Текст книги "Белый свет"
Автор книги: Шабданбай Абдыраманов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
Алтынбек нарочно сел в задний ряд, показывая, что ни на кого «давить» не намерен, что устраняется от ответственности.
На следующий день Маматая вызвали к директору, и, как только он переступил порог кабинета, Беделбаев собственноручно вручил ему приказ об освобождении от занимаемой должности.
Маматай, нисколько не удивившись, спокойно смотрел в обрюзгшее от многолетнего кабинетного сидения серое лицо Темира Беделбаевича.
– Это что, увольнение с комбината?
Директор отвел водянистые глаза, сильно увеличенные линзами очков, в сторону. Крайние меры Беделбаев не признавал, потому что чреваты бунтом, неприятностями, оглаской. Он знал, куда безопаснее держать такого «деятеля» где-нибудь в отделе снабжения: вроде и при деле, и не на глазах – командировками Каипова обеспечат, об этом он позаботится сам…
– Оставляем тебя в аппарате комбината… Ну, скажем, в отделе снабжения… Наберешься опыта, а там, глядишь…
– Темир Беделбаевич, я же инженер-производственник, машины люблю. Прошу вас, оставьте сменным мастером… согласен даже слесарем.
Директор нахмурился:
– Разве не знаешь, рабочим не имею права, а штат сменных мастеров укомплектован.
Беделбаев хотел уже попросить Каипова из кабинета, ссылаясь на важные дела, но, встретившись с отчаянными глазами парня, почему-то не выдержал, потеплел голосом:
– Вот что, успокойся. Молодой – время у тебя немеренное, не то что у меня… Дело твое – в парткоме… Окончательного решения нет… Зря не обидим, потерпи…
– Да я что, Темир Беделбаевич, я разве должностей прошу.
– Понимаю я тебя, но и ты пойми меня, Каипов.
Расстроенный Маматай вышел из кабинета. А Беделбаев долго еще сердился на себя, на Саякова, которого терпеть не мог, но побаивался, на старость и болезни. И тяжелый осадок от разговора с Каиповым мучил его не один день.
VIII
Маматай никогда не рвался в начальники. Выхлопотал ему должность замначальника Алтынбек, он же и лишил Маматая ее… Но если бы только должности… Саяков лишил его «воздуха», лишил среды, того микроклимата, без которого Маматай буквально задыхался. Ему недоставало запаха хлопковой пряжи, крутящихся веретен, даже привычного, монотонного шума станков, ведь когда они работали, гудели, как шмели, значило, что в цехе благополучно… Нет простоев, и все рабочие руки при деле… Маматай нервничал, худел, срывался по мелочам. Ко всем неприятностям примешивалась тревога, как примет Бабюшай его разжалование в снабженцы…
И тут Маматаю принесли телеграмму… от Бабюшай. Она просила встретить ее в аэропорту. Парень бросился уточнять время прилета самолета, потом ловил такси и всю дорогу смотрел на часы, боясь опоздать.
Бабюшай была какой-то новой, незнакомой, немножко усталой и непривычно взволнованной.
В такси Маматаю вдруг стало страшно, ему представилось, что сегодня же ей доложат о его позоре, и он услышит в телефонной трубке холодный усталый голос: «Мне некогда, Маматай! Я занята!» Все знают на комбинате, какая Бабюшай гордячка – виду не покажет, что разочарована.
Бабюшай, возбужденно рассказывавшая Маматаю о поездке, неправильно поняла его настроение, решив, что ему скучно, тоже замолчала.
– Ну что ж, звони! – сказала холодно девушка, выходя из машины. – А сегодня я устала.
На другой день Маматай едва дождался конца работы и стал звонить Бабюшай из первого же автомата Трубку взяла она сама.
– Букен!
– Алло! Маматай, – голос у нее отчужденный, вялый. – Извини, сегодня не могу, набираюсь сил с дороги…
– Ну что ж, Букен, отдыхай…
Маматай долго стоял с трубкой в руках, забыв положить ее на рычаг. Домой он шел медленно, без мыслей, без переживаний. Ему было не хорошо и не плохо, просто Маматай потерял вкус к жизни. Дома он долго ворочался на диване, а на следующий день все валилось из рук… Привел его в чувство только телефонный звонок, который Маматай услышал еще с лестницы, но совсем не спешил снять трубку.
