу.
*R = 60 Ом. Последовательно. Вход > 100 мВ.*
Шифр. Послание: жив, творю, не сломлен.
*'Жди. Два года пролетят быстро. 730 дней. 17 тысяч часов. Считается каждый.
Твой Рядовой Синкопа'.*
Лист сложен, убран в конверт. Язык по клеевой полоске – вкус дешевого клея.
Адрес. Москва…
Письмо пойдет через военную цензуру. Лейтенант в особом отделе прочитает, хмыкнет над рисунком «лопаты», но пропустит. Ничего секретного. Просто бред солдатика.
Белый прямоугольник надежды лег на край стола.
На часах половина первого ночи.
Отбой давно. Батальон спит, набираясь сил перед боем с бетоном.
Началось личное время.
Время свободы.
Рука потянулась к полке с самодельным коротковолновым приемником, собранным из блоков рации Р-105.
В наушниках зашипело.
Эфир забит. Треск, вой, морзянка.
Глушилки работают на полную, создавая стену шума.
Но частоты известны. Ночью прохождение лучше.
Пальцы медленно, по миллиметру вращали верньер.
Сквозь вой – немецкая речь. Не то.
Китайская опера. Мимо.
Снова треск.
И вдруг…
Чистый, прозрачный звук электрооргана.
*There’s a killer on the road…*
The Doors. «Riders on the Storm».
71-й год, Джим Моррисон уже мертв, но здесь, в лесу, голос живее всех живых.
Меланхоличный ритм, шум дождя и грома в записи идеально ложились на вой метели за окном.
Привет из другого мира. Мира, где носят длинные волосы, пьют виски и живут свободно.
Глаза закрылись.
Стены каптерки растворились.
Ночное шоссе. Дождь бьет в стекло. Рядом Лена. Впереди вечность.
Музыка смывала грязь котлована, лечила мозоли и унижение.
Пока в эфире орган, пока Джим шепчет в микрофон – тюрьмы нет. Есть космос.
«Делай, что должен, и будь что будет».
Армия – длинный блюз. Грустный, монотонный, но с обязательным финалом.
Это можно пережить.
Звуки пишутся в память. Скрип сапог. Вой ветра. Гул «козла».
По возвращении из этого сделается музыка, от которой содрогнется страна. Стройбат-рок.
Песня закончилась. Новости на английском.
Приемник выключен.
Тишина вернулась, наполненная смыслом.
Наушники сняты. Настольная лампа погашена.
Осталось красное свечение спирали. Угли костра в пещере.
Тело легло на сдвинутые табуретки, под голову – бушлат.
Завтра подъем в шесть. Лом и бетон.
Но это завтра.
Сейчас – свобода.
Сон пришел мгновенно. Снилась не стройка, а сцена, танцующий Райкин и Лена, улыбающаяся письму в руках.
Глава 13
Московский дождь в начале марта – это не погода, а диагноз. Он монотонно барабанил по асфальту на уровне глаз, ведь новая комната Лены находилась в полуподвале старого доходного дома на Сретенке. В окне, забрызганном уличной грязью, мелькали только ботинки прохожих: мокрые, спешащие, одинаково серые.
Внутри пахло сыростью, старыми обоями и дешевым кофе «Ячменный», который убежал на электроплитке еще утром, оставив на спирали коричневую корку.
Комната была крошечной, похожей на пенал. Вдоль одной стены – продавленный диван, на котором Лена спала, укрывшись пальто поверх одеяла. Вдоль другой – арендованное пианино «Красный Октябрь» с западающими клавишами. А посередине, как алтарь, стоял шаткий стол, заваленный бобинами, пустыми коробками из-под пленки и конспектами, которые она больше не открывала.
Лена сидела на полу, прижавшись спиной к батарее.
Прошло две недели. Четырнадцать дней вакуума.
Ни звонков, ни вестей. Севастьян, Гриша, Толик – они исчезли, растворились в чреве военкоматов, как в черной дыре.
