Текст книги "Белый свет"
Автор книги: Шабданбай Абдыраманов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
– Плохо мне здесь, – признался Парман.
Шааргюль почему-то не огорчилась, даже рассмеялась, беззаботно, от избытка хорошего настроения и молодого здоровья.
– Вон ты какой! Значит, купаться не любишь – не заметил нашу речку… А я без нее, как красноперка, и часа не проживу…
Парман так и окрестил ее про себя «Рыбкой».
А «Рыбка» тем временем разгребла горячую золу в очаге, завернула уголек в паклю, прихватила заодно зарумянившийся, душистый кукурузный початок, обжигая руки, протянула все Парману:
– Держи!
И парень, благодарно заглянув в смеющиеся глаза Шааргюль, кинулся со всех ног восвояси, опасливо оглядываясь на злобную «осу», рвавшуюся из рук девушки.
Парману было легко и радостно, как случалось с ним только в детстве, до войны, когда не было голода, одиночества, – все это пришло в жизнь Пармана потом… А тогда были живы мать и отец… И мальчишке всегда первому мать отламывала от большой, пахучей лепешки, испеченной в родном очаге.
– Ох ты, сиротка мой, – причитал сторож дребезжащим старушечьим голосом, – выйдет из тебя толк, обязательно выйдет… И удача – в сердечных делах… Видно, понравился девчонке: ишь какой ладный, – дедок маленьким легким кулачком ударил по спине Пармана, радуясь его успеху, как своему собственному.
Так познакомились когда-то Парман и Шааргюль.
Однажды встретил парень свою «рыбку» у реки. Парман ехал верхом, ведя рядом на поводу второго коня на водопой.
– Э-э-гей! – закричала она издалека. – Давай сюда, здесь глубоко.
Парман стал осторожно спускаться по косогору. А Шааргюль тем временем подбежала к ним, взяла из его рук повод, вскочила на свободного коня, ударив его голыми пятками, полетела, не оглядываясь, вперед.
Ну и хороша же она была в этот миг – у Пармана даже дух захватило… Кони, привыкшие друг к другу в упряжке, держались ровно, и ему хорошо были видны смуглый четкий профиль и нежное, розовое ушко с темной родинкой у мочки. От встречного ветра и быстрой скачки открылось белое круглое колено, а грубый подол легким парусом летел вслед за всадницей.
Парман мчался за Шааргюль, и сердце его почему-то замирало, как над пропастью… Чувство это было сладостное и тревожное, пугающее своей непонятностью и властной силой: только дай волю, сорвешься и полетишь в бездну – на счастье или на погибель?
Парень и не заметил, как оказался на глубине… Конь его был уже далеко, а сам он, не умея плавать, отчаянно барахтался, пытаясь дотянуть до берега. Нахлебавшись воды, парень наконец ухватился за ветку краснотала и на ватных ногах взобрался на косогор, устало откинулся на траву, едва сдерживая дрожь во всем теле.
Испуганная Шааргюль бросилась к нему, не обращая внимания на то, что мокрое платье плотно облепило ее полную грудь, упругие бедра, и, только увидев, что с парнем все в порядке, она смущенно скрылась за камнем, встретившись с его откровенным тоскующим взглядом.
Вышла она из-за камня в отжатом платье, повзрослевшая вдруг и грустная, молча села рядом, задумалась и сказала без видимой связи:
– Отец узнает о нас с тобой – убьет…
И, не дав Парману прийти в себя от сказанного, вскочила на коня. И парню пришлось долго гнаться за ней, пока Шааргюль не прискучила эта забава.
– А ты мне нравишься, Парман!
– Ты мне тоже…
Они беззаботно расхохотались, как будто не было и не могло быть в их жизни ничего злого и жестокого, не было отца-изувера, не было войны и Парманова сиротства.
– Будешь вечером играть с нами в ак-челмок[10] при луне?..