– Маматай, где ты пропадаешь, – услышал он веселый, доверчивый голос Бабюшай, – звонила тебе целый день.
– У меня теперь другой телефон, Букен…
– Я тебе и звонила по новому! Алло! Алло! Что ты замолчал?.. Я думала, нас разъединили, – голос у Бабюшай стал насмешливым.
– Ты все знаешь, – упавшим голосом сказал Маматай.
– Конечно, знаю. Еще в Ленинграде узнала… Домой звонила.
Встретились они вечером у моста, и Бабюшай сразу сказала:
– Давай просто погуляем. У меня было столько впечатлений, что, наверно, еще долго не смогу воспринимать ничего нового. Хочу только воздуха и тишины…
И они, не сговариваясь, плечо к плечу свернули на тропинку, спускающуюся к реке, не спеша отправились в путь. Вскоре тропа начала заметно забирать вверх, и они вышли к скалам с сумеречными размытыми очертаниями.
– Букен, давай руку… Такую обзорную площадку нашел!
Когда Бабюшай оказалась рядом с парнем, он привлек ее к себе, прикоснулся губами к ее почему-то мокрым ресницам. Они были солоноватые… «О чем она?» – подумал Маматай и еще крепче прижал Бабюшай к груди, и она не оттолкнула его. Тогда парень осмелился поцеловать девушку в губы… Они тоже отдавали чем-то солоноватым, полынным, степным. «Моя Бабюшай!» Впервые эти два слова сложились в сознании Маматая и наполнили его таким ликованием, что тесно стало в груди, и ощущение это было не тяжкое, а легкое, стремительное.
Маматай смотрел в глаза девушке – понимает ли она, что с ним происходит?!
А внизу раскинулся сотнями тысяч огней их город. Среди этого разлива есть и свет родного комбината – родного гнезда, взрастившего их и давшего крылья для полета, для любви… И Маматай покрепче прижимает к сердцу свою любимую: что ей стоит такой легкой, в струящемся под его пальцами и ускользающем атласном платье вдруг вспорхнуть и улететь и растаять в ночном мраке.
Долго ждал Маматай этой ночи любви, слияния душ, когда сердце учится разговаривать с сердцем.
– Дорогая, ты даже не знаешь, как будет счастлива моя мать, – голос у Маматая стал вдруг высоким и срывающимся. – Апа уже много лет мечтает о снохе… Ты ее обязательно полюбишь… Она у нас золотая…
– Вдруг не понравлюсь…
– Да она, Букен, полюбит тебя уж за то, что меня выбрала, понимаешь? – горячился Маматай.
Маматай бросил пиджак на камень, усадил девушку, сел рядом. Как все замкнутые люди, не умеющие делиться в разговоре с друзьями, Маматай искал в любимой женщине понимания и откровенности. Ему за много лет так нестерпимо захотелось поделиться с Бабюшай всем пережитым, наболевшим, что парень не выдержал, начал разговор о себе и о своей, конечно, первой любви – о Даригюль.
Пальчики Бабюшай тревожно вздрогнули в широкой ладони Маматая, но он еще крепче сжал их, накрыл другой ладонью.
– Думал, на всю жизнь, а вышло иначе… И были мы тогда почти детьми, сидели под луной и мечтали о сказке. И первого же жизненного испытания не выдержали…
– А ты уверен, что любишь меня, а не Даригюль?
– Уверен? Да я жить без тебя не могу.
И вдруг Маматай рассмеялся весело и по-детски звонко:
– А ты знаешь, Бабюшай, как я на тебя рассердился, когда ты меня – помнишь? – назвала деревенщиной!
– Глупая я была тогда! – засмущалась Бабюшай.
– Думал ли я в то время, что влюблюсь в тебя!
Маматай подхватил Бабюшай за руки и начал кружиться с ней, забыв, что находятся они на узенькой каменистой площадке, не подходящей для вальса.
– Ну, Маматай, отпусти! Совсем мальчишка, – поправляя косу, снова присела на камень Бабюшай. – А ты очень сердился на Даригюль, когда она сказала тебе о своем замужестве?
– Конечно, сердился… Временами меня охватывало такое отчаяние и злость, что…
– А сейчас?