Ее не тронули. Видимо, куратор Лебедев посчитал, что девчонка без своего лидера – фигура битая, угрозы не представляет. Ее просто тихо «попросили» из общежития, намекнув, что в институте лучше взять академический отпуск, пока страсти не улягутся.
В дверь постучали.
Условный сигнал: два коротких, пауза, один длинный скребущий звук.
Лена вздрогнула, выныривая из оцепенения.
В коридоре коммуналки пахло жареной мойвой и «Беломором». Она отодвинула щеколду.
На пороге стоял Вадим. Мокрый плащ, запотевшие очки, с которых капала вода на грязный линолеум. В руках он прижимал к груди потертый портфель, словно там лежали государственные тайны.
– Пришло, – выдохнул он, едва переступив порог.
Сердце Лены пропустило удар.
– От кого?
– От него. От рядового Морозова.
Они влетели в комнату. Вадим бросил плащ на стул, дрожащими пальцами расстегнул замки портфеля.
Конверт. Серый, из рыхлой бумаги, со штампом фиолетовыми чернилами: «Проверено военной цензурой».
Лена схватила письмо. Руки не слушались, бумага казалась горячей.
– Осторожно, – шепнул Вадим, садясь на край дивана. – Не порви. Там каждое слово на вес золота.
Она надорвала край. Достала сложенный вчетверо листок в клеточку, вырванный из школьной тетради.
Запах. От письма пахло махоркой, чем-то кислым – то ли щами, то ли сырой шинелью – и… канифолью?
– Читай, – попросил Вадим, протирая очки краем свитера.
Лена пробежала глазами первые строчки.
*«Привет, Синичка. Я добрался…»*
Голос предательски дрогнул, когда она начала читать вслух. Ирония Севастьяна, его шутки про «курорт» и «тяжелую атлетику с ломом» били больнее, чем если бы он жаловался. Она слишком хорошо его знала. Если Морозов шутит – значит, ему очень плохо. Или очень страшно.
– «Публика интеллигентная», – хмыкнул Вадим. – Значит, уголовники. Стройбат. Самое дно, как и обещал Лебедев.
Лена дочитала до середины.
*«…Я нашел её и здесь. Сделал инструмент. Назвал его Франкенштейном…»*
Она перевернула страницу.
Рисунок.
Карикатурный, набросанный химическим карандашом эскиз. Доска, гриф, какие-то провода, торчащие во все стороны, как кишки. Это выглядело жутко и смешно одновременно.
– Господи, – прошептала Лена. – Сева сошел с ума? Что это? Он там на дровах играет?
Вадим наклонился к рисунку, щурясь.
– Это не безумие, Лен. Это инженерная схема. Смотри.
Он ткнул пальцем в цифры сбоку.
*R = 60 Ом. Вход > 100 мВ.*
– Это параметры, – голос Вадима окреп, в нем появилось уважение. – Он сделал электрогитару из мусора. Он пишет нам, что он в строю. Что он играет.
– Играет… – Лена провела пальцем по графитовым линиям. – На доске? В лесу?
– Морозов бы и на батарее сыграл, если бы приспичило. Ты же помнишь его в подвале. Он не может молчать. Это его способ выжить.
Она дочитала до конца.
*«Ритм остался… Песни злые, Ленка. Очень злые. Но честные. Жди».*
Лена опустила письмо. Слезы, которые она держала внутри две недели, наконец-то прорвались. Но это были не слезы отчаяния. Это были слезы облегчения.
Севастьян жив. Он борется. Он всё тот же наглый, самоуверенный лидер, который готов бросить вызов всему миру, даже стоя по колено в грязи в солдатской робе.
Вадим деликатно отвернулся к темному окну, давая ей минуту прийти в себя.
– Им нужны деньги, Лен, – сказал он тихо, глядя на отражение лампочки в стекле. – Там, в армии, без «грева» они загнутся. Нужны сигареты, еда, теплые вещи. Посылки стоят дорого.
Лена вытерла щеки тыльной стороной ладони.