Парман загодя нарезал ивовых веток, снял с них кору, нарезал ак-челмоков. Он ждал вечера, и ему казалось, что вечер никогда не наступит, а солнце будет вечно стоять в зените…
Когда из-за отдаленных хребтов стала набирать высоту и отбеливаться луна и вся долина засветилась матово, спокойно, Парман прокрался под иву у саманки Шааргюль, укрылся в ее серебристой тени, сжимая в пальцах отливающие лунью ак-челмоки.
Шааргюль выскользнула из-за угла дома легко и бесшумно, когда парень потерял уже всякую надежду.
– Отец, слава аллаху, не вернулся еще, – сказала и наклонилась к Парману. – Покажи-ка свои ак-челмоки… Белые, как луна!.. Красиво… А луна сегодня особенная. – Она смотрела на голубовато-розовый диск, и Парману хорошо был виден ее острый подбородок, тонкая загорелая шея. – Смотри, как хорошо видно Колдунью над ней…
– Какую колдунью?
– Будто не знаешь? …Которая считает песок по песчинке… Ночь считает, месяц, год… Как подходит ее счет к концу, прилетает ласточка: крыльями разметет песок, собьет Колдунью со счета, и той снова приходится приниматься считать…
– А зачем? – недоверчиво хмурится Парман. – Смеешься все надо мной?
– Да ты и вправду ничего не знаешь, вот чудак! Если Колдунья песок весь пересчитает – спустится на землю и людей всех, как курица просо с доски, склюет.
– И кто тебе такую чушь рассказывает, – рассердился вдруг ни с того ни с сего Парман, – а ты веришь, как маленькая… Злой человек рассказывает, пугает… Ну так будем играть в ак-челмок? Где остальные-то?..
– А где твои ак-челмоки? Нет их, – Шааргюль отвела руку с палочками за спину.
– Спрятала! Ну и хитрая же ты, Шаки!..
– А ты найди, – отступая от Пармана, дразнила Шааргюль.
Парман обхватил ее, пытаясь дотянуться до ак-челмоков, и вдруг замер, почувствовав прикосновение ее груди, да так и остался стоять, не выпуская ее из своих объятий. И Шааргюль перестала вырываться, затихла.
Долго они так простояли, прижавшись друг к другу, боясь пошевелиться, спугнуть что-то неуловимое тонкое, непрочное. Им казалось: только шевельни пальцем или произнеси слово, и мир и они с ним – все исчезнет навсегда, провалится в бездну, и ничего уже нельзя будет изменить или исправить.
Безмолвствовала земля, притихло все живое на ней, казался колдовским и странным несмолкаемый треск цикад… И только луна жила на своей неизменной орбите, неумолимо росла, набухала тревожной краснотой, клонилась к закату…
Сколько еще было таких вот ночей у них с Шааргюль!.. И теперь в воспоминаниях они слились для Пармана в одну, короткую, сладостную и торжественную песню их первой безоглядной любви…
Хмурым предзимним утром уезжал Парман домой, оставляя Шааргюль и старого сторожа, которого искренне полюбил за доброту и необидчивость. На сердце у парня кошки скребли, а тут еще Шаки уехала к сестре на какое-то далекое становище… И дед совсем расстроил его своими мрачными догадками.
– Ах ты, мой сиротка, не околдовал ли ты ее?.. Зачем голову девушке вскружил? А теперь как быть…
У Пармана слова застряли в горле, отчего больно было дышать. Он только махнул рукой и ушел, не оглядываясь, по размокшей от поздних дождей стерне.
Через неделю вернулся, не выдержало любящее, истосковавшееся сердце Пармана. А уж Шааргюль была рада, словами и не скажешь.
– Жить без тебя не могу… И отца боюсь… Что делать?
– Я же сирота, Шааргюль, куда тебя возьму?