– Со временем эта злость прошла. Я даже научился думать о Даригюль с благодарностью и желать ей счастья… И это не великодушие! Нет! Просто не будь Даригюль, жизнь моя пошла бы совсем иным путем, – Маматай шутливо подмигнул Бабюшай: – Как знать, может, и тебя не встретил бы…
– Ты все шутишь, а я серьезно хочу тебя попросить, чтобы ты больше не пел мне дифирамбы… Я люблю простые слова, потому что девчонка я обыкновенная, рабочая. – И добавила с нажимом: – Одним словом, ткачиха.
Они только сейчас заметили, что на востоке, там, где среди темной громады города затерялся их комбинат, начало понемногу разгораться утро. Новое утро в их отношениях, в их жизни.
IX
Разлуку с цехом Маматай переносил трудно. Спасала только музыка. Теперь после скучной, бумажной работы в аппарате он спешил домой…
У Маматая обнаружился недюжинный музыкальный слух, и он самостоятельно и довольно быстро научился играть на комузе, хотя никто в его роду никогда не брал этого инструмента в руки. Перебирая упругие струны, послушно звучащие под его пальцами, парень вспоминал горы, родные просторы, старенькую свою мать… Для него открывался новый неизведанный мир. Он отдавался на волю звукам, самовластно уносящим куда-то вдаль, в иную жизнь, по-своему счастливую и грустную…
Именно в эту пору Маматай узнал и полюбил классическую музыку, симфонии Чайковского и Бетховена…
Осень, южная, яркая, с ее грустным листопадом, с готовыми к отлету журавлями, с ее тяжелым, пестрым изобилием урожая и лоснящейся под паром и усеянной грузными, отгулявшимися за лето грачами, была созвучна его душевному состоянию. Он хандрил, сам не зная почему, и одновременно ему хотелось простого, конкретного дела, чтобы, как раньше в цехе, ощущать непосредственно плоды трудов, видеть добродушные улыбки ткачих, встречать их шутки.
Маматай много ходил пешком, раздумывая о своем житье-бытье, и радовался тому, что жизнь души его только замерла на время, а теперь снова исподволь давала о себе знать… Маматай строил планы на будущее, потянулся с угольником и карандашом к ватману…
В эту осень комитет комсомола и Совет НОТ проводили свою конференцию по научной организации труда. Были приглашены все молодые коммунисты, комсомольцы – специалисты и молодые рабочие комбината. Среди них был и Маматай Каипов.
Конференция проходила непринужденно и деловито. Хотя не было на ней острополемических выступлений, но отчетливо наметились два направления в отношении к техническому прогрессу. Одни считали, что производство нуждается в постоянном обновлении технического оснащения, в систематическом внедрении текущих изобретений и усовершенствований даже ценой риска. Другие держались более спокойной линии, утверждая, что техника новая, передовая должна сначала себя морально изжить, тогда-то и станет необходима ее, полная замена.
Алтынбек Саяков выступил на конференции ярко и смело. Прежде всего он во всеуслышание удивился, как можно дробить на кусочки большое животрепещущее дело нашего времени, и не только дробить, но и противопоставлять их один другому. Прогресс не должен останавливаться ни на минуту: полная периодическая замена технического оборудования нисколько не заменяет и не умаляет значения изобретательства и рационализаторства непосредственно на производстве и в научно-исследовательских институтах.
Маматай был полностью на стороне Алтынбека, поражался его умению мыслить широко и смело, его инженерному таланту. Маматай осмотрелся по сторонам и увидел, как согласно кивают головами Хакимбай Пулатов и Калимат Култаев, первый секретарь горкома.
Калимат Култаев выступил еще резче Алтынбека.
– Конечно, продолжать работу по-старому и ждать, когда преподнесут нам новую технику, куда как проще. – Он тяжело, одышливо засопел, сердце давало о себе знать. – А нам, товарищи, ждать стыдно. Мы – люди с рабочими руками, – Култаев поднял и показал всем свои увесистые, с сильными толстыми пальцами ручищи. – Мы привыкли сами думать и работать. Конечно, от помощи не отказываемся… и от дельного совета… Короче говоря, я – за модернизацию оборудования… Есть у нас, что и говорить, собственные, доморощенные бюрократы, формально относящиеся к новаторству… Не умеют они и не хотят думать о нашем будущем, товарищи! И я призываю молодежь, инженерно-технических работников взять под свой контроль техническое будущее нашего комбината!