– Я устроюсь на работу. Нянечкой в больницу или подъезды мыть. Документы-то в институте.
– Копейки, – покачал головой Вадим. – На троих не хватит. Гриша на севере, Толик в Чите. Туда пересылка золотая. А Севе еще и радиодетали нужны, судя по всему.
Он повернулся к столу, где стоял старенький магнитофон «Днепр-14», который притащил Жора.
Рядом с ним лежала картонная коробка с бобиной. На коробке черным фломастером было размашисто написано: *«Дом Союзов. Мастер»*.
– У нас есть актив, – сказал Вадим, кивнув на коробку. – Единственный, но бесценный.
Лена посмотрела на пленку.
Это была запись того самого концерта. Жора успел поставить микрофон в зале, пока Сева подключался. Качество было чудовищным – эхо, перегруз, визг толпы, треск горящих ламп. Но там была энергия ядерного взрыва.
– Ты предлагаешь продавать это? – спросила она. – Вадик, это же статья. Спекуляция. Распространение антисоветчины. Нас посадят рядом с ними. Или вышлют за 101-й километр.
Вадим подошел к столу. Взял коробку в руки, взвесил, как слиток золота.
– Это не спекуляция, Лена. Это магнитиздат. Галич, Высоцкий, Окуджава – они все так живут. Их не печатают, но их слушает вся страна. Я знаю, что в общаге уже спрашивают, где достать запись «тех самых, что взорвали Колонный зал». Легенда уже родилась. Мы просто дадим ей голос.
– Сева не хотел бы, чтобы мы рисковали.
– Сева написал: «Ритм, который остался». – Вадим посмотрел ей в глаза поверх очков. – Если мы спрячем эту пленку в стол, ритм умрет. Забудется через месяц. А если пустим в народ… Морозов вернется звездой. Его не смогут просто так раздавить, если его песни будут звучать из каждого утюга.
Лена встала. Подошла к пианино. Коснулась клавиш, не нажимая, чувствуя холод кости.
Она вспомнила тот вечер. Дым, визг гитар, перекошенное лицо Феофана. И тот момент, когда Севастьян стоял на сцене в наручниках, но смотрел не на ментов, а на неё.
Она была частью этой группы. Она была их клавишницей. Теперь она должна стать их тылом.
– Жора поможет? – спросила она твердо.
– Жора только этого и ждет. У него есть аппаратура для тиражирования. Три «Кометы» в связке. Можно писать по десять кассет за ночь. Он говорит, спрос будет бешеный.
– А обложки? Просто коробки?
– Сами нарисуем. Фотографий нет, но… – Вадим взял письмо Севы. – У нас есть этот рисунок.
Лена взяла листок. Посмотрела на кривой эскиз гитары-лопаты. «Франкенштейн».
Это был идеальный символ. Символ того, что музыку нельзя убить, даже если у тебя есть только палка, провода и злость.
– Хорошо, – сказала она. – Мы назовем это «Концерт с дымком».
– Почему с дымком? – удивился Вадим.
– Потому что там горели усилители. И потому что пахнет это всё… гарью. И свободой.
Лена подошла к магнитофону. Щелкнула тумблером.
Пленка зашуршала, набирая обороты.
Сквозь шипение и треск прорвался голос Севастьяна:
*«Эта песня посвящается тем, кто строит стены…»*
А потом – тот самый, страшный визг фидбэка, от которого, казалось, вибрировал пол.
В маленькой полуподвальной комнате стало тесно от звука. Казалось, низкий потолок сейчас рухнет, не выдержав напора.
Лена закрыла глаза. Она видела его лицо. Жесткое, решительное. Лицо не мальчика-студента, а мужчины, который принял бой.
– Мы сделаем это, Вадик. Мы завалим страну этими кассетами. Лебедев еще пожалеет, что не посадил меня. И пусть все знают, кто такой Севастьян Морозов.
Она взяла со стола пачку «Беломора» (привычка курить появилась нервная, новая, под стать обстановке).