Девушка плакала беззвучно, безнадежно. И от этой ее покорности у Пармана тоскливо защемило сердце в предчувствии чего-то недоброго, что обязательно должно случиться с ним и с Шааргюль. Но не к лицу ему, мужчине, распускать нюни! Или, может, он ждет, что обо всем должна заботиться Шааргюль? Стыдно, Парман! И он сказал не так решительно, как ему бы хотелось, но все-таки твердым, окрепшим баском:
– Ну-ну, зачем ты так!.. Не торопись, Шаки… Главное – любим, значит, все наладится. Есть у меня кой-какие планы… Вот пшеницу с дядей продадим…
Раз в неделю Парман ловил коня в колхозном табуне и тайком, когда уже начинало темнеть, отправлялся за двадцать километров к своей Шааргюль. Для крепкого молодого парня полтора-два часа лихой скачки – одно удовольствие! Дорога, правда, опасная – с неверными переправами через речную быстрину, глухими ущельями и крутыми перевалами. И нужен верный глаз и твердая рука, чтобы не споткнуться, не сорваться, не испортить коня. Да и ездить по дорогам в те времена было опасно: то и дело передавали, то того ограбили, то другого… Отбирали коней, нехитрый крестьянский товар, предназначенный для продажи на базаре. И все-таки люди ехали и шли: кого голод гнал в горные леса за дичками и орехами, кто искал заблудившуюся овцу… Были тут и с запрещенным товаром – опиумом и нюхательным табаком…
Сердце замирало от страха у Пармана, но сильнее страха было желание повидаться с Шааргюль.
Первым встречал его безбородый дед своим постоянным покашливанием и притворным недовольством:
– Это ты, сиротка мой, не даешь старику покоя. Спал бы лучше на теплой кошме, чем искать своей погибели на ночных дорогах…
Парман привык к воркотне деда, улыбался, мол, по глазам вижу, что ждал… Потом шел к домику Шааргюль, и до сих пор не признававшая его «оса» давала знать остервенелым, злобным лаем о его приезде. Шаки, сливаясь с темнотой в своем сером балахоне, ступала ему навстречу, брала за руку, и они шли в кукурузные, пожухлые, без початков, стебли, и Шааргюль зябко жалась к нему. Им, бесприютным и сирым, было горько оттого, что скоро на кукурузном поле поселится зима… Куда тогда деваться?
Но встречи их оборвались задолго до зимы. Пармана мобилизовали на учебу в ФЗО и увезли в город – время военное, строгое, тут уж не до выбора и капризов…
Как птица, спугнутая с родного гнездовья, Парман боялся и думать, как там без него Шааргюль, чем объясняет его исчезновение? Он жил одной надеждой, что три месяца – небольшой срок, а там – свой заработок, там и Шааргюль в город возьмет…
Когда собрался в кишлак, там уже ни деда-сторожа, ни Шааргюль не было. Что с ними произошло, Парман так и не узнал, да и не пытался более. Вернулся он в город с потерянным сердцем, одинокий, всем чужой.
Распределили Пармана на хлопкоочистительный завод. Нашлись вскоре и собутыльники… Однажды под хмельком свели они Пармана к разведенке, у которой был собственный дом и огород. У нее Парман и осел навсегда.
Опытная, уже два раза побывавшая замужем, Батма с первого взгляда оценила характер Пармана и обрадовалась: уж с таким-то увальнем справится, не таких обламывала. А Пармана только и надо, что усыпить, укачать, как ребенка, и забудет все на свете, кроме дома и работы… «Вот будет мне сыночком, – усмехнулась Батма, – главное, побольше ласки и, конечно, покой…» А если ласка и покой не помогали, она покупала пол-литра…
Парман и не заметил, как душевно очерствел, потерял интерес к жизни. Все ему доставалось легко, без усилий. У расторопной, умеющей жить Батмы в доме всегда достаток, покой и уют. Так Парман все больше и больше погружался в трясину бессмысленного, ленивого благополучия… И только теперь, спустя более чем двадцать лет, он увидел, насколько его существование все это время было душное, глухое и бесцветное. «Будто вату жевал», – брезгливо поморщился, сплюнул…
И вдруг он почувствовал себя маленьким, обиженным и одиноким, как в тот первый день в ФЗО, без родного кишлака, без Шааргюль. И Парман в отчаянии оттого, что изменить уже ничего нельзя, стиснул голову ладонями и глухо застонал, начал мерить комнату тяжелыми, неприкаянными шагами.