Маматай очень устал, перенервничал и долго не мог заснуть после конференции, вновь и вновь возвращаясь мыслями к только что пережитому. Каипов принял так горячо к сердцу выступления Култаева и Саякова, потому что это были и его мысли, его каждодневные заботы. «Ну хорошо, – думал Маматай, – мысли мыслями, а что я конкретно сделал сам? Ничего существенного…» Тогда, в ту ночь он решился жить не только одними прекрасными планами, мыслями, но и бороться, жестко, по-солдатски, без скидок на трудности, нездоровье и плохое настроение.
В это трудное для Маматая время – неожиданно для парня – его здорово поддержал старый Жапар. Не раз они вели длинные разговоры за чаем обо всем на свете. Маматай удивлялся, как молодо Жапар интересовался проблемами комбината и мыслями своего молодого друга о жизни, о любви и дружбе, о справедливости и несправедливости. Теперь уже Маматай не завидовал Бабюшай, как когда-то, а радовался общению с доброжелательным и мудрым аксакалом.
А жизнь Жапара научила многому, собственная его жизнь и жизнь его отца Суранчи.
Суранчи работал ткачом у богатого ростовщика, узбека Абдулхака Байбатчи, чье кустарное производство славилось на все страны Востока. Маленький Жапар помнил отца худым, старым и грязным. Смуглая кожа туго обтягивала выступающие скулы, и зрачки были мутные, больные. Жалкий облик отца дополняли редкие, слипшиеся реснички и жиденький пучок бороденки, как у китайца, с извечной хлопковой пылью, набившейся в брови и волосы… После скудного ужина отец буквально валился на кошму, чтобы утром до света уйти к своему деревянному стану…
Дом, в котором Жапар родился и вырос, походил на большое ласточкино гнездо. Он был так же неровно и старательно слеплен из глины, косо и бесформенно прислонялся к соседнему дувалу. Дожди и ветры на славу потрудились над саманными кирпичами, образовав щели, через которые видно было все, что происходило во дворе.
И все же Суранчи гордился своей жизнью и своей рабочей профессией, поднимая указательный палец, не раз повторял Жапару: «Я работаю у Байбатчи! Много лет! А ткани наши покупают – даже в Мисире[12] и Хиндстане! Наша работа имеет большой спрос!..»
Работа начиналась в сумерки и заканчивалась в сумерки, когда уже становилось не видно шелковых нитей, круглый год – и зимой, и летом, без отпусков и выходных… Когда же Суранчи почти ослеп, стал он ткать простую хлопковую бязь, с которой опытный ткач справлялся на ощупь, не глядя. Жапар сам видел, как работал тогда отец. Стоит, бывало, согнувшись, то ногой нажмет, то ударной ручкой: целый день перед глазами – основа и уток переплетаются, тянутся, тянутся без конца, а стан постукивает: «шарк, шарк, шарк…»
Ростовщик Абдулхак был хозяином всего края – сам выращивал хлопок на своих землях и откупал. Хлопок после первой обработки поступал на мануфактуру Абдулхака с ее примитивным оборудованием: вручную чистили, вручную пряли, вручную ткали. Работали у него узбеки, уйгуры и киргизы.
Жапар до сих пор не знал, как попал его отец к Абдулхаку. Одни говорили, что мальчиком-сиротой наняли его купцы помогать следить за отарами овец, купленными после продажи товара; кто еще что… А Суранчи не хотелось, наверно, помнить свое сиротское, рабское детство, и он толковал о каких-то родственниках, живущих недалеко от города, которых никто никогда не видел…
Когда Жапар подрос, его вместе с сыном Абдулхака определили в медресе, с тем, чтобы он прислуживал Гулямджану-мирзе, единственному наследнику ростовщика, родившемуся от самой младшей жены. Жапар помогал ему умываться, готовил чай, таскал хурджун[13] с книгами… Короче говоря, отрабатывал плату за свою учебу, внесенную ростовщиком, и жили они с Гулямджаном в одном худжуре[14].