– Но чтобы продавать дорого, по двадцать пять рублей, нам нужен знак качества, – задумчиво сказала она, выпуская струю дыма в потолок. – Кто-то, кому верят все.
– Кто? – не понял Вадим. – Секретарь ЦК?
– Нет. Тот, кого слушают и в Кремле, и в бараке. Я найду его.
За окном дождь усилился, превращаясь в ливень, смывающий серую московскую грязь.
Но в полуподвальной комнате было тепло. Желтый свет лампы падал на письмо солдата, на бобину и на решительное лицо девушки, которая только что перестала быть просто боевой подругой и стала продюсером подполья.
Война продолжалась. Просто теперь она велась на магнитной ленте, тип 6.
Квартира Жоры на Ленинском проспекте напоминала пещеру Али-Бабы, в которую провели электричество и завезли японскую технику. Здесь пахло не щами и пылью, как во всей остальной Москве, а дорогим табаком «Salem», винилом и нагретой пластмассой.
В большой комнате, занавешенной плотными бархатными шторами (чтобы с улицы не видели мигания индикаторов), работал подпольный цех.
Звук стоял специфический: мягкое, ритмичное шуршание, легкий гул моторов и периодические щелчки реле.
На длинном полированном столе, освобожденном от импортных шмоток, стояли в ряд три магнитофона. В центре – величественный, как крейсер, японский *Akai*, гордость хозяина. По бокам – две советские «Кометы», рабочие лошадки пиратской индустрии.
Жора Фарцовщик, одетый в вельветовые джинсы и фирменный батник с расстегнутым воротом, ходил вдоль стола, как начальник смены на атомной станции.
– Процесс идет, контора пишет, – довольно мурлыкал он, поправляя бобину на *Akai*. – Качество, конечно, швах. Шумит, трещит. Но в этом, чуваки, есть свой цимес. Сразу слышно – не в студии писали, а в бою.
Вадим сидел в кресле, нервно протирая очки. Ему, интеллигентному филологу, вся эта коммерция претила, но выбора не было.
– Жора, мы пишем уже десятую копию. Не многовато для начала? Если накроют с таким количеством – это статья 162-я, занятие запрещенным промыслом.
– Не дрейфь, профессор. – Жора подмигнул, щелкая зажигалкой *Ronson*. – Я участкового прикормил. Он думает, я тут переписываю «Битлз» для личного пользования. А десять штук – это капля в море. Спрос будет бешеный. Мне уже три человека звонили, спрашивали про «тех психов из Дома Союзов».
Лена сидела на полу, на пушистом ковре (тоже дефицит), разложив перед собой картонные коробки для ленты.
Ее задача была – упаковка. Товарный вид.
В руках она держала черную тушь и тонкую кисточку.
– Вадик прав, – сказала она, не отрываясь от рисования. – Мы не должны продавать это всем подряд. Только проверенным. Студентам, знакомым диссидентам. Если пленка попадет к комсомольским активистам, они быстро вычислят источник.
Жора фыркнул, выпуская струю ментолового дыма.
– Ленка, ты мыслишь как партизан, а надо мыслить как бизнесмен. Студенты – народ нищий. Они дадут трояк, перепишут друг у друга, и всё. Нам нужен «жирный» клиент. Сынки дипломатов, богема, цеховики. Те, кто готов выложить четвертак за эксклюзив.
– Двадцать пять рублей? – Вадим поперхнулся. – Жора, побойся бога. Это стипендия.
– Это искусство! – парировал фарцовщик. – А искусство требует жертв. Тем более, нам нужно греть три зоны. Посчитай сам: посылки, курево, чай, теплые вещи. Север, Чита, Подмосковье. Твоему Морозову там радиодетали нужны, а они денег стоят. Ты хочешь, чтобы он там из лопаты гитару делал?
Лена подняла голову. Взгляд стал жестким.
– Он уже сделал.
Она протянула Жоре готовую коробку.
На белом картоне черной тушью был выведен рисунок. Грубый, угловатый, агрессивный.