Он не стыдился своих слез. Они были целительны для его иссушенного, бесплодного сердца. Он чувствовал, как с каждой слезой ему легче становится дышать, потому что исподволь, помимо воли, восстанавливались трепетные, живые связи с миром, с людьми.
Батма сразу услышала скрипучие, сбивчивые шаги мужа, они отзывались в ней тревожным холодком, угрозой налаженному уюту. И Батма не выдержала.
– Парман, что с тобой? Да на тебе лица нет!..
Парман как только услышал ласковый голос жены, с рыданием бросился к ней, уткнулся мясистым, красным и мокрым лицом в ее острые, жесткие колени. Батма гладила его по всклокоченным волосам, ждала, когда успокоится.
– Здоров ли ты, дружочек? – попробовала она опять начать разговор, сгорая от любопытства и недоброго предчувствия.
Но Парман еще не мог говорить, только всхлипывал и сдавленно дышал, удивляясь и слезам своим, и отчаянию, так внезапно навалившимся на него. В конце концов он овладел собой, но разговаривать с Батмой о своей жизни не хотелось. Зачем? Ей, все время ловчившей и выгадывающей, уверенной, что только изворотливостью можно прожить спокойно и сытно, в почете у соседей, знать правду о нем? И Парман, не вдаваясь в подробности, нехотя сказал:
– На собрании пропесочили, Батма.
– Будто раньше не доставалось, и ничего, сон не портился, – а про себя решила: «Не хочет признаться, боится. Что ж, в семейной жизни это не лишнее…» И Батма потянулась к дверце серванта, достала бутылку, налила в стакан. – Пей-пей, это ничего, даже нужно сейчас… Может, уснешь…
Парман взял стакан, но почему-то не выпил, замешкался.
– Да пей же ты… Сегодня выходной: выспишься, другими глазами будешь на все смотреть…
Стакана Парману показалось мало. Он сам взял пол-литра и налил еще. Потом закурил, прислушиваясь, как тягучая истомная волна ударила в ноги, начала тепло, убаюкивающе подниматься к голове, накрыла, покачала, понесла, смешала мысли… Парман начал бормотать себе под нос невесть что.
Батма насторожилась, вытянула жилистую шею.
– Кого это ты ругаешь, муженек?
– А-аа, – пьяно махнул рукой Парман, – дурака и предателя Маматая…
– Маматая? Вот насмешил!..
– Тебе хиханьки да хаханьки, а он мне ножку подставил… – Парман с усилием поднял руку и погрозил пальцем. – Все вы предали меня…
– Аллах покарает его!.. Если все так, как говоришь, Маматай нарушил святой закон гостеприимства. Давно ли вот здесь сидел, смотрел тебе в рот, ждал умного словечка!..
Подогретый словами Батмы, Парман вскочил с дивана и бросился к телефону, толстым, негнущимся пальцем с трудом набрал номер.
– Алло! Алло! – возбужденно кричал, наливаясь натужной краснотой. – Алтынбека! Алтынбек? Ты ли? Я… Я этому лопоухому ослу покажу…
Батма вырвала у мужа трубку, ловко подтолкнула к дивану, и он рухнул в подушки, все еще клокоча, как разбуженный вулкан, и изрыгая проклятия и угрозы на голову Маматая.
V
Маматай с самого утра обегал весь комбинат в поисках Хакимбая. В механическом ему сказали, что недавно видели того в красильном, из красильного посылали в отделочный, а оттуда опять в механический, откуда Маматай и начал свой обход.
В отделочном цехе ивановские монтажники заканчивали новую автоматическую линию. Ребята спешили, почти отказались от перекуров: линия должна вовремя вступить в строй, да и дома по ним соскучились…
Продолжая работать ключом, рыжий весельчак Сашка Петров, краем глаза стрельнув на Маматая, попросил огонька. Каипов поднес ему зажженную спичку.
– Кажется, все! На следующей неделе будем дома чай пить. Ох и обрадуется моя Галина… – перехватывая черными от смазки пальцами сигарету, сказал Петров.