Гулямджан-мирза был старше Жапара, красивый и стройный, избалованный богатством и любовью семьи. Но заносчивости в нем не было никакой, Гулямджан дружил с Жапаром, можно сказать, что еще и поэтому Жапару удалось стать моллобачой[15].
В это время в их места и пришла весть о революции, совершенно переменившей судьбу Жапара и всех ткацких сыновей абдулхаковской мануфактуры…
Жапар умолкал, перебирая в памяти прошедшее, такое, что вряд ли интересно собеседнику, может, даже непонятно: как первый раз наелся досыта, надел чистую, без заплат, одежду… Молчал и Маматай, не мешал старику вспоминать, боялся спугнуть улыбку с его губ.
* * *
Когда Маматай впервые пришел в небольшой чистый дворик Жапара, весеннее солнце щедро и ликующе заливало его весь, наполняло до краев, выплескивалось за дувал. Все здесь было ухожено и расставлено с предельным тщанием. Даже яблони стояли аккуратные, правильными рядами.
Домик у Жапара был типовой, крыт шифером. Четыре окна были распахнуты настежь, так что ветер свободно надувал, как паруса, цветные занавески.
Сам хозяин орудовал в кустарнике садовыми ножницами, как-то уж очень нерешительно щелкая ими.
– Да смелее, к середине лета опять стричь придется, – поучал его Кукарев, бледный и худой, только что выписавшийся из больницы.
Маматай кинулся к своим «старикам», радостно размахивая руками. А Кукарев лукаво, подзадоривающе произнес:
– Слышал-слышал о твоих подвигах. Ничего, волков бояться – в лес не ходить. – И он своей широкой жилистой ладонью похлопал Маматая по плечу. – Теперь держись, и я за тебя возьмусь. А ты как здесь оказался?
Жаркая краска залила лицо Маматая. «И что это я», – злился он на себя, а вслух пробормотал:
– Просто по делу… к Бабюшай. У нас культпоход…
– Ну и зря, что только по делу, – не отступал Кукарев, довольный, что ловко поддел парня.
Когда Маматай отошел, Кукарев утратил всякую веселость – она ушла из его светлых глаз, и они стали печальными и строгими. А его знаменитая палка машинально вычерчивала замысловатые узоры на песке, что свидетельствовало о внутренней смятенности.
Жапар понимающе отвел глаза, помолчал, пока друг справился со своим настроением, пригласил к чаю. По дороге Кукарев заметил, что Жапар так и не решился спилить несколько яблонь, мешавших расти и набирать крону своим соседкам.
– Два года, Жапар, твержу – жалостью загубишь молодые посадки, – Кукарев, как ружьем, нацелился в лишнюю яблоню палкой. – Она должна вширь расти, а ты ее заставляешь идти ввысь.
– А-а, рука не подымается, – в сердцах бросил ножницы на верстак Жапар-ака.
– Ничего, вечером сам займусь, – пригрозил Иван Васильевич.
Жапар жестом хозяина пригласил Кукарева на застеленный ковром чарпаи[16] под густо разросшимся виноградником.
– Нет, друг, только без обиды… сейчас не могу. И зашел-то потому, что до вечера не утерпел бы, – расстроенным голосом сказал Кукарев и повернул к калитке.
А Маматая тем временем окликнула Бабюшай:
– Эй, привет! Зову-зову, а ты даже не смотришь!
Простой домашний халатик, распущенные волосы – милый домашний вид.
– Прости, Бабюшай, но я никак не привыкну к тому, что ты всякий раз какая-то новая, не похожая на прежнюю.
Ему казалось, что Бабюшай ничего еще про себя не решила, что у нее нет пока той сосредоточенной цельности чувства, как у него, однолюба и молчуна, не привыкшего ничего усложнять и запутывать. И Маматай решил, что, верно, никогда не разберется в женской душе. Было ему от этого горько и беспокойно. Но такая неустойчивость в их отношениях, как это ни удивляло Маматая, совсем не лишала его надежды на ее расположение к нему.
– По глазам вижу, Маматай, что пришел, не комплименты мне говорить, а с делом… Угадала? – Бабюшай победно улыбнулась и добавила: – Пейте пока чай с отцом, а я сейчас… только оденусь.