Доска. Гриф. Три струны. И подпись: *«Группа СИНКОПА. Концерт с дымком. 1972»*.
Жора взял коробку. Покрутил в руках.
– Слушай… А это стильно. Графика. Минимализм. Похоже на обложки *Velvet Underground*. Кто придумал?
– Сева. В письме прислал эскиз.
– Гений, – констатировал Жора. – Даже из армии креативит. «Концерт с дымком»… Звучит вкусно. С намеком.
Магнитофоны одновременно щелкнули автостопом. Пленка закончилась.
В комнате повисла тишина, нарушаемая только шумом дождя за окном.
Жора ловко начал менять бобины. Движения отточенные, профессиональные. Снять, перевернуть, заправить ракорд, нажать «Запись».
– Короче, план такой, – заговорил он, заправляя ленту. – Первую партию – двадцать штук – раскидываем по своим. Бесплатно или за символическую плату. Чтобы пошла волна. Сарафанное радио. А вот вторую партию…
Он сделал паузу, многозначительно подняв палец.
– Вторую партию мы оформим как подарочное издание. Хорошая пленка, тип 6. Коробки с твоим рисунком, Лен. И цену поставим – тридцать.
– Жора! – возмутилась Лена.
– Не перебивай. Тридцать. Но! Чтобы продать за тридцать кустарную запись с шумами, нам нужен… как это сказать… знак качества.
– Какой еще знак? – не понял Вадим.
– Авторитет. Рекомендация. Понимаете, Морозов сейчас – легенда, но локальная. Студенческая. А чтобы его слушали серьезные люди, нужно, чтобы кто-то из Великих сказал: «Да, это вещь».
Жора нажал кнопку «Пуск». Бобины снова закрутились.
– Если бы, скажем, Галич или Окуджава шепнули словечко… Или Евтушенко. Тогда цена взлетит до небес. И менты побоятся трогать, если это будет слушать элита.
– Евтушенко в Америке, – вздохнул Вадим. – Галич под колпаком, к нему не подобраться.
Лена отложила кисточку. Она смотрела на вращение катушек *Akai*. Гипнотический ритм.
*Там-та-дам… Чак!* – слышалось ей даже в тишине.
Она вспомнила письмо Севы. «Песни злые, но честные».
Кто у нас поет злые и честные песни? Кто рвет душу так, что его любят и урки, и академики?
Кого слушает вся страна, хотя его пластинок нет в магазинах?
– Высоцкий, – тихо сказала она.
Жора замер с сигаретой в зубах. Вадим уронил очки.
– Кто? – переспросил фарцовщик.
– Владимир Семенович. Если он послушает и скажет, что это хорошо… Это будет лучшая реклама. И лучшая защита. Его уважают даже в КГБ.
Жора присвистнул.
– Ленка, ты хватила. Высоцкий – это бог. Он на другой орбите. Где мы, и где он? К нему на кривой козе не подъедешь. Он сейчас то в Париже, то на Таганке, то в запое. Вокруг него свита плотнее, чем у Брежнева.
– Я знаю, где он сегодня, – вдруг подал голос Вадим.
Все повернулись к нему.
Филолог покраснел, поправил очки.
– У меня знакомая работает костюмером в театре на Таганке. Она говорила… Сегодня у них «Гамлет». После спектакля они обычно собираются на квартире у кого-то из актеров. Или едут на Большой Каретный, к друзьям. Сегодня, кажется, на Каретный. Отмечают возвращение Володи из Франции.
Лена встала. Отряхнула джинсы от ворсинок ковра.
– Мы едем туда.
– Куда? – Жора вытаращил глаза. – К Высоцкому? На квартиру? Лен, тебя туда даже на порог не пустят. Там богема, актеры, иностранцы.
– Пустят, – Лена взяла со стола свежезаписанную бобину. Упаковала её в коробку с рисунком лопаты. – У меня есть пропуск.
– Какой?
– Вот эта музыка. И история про парня, который сидит в стройбате, но не сдается. Высоцкий такое любит. Он сам… на грани.