Маматай похлопал слесаря по плечу:
– А то оставайся у нас, Саша. В Иваново таких умельцев, как ты, сотни, у нас же ты незаменим.
– Ох, Маматай, твоими бы устами да мед пить. Согласен я… только если в Иваново поедешь вместо меня, а, Маматай?
Дружный залп смеха прокатился по цеху. Ребята и не заметили, как к ним подошли Алтынбек и Хакимбай.
Алтынбек ревниво посмотрел на веселые лица монтажников, перевел сузившиеся глаза на Маматая, поджал губы:
– А ты почему не на рабочем месте?
– Хакимбая искал… по делу.
– Вот как получается: ты – Хакимбая, а мы с Хакимбаем – тебя. Так и будем друг за другом целый день ходить? – Он строго посмотрел на ивановских монтажников, и те перестали обращать на них внимание, всем видом показывая, что у них есть дело и посерьезней. А Саяков продолжал: – Получен приказ о лишении вас премии за допущенный брак. Распишись, что ознакомился.
– Не буду… Считаю, что не мы одни виноваты. Если наказывать, так всех виновных. Я поставил в известность администрацию, только убедился – нашу администрацию интересует лишь план!
– Ну что ж, брак ради плана! Забавная логика! – пожал плечами Алтынбек.
– Требую справедливого разбора, – начал горячиться Маматай.
Глаза у Алтынбека стали совсем узкими, со злыми зелеными искорками.
– Хорошо, Каипов, будет тебе справедливость, – в голосе Саякова послышалась откровенная угроза.
– Совсем большим начальником стал, – рассмеялся Хакимбай, когда Алтынбек уверенным шагом вышел из цеха. – Еще студентом командовать любил. Кем только не перебывал – и старостой, и комсоргом, и членом всевозможных комитетов. Всего и не перечислишь, – Хакимбай вздохнул. – Может, так и нужно, а?
– Не знаю. Только чувствую, последнее время Алтынбек вот куда мне сел, – и Маматай, наклонив голову, постучал себя по шее.
– Ладно, там видно будет. Давай лучше говорить о деле, – Хакимбай не любил разговоры, в которых ничего не смыслил. – Времени у меня совсем нет…
Они зашли за перегородку, в так называемый кабинет Хакимбая, больше похожий на заваленный какими-то деталями и рулонами чертежей, забросанный бумажками и грязными концами закуток. Хозяин широким жестом освободил место на столе, и Маматай раскатал перед ним свои чертежи и стал объяснять их суть.
Хакимбай, как опытная, заядлая гончая, сразу схватил суть.
– Молодец! Технический ход, по-моему, верный. Идем к агрегату, проверим наглядно.
Они подошли к ЗВН-2, предназначенному для запаривания суровья. Механизм его работал по принципу маятника: захватывал из камеры жгуты выпаренного суровья, растягивая, сматывал в рулон. Главная деталь ЗВН-2 – нарезной винт с челноком, изготовленные из мягкой бронзы. Они быстро снашивались, к тому же детали то и дело заедало, а чтобы заменить их, требовалось не менее двадцати минут, если мастер опытный, а так и все сорок. В результате простаивала не одна машина, а целый состоящий из десятка механизмов агрегат. Потери получались огромными – в тысячах метров.
Маматай предлагал заменить бронзовые детали простым кривошипно-шатунным механизмом, работающим по принципу рычага. Такой механизм неказист на вид, но в работе прочен и надежен.
– Интересно, интересно, – загорелся идеей молодого инженера Хакимбай. – Пока еще рано говорить об экономическом эффекте… Нужны расчеты, но, думаю, мысль – смелая и дельная, – Хакимбай ударил Маматая по плечу. – Давай теперь считай, да побыстрее. Техническая мысль, сам знаешь, стареет…
– Нет, Хакимбай, технические расчеты сделаешь ты – это моя просьба.
Хакимбай удивленно поднял брови.
– Так вернее, друг, тем более – я из другого цеха.
– Ненужная щепетильность, Маматай, – рассердился Хакимбай. – Когда речь идет об интересах комбината…
Но Маматай настоял на своем.