Маматай присел на краешек чарпаи под виноградным навесом. И Жапар понимающе подмигнул ему, мол, не робей, а по глазам сразу видно, что старик гордится дочерью, ее спокойной выдержкой и несуетливым гостеприимством.
– Говорили мы с Иваном Васильевичем… о тебе, парень, – аксакал привычным жестом провел ладонью по бритому, отливающему медью загара темени, посерьезнел глазами. – Разбирать будем строго, но учтем и все мотивы… Кукарев думает, что поможем вернуться в цех.
Маматай так и подскочил с чарпаи, глаза радостно заблестели, и он приложил руку к сердцу, как бы стараясь утихомирить его биение.
– Да я… да я, Жапар-ака!.. Мне бы хоть к станку, хоть куда…
– Вот и я тоже тебе говорю – на должность прежнюю не рассчитывай – дров ты все-таки наломал по неопытности.
– Жапар-ака, я же говорил Саякову, что сначала осмотреться хочу, а он как отрезал, мол, назначили, оказали доверие…
– Есть вина и администрации, не скрою, – нахмурился Суранчиев. – Назначить-то назначили, а помочь забыли… Я и Кукареву прямо об этом заявил. А он мне в ответ, мол, предупреждал о трудностях, просил не зарываться, меня, мол, рекомендовал в советчики как ветерана…
Маматай виновато опустил голову, а Жапар ободряюще похлопал его по плечу.
– Ну вот и обиделся. Ох, молодежь, молодежь… Если бы молодость умела, а старость могла!.. Ладно, не горюй! Сказали – поможем… А тебе урок на будущее…
…Они вышли с Бабюшай за калитку. Время было еще не позднее, но солнце уже не пекло. Оно золотило верхушки карагачей вдоль дороги, запутывалось в придорожных травинках. Настроение у Бабюшай, судя по всему, было благодушное, размягченное.
– Что ж, выкладывай, что там у тебя, Маматай? – взглянула она на парня чуть-чуть искоса, изучающе.
Маматай хмуро передал ей содержание разговора, состоявшегося у него с Чинарой о Колдоше.
– Понимаешь, какое равнодушие! Но даже не в этом дело! Спросят в первую очередь с комитета комсомола, с руководства! И это правильно! Просмотрели… Под носом такое творилось… Да и парня жалко… Одинокий он – вот что тебе скажу!..
Бабюшай не спешила вступить в разговор. Характер у нее – основательный, спокойный. Она понимает, что легче всего осудить другого. А что сделали конкретно они с Маматаем и что могут сделать?
– Обсуждали мы его достаточно. С Колдошем осталось попробовать только одно – доброту… если поймет хоть что-нибудь.
– А я что? И я так думаю.
– Напрасно, Маматай, считаешь Чинару зазнайкой. Правильно, строгая, не любит ничего бессмысленного! А Колдош? Что ж, Колдош… Парень отчаянный… Такого и полюбить, и пожалеть трудно: изверившийся, колючий. Ладно уж, сама поговорю с Чинарой…
Маматай благодарно улыбнулся девушке.
– Суд выездной будет. Показательный, прямо на комбинате.
– Откуда узнала?
– Иван Васильевич сегодня отцу сказал.
– А Колдошу известно?
Бабюшай неопределенно пожала плечами.
– Вот я и говорю, Букен, – равнодушные мы… Решается судьба человека – нашего, рабочего… Представляешь себе, что может получиться? Опять упрется на своем, мол, ничего не боюсь… Мы должны доказать Колдошу, что сила – не он, а мы, организация!
Бабюшай неожиданно для Маматая вспылила, даже голос у нее зазвенел на самой высокой ноте:
– Все сила да сила. Не сила нужна, а душевность. И, что ни говори – ум! С Колдошем ухо востро держать приходится! – И отходчиво добавила: – Чинара, по-моему, очень подойдет.
Вдруг они услышали совсем рядом нарочитое покашливание – это их ивановский монтажник Петров, человек общительный, легкий, что называется, душа коллектива.
– Наш вам нижайший, – скороговоркой начал он, приподнимая двумя пальцами за козырек свою видавшую виды кепочку. Глаза у Саши – безрадостные, и шутил он, как видно, по привычке, а не от душевной полноты.
– Что-нибудь случилось, друг? – почувствовал его настроение Маматай.