– Ладно, так уж и быть, помогу тебе на первых порах. Только учти: на очереди сейчас у меня диссертация.
– По рукам, – Маматай крепко пожал руку друга и быстрым шагом вернулся в свой ткацкий.
VI
Колдош уже целый месяц находился в камере предварительного заключения. Следственные органы раскрыли целую воровскую цепочку, по которой с комбината выносились тысячи метров высокосортной продукции. Жулики давно и регулярно обкрадывали предприятие. Это были люди без определенных занятий и местожительства, с ними был и Колдош.
Маматай, узнав о заключении Колдоша, не без внутреннего удовлетворения подумал: «Повадилась лиса в курятник – капкана не миновать!» Но тут же ему стало не по себе: «И что это я чужой беде радуюсь? Да и не чужой нам Колдош, наш, комбинатский, пришедший из профтехучилища желторотым птенцом!.. Где же мы-то все эти годы были? Допустили такое!»
Конечно, у Колдоша характер не сахар. Маматаю самому не раз приходилось убеждаться, до каких срывов у него доходило дело. И все-таки человек он, а значит, и к нему есть подход, есть, ключик к сердцу, и его необходимо найти, пока еще не совсем поздно…
Маматай, конечно, не ждал, что Колдош обрадуется ему, когда переступал порог тюремной проходной. Самолюбивый, дерзкий парень вряд ли подпустит его к себе. Но Маматай решил проявить настойчивость и терпение.
Ожидая свидания с Колдошем, Маматай задавал себе тысячу вопросов, пытаясь уяснить внутренние, невидимые для других причины преступления парня. Ложно ли понятое самолюбие, желание показать себя, мол, вот какой я мужчина? Или жажда риска, легких денег? Маматай понимал, что падение Колдоша ужасно, но в нем почему-то жило убеждение, что парень озлоблен на жизнь и людей. Из-за чего? И кто в этом виноват? Почему хочет он казаться сильным, грубым и неуязвимым, не признающим никаких авторитетов?
Вернулся дежурный один и сказал Маматаю:
– Свидание с заключенным не состоится.
Маматай поднялся:
– Могу я узнать причину?
– А, что там! – перешел с официального тона дежурный на доверительный. – И слышать не хочет, даже сплюнул и отвернулся. А ведь вы первый к нему за все это время…
Маматай и не ожидал другого от Колдоша. «Ничего, капля камень долбит… Буду ходить… А Колдош не каменный, выйдет рано или поздно хотя бы из любопытства…»
Маматай зашел в цеховой комитет комсомола, чтобы поговорить там о Колдоше.
– Пусть получает свое… Заслужил! Донянчились. Последнее время и слово-то страшно было ему сказать, того и гляди, встретит в темном переулке, – возмутилась с первых же слов Маматая дочка Пармана Анара, сухощавая в Батму и вспыльчивая.
– Конечно, он свое получит. Не об этом я, Анара. Мы же обязаны выяснить, как дошел он до жизни такой? Должны же быть смягчающие обстоятельства… Мы же даже не знаем, есть ли у него родственники… Сидит один, дружки отшатнулись… – Маматай перевел взгляд на комсорга: – Чинара, нас же за это по головке не погладят!
– Ох, Чинара, все мы люди и должны помогать друг другу, – не выдержала Сайдана. – Только не подступиться к нему, нет-нет.
– Не могу, у меня дела, – сухо отрезала Чинара, потому что не признавала филантропии.
Маматай не стал настаивать и взялся за ручку двери, но она неожиданно остановила его:
– Ладно, идем.
Они шли по широкой, залитой дождем и неоновым освещением улице. Она казалась огненной рекой. И закат был огненный. И страшно было ступать по «горящим» лужам. В глазах Чинары тоже отразилась огненность вечера. Прошел троллейбус, как спичкой, чиркнув по проводам и оставив за собой искристый след.
– Чинара, ты понимаешь, какой ценой сейчас расплачивается Колдош за свои глупые похождения? – Маматай широким жестом показал вокруг. – Свободой, тем, что много вот таких прекрасных вечеров будут навсегда вычеркнуты из его жизни…
– Я пишу стихи, а поэт-то, оказывается, ты, – ревниво поджала губы Чинара и добавила: – До чего же я зла на этого Колдоша!