Но Петров мрачно замолчал, что было совершенно на него не похоже. Молчал и Маматай. А Бабюшай сразу же засобиралась уходить, благо калитка ее оказалась совсем рядом.
– Ладно, пошла я. До завтра…
Саша достал сигареты, протянул Маматаю, закурил сам и долго с напряженным лицом – руки в карманах – раскачивался с пятки на носок.
– Все линию сдаем, не сдадим никак… На живую нитку лепим! Не пойму я вашего Саякова! Инженер вроде толковый, а в толк взять не хочет, что при такой форсированной сборке – сразу же после пуска поломки замучают! – И еще больше посуровел голосом: – Прямо тебе скажу, Маматай, не привык я так работать и не желаю… Завтра обо всем заявлю в дирекцию!
Маматай стоял растерянный, разминая в пальцах сигарету, наконец, кое-как справившись с нервами, сердясь на свою беспомощность, сказал:
– Все правильно, Саша. Только кому заявлять будешь? Темира Беделбаевича сейчас нет. А заместители, сам знаешь, скажут – ждите директора… Все опять упрется – в главного инженера, то есть в Саякова, – и, отводя глаза в сторону, добавил: – А меня и слушать никто не захочет, не в чести я…
– И пусть… Молчать не буду и Саякова не боюсь, – стоял на своем Петров. Чувствовалось по всему, что мнения не изменит и от своего решения не отступит.
Маматай шел озадаченный, с любопытством и затаенным интересом поглядывая на Петрова: вот тебе и Сашка из Иванова, как любил сам Петров называть себя! Веселый, уживчивый, безобидный балагур, всеобщий любимец! Он и работал, по мнению Маматая, так же, как и жил, – легко, играючи, без очевидного усилия! И никто это Петрову в заслугу не ставил. А вот она, оказывается, в чем его человеческая сердцевинка… И Маматай почувствовал себя вдруг мальчишкой перед этим железным парнем, перед его величием. А еще стало понятным ему настроение отделочников, их хмурое молчание и напряженность в глазах.
– Знаешь, друг, есть еще человек на комбинате, кто со всей ответственностью относится к монтажу линии. Я имею в виду Хакимбая Пулатова, – Маматай остановился и внимательно посмотрел в прямые, светлые глаза Петрова.
Парень сосредоточенно царапал носком ботинка по песку дорожки, молчал, потом с усилием, как бы нехотя, признался:
– Да из-за Хакимбая и торчу здесь, а так бы с первой партией махнул домой… Большой труженик, с душой… Таким ой трудно жить с Саяковым! Это я тебе говорю – Сашка из Иванова. – И он ожесточенно сплюнул далеко в сторону и снова достал сигареты. – И что это я вдруг расчувствовался? Словами делу не поможешь! – Круто развернувшись, он зашагал прочь.
Маматай долго смотрел Петрову вслед, пока тот не скрылся за поворотом, ни разу не оглянувшись и не замедлив шагов, суровый, недосягаемый и прямой. И у Маматая тоскливо защемило под ложечкой от предчувствия чего-то непоправимого и страшного – если бы знать, чего?
«Нужно обязательно встретиться с Хакимбаем!» Эта мысль весь вечер не давала ему покоя. Пришел он с нею наутро на комбинат и тут узнал, что срочно должен ехать по неотложным делам в командировку.
X
Чинара никогда бы никому не призналась, что боится Колдоша. Но что толку от самой себя скрывать, притворяться – помучил ее парень достаточно! А Чинара в любом деле привыкла быть первой и главной. «Вот напасть! – думала она по дороге домой после разговора с Маматаем. – Будто мне мало было с этим Колдошем хлопот! И этот недотепа Каипов туда же: «Комсорг, ты должна… Чинара, ты обязана!»
Маматая она не любила за его дотошность и прямолинейность, за стремление мерить все и всех по своей, как ей казалось, узенькой мерке. Не последнюю роль играла тут и обида девушки на то, как Маматай, вернувшись после окончания института на комбинат, свысока, как специалист, при первой же встрече стал высказываться о ее стихах… «Больше чувства, больше опыта»! – передразнивала она потом Каипова про себя. А ведь скажи он ей тогда: «Ох и красивая же ты стала, Чинара, – прямо не узнать!» – и девушка поверила бы в его дружеское расположение, у нее бы тоже нашлись для него простые, шутливые слова.
Никому на комбинате и в голову не приходило, глядя на этого авторитетного, делового комсорга, собранного и строгого, что она такая же девчонка, как все ее ровесницы-ткачихи, ждущие не дождущиеся своего парня, своей любви… А на Чинару привыкли смотреть только как на молодежного вожака. И она все больше и больше замыкалась в себе, и ее умные, проницательные глаза глядели на мир все строже и горделивей…
Только одна Насипа Каримовна молча переживала, по-своему понимая отчужденность дочери. И винила она во всем себя и свою горькую судьбу: «Вот оно, сиротство, безотцовщина… Думала, как лучше… Да, видно, от одиночества только одиночество и родится!..» Но больше всего бедную женщину убивало, когда видела она, как Чинара становится похожа на нее, немолодую вдову, перенимая бессознательно у Насипы Каримовны ее закоренелые привычки и жесты.
«Придется, чует мое сердце, коротать друг около друга свой век, – приглядывалась к дочери Насипа Каримовна и вздыхала: – И сейчас ей только моих очков и не хватает… А так все, как у меня, старухи… И волосы – кичкой на затылке!»
Чинара туго стягивала косы в узел – большой, тяжелый, иссиня-черный, отливающий матовым блеском, отчего ее небольшая, аккуратная головка откидывалась горделиво назад, придавая всему облику девушки величавость.
«Ничего, скоро и очки заведет… для солидности, – переживала Насипа Каримовна. – Ох, точно – заведет!»
Насипа Каримовна даже не догадывалась, каким непререкаемым авторитетом была она для Чинары все эти годы. И сейчас девушка еще не оставила мысли стать, как мать, учительницей, чтобы было у нее все, как у молодой Насипы Каримовны когда-то. Чинара, как это ни покажется странным, желала даже трагических обстоятельств судьбы матери, – все, чтобы как у нее, ни больше, ни меньше!..
«Но нет, этого я ей не позволю, – бессильно грозилась про себя Насипа Каримовна. – Нет, нет, никаких очков! Так и заявлю, мол, ты что, мать решила передразнивать? Пусть думает, что сержусь…»
В своих невеселых мыслях Насипа Каримовна никак не могла взять в толк, почему у Чинары не складывается личная жизнь. Девушка видная, серьезная. На комбинате ой как уважают, ценят. Чего еще надо? Живи, радуйся, люби, расти детей. «Видно, принца ждет… Ох довыбирается – так всегда бывает! Удивит и мать, и весь честной народ! – И старалась успокоиться: – Нет-нет, видно, любовь ее еще не подстерегла. У таких молчальниц всегда все внезапно, как весенняя гроза».
Ей хотелось изо всех сил верить в то, что Чинара ее не засохнет, не надломится, устоит, и материнским, чутким сердцем принимала без остатка прямоту и справедливость жизни.
Чинара, конечно, догадывалась о настроении матери, когда перехватывала изредка ее скорбные взгляды, и хмурилась. «И почему это матерям – самое главное выдать замуж? Спешат, спешат, а куда, спрашивается? Счастье в любви, в понимании! И мать это прекрасно знает, а вот как все печется – о продолжении рода, о внуках, – упрямо думала она, вполне сознавая свою несправедливость к матери. – Дети, дом, семья – во что бы то ни стало!» Нет, она, Чинара, с этим никогда не согласится, хотя, наверно, не было на свете такой жертвы, на которую она не пошла бы ради нее…
Чинара, замкнутая от природы, обычно избегала прямых разговоров о себе и о своем наболевшем, особенно с матерью, ведь слова, по ее мнению, ничего не решали, ничему не помогали… Да и зачем? Слова расслабляют, откровенность же признает право вмешательства в судьбу, а она, Чинара, хочет быть хозяйкой своих поступков. А ее стихи? И здесь она не допускала рассусоливания, объяснений, дамских ужимочек… Самые дорогие ей стихи она пока не покажет никому. А Каипов пусть довольствуется ее публицистикой в газетах. Чинара не потерпит никакой дилетантской критики. Да, она не как все… Нечего ее путать с другими… И судьба у нее – иная. Конечно, исключительная, трагическая…