Маматай замолчал, почувствовав, как далека Чинара от понимания его слов. Но ей не хотелось вот так повернуться и уйти, и она сказала:
– Ты меня не осуждай – я злюсь на глупость Колдоша. Он совершенно не развит, в этом ты еще убедишься. Видно, в детстве упустили…
– Ага, – обрадовался Маматай, – значит, думаешь все-таки о Колдоше!
– Знаешь, сходи-ка ты к Колдошу пока один, потому что в таких делах толпой ничего не добьешься. Да будь хоть раз в жизни похитрее, – она кокетливо взъерошила парню волосы. – Все учить вас надо, тоже мне сильный пол!.. Найди у него уязвимое место и жми…
Маматай сначала даже обиделся: а еще комсорг, учит обманывать. Но очень скоро успокоился, вспомнив, что и без Чинары, без ее лукавых советов, решил во что бы то ни стало разбудить в Колдоше совесть, ведь должна же она быть у него!..
На этот раз Колдош все-таки появился в зале свидания, но усиленно делал вид, как ему скучно и как надоел Маматай своим приставанием. Он закурил и кисло спросил:
– Ну, воспитывать пришел, комсомольскую функцию осуществлять? Или напомнить, как я тебе физию разукрасил когда-то? Что ж, валяй. Много я вас слушал и еще послушаю, меня ведь не убудет.
– Воспитывают детей, Колдош, а взрослые несут ответственность за свои поступки… Но я о другом… Хочу спросить у тебя только одно, неужели твое сердце настолько огрубело, что ты не заметил даже прекрасных черных глаз, с любовью и страданием смотрящих тебе вслед?
– Что? – как от тока дернулся Колдош. – Что ты сказал?
– Нет, Колдош, больше я тебе ничего не скажу. Я не посредник, а отношения человеческие – не товар… Ты сам должен наконец понять, какое горе принес любящим тебя людям.
Маматай направился к выходу, слыша за спиной:
– Маматай, подожди! Маматай… Маматай…
VII
С самой той поездки в горы на комитетском автобусе Маматай ни разу серьезно не задумался о своем отношении к Бабюшай. Они каждый день встречались в цехе, сидели рядом на собраниях. И он привык к ее присутствию, как привыкают к определенному, раз и навсегда заведенному распорядку жизни.
На вот однажды Маматай пришел на работу и вскоре почувствовал себя не в своей тарелке, не мог понять, в чем же дело, что с ним происходит. И только среди дня парня вдруг осенило, и он стукнул себя по лбу: «Ах да, Бабюшай! Где она?..»
У Маматая окончательно и надолго испортилось настроение, когда узнал от Жапара, что Бабюшай уехала отдыхать по туристической путевке.
«Даже словом не обмолвилась!» – обиделся Маматай, потом сообразил, чего ради она должна была доложиться ему – обычный товарищ по работе… И ему было горько сознавать это, ведь теперь он окончательно понял, как много значила Бабюшай в его жизни.
В этот день Маматай был такой рассеянный и чудной, что над ним подтрунивали: «Влюбился! Что ж, пора!..» А женщины прибавляли: «Жених завидный…»
* * *
Маматая всегда выручала работа. Крутиться ему приходилось по-прежнему одному, так как начальник ткацкого производства все еще был в больнице: попробуй уследи за всем. С него спрашивали план, отвечал он за исправность оборудования, качество продукции, за дисциплину, решал производственные и экономические вопросы, а также жилищно-бытовые, культурно-воспитательные, семейные и личные… Но у ткачей голова надежная, привычная и к станочному шуму, и металлическому грохоту. Ничего, выдюжит, не согнется.
Позволить расслабиться себе Маматай мог только вечером, в общежитии… Тогда он думал о Бабюшай, представлял лицо матери, когда скажет ей о невесте… Только вот согласится ли Бабюшай?
Сомнения мешали Маматаю спокойно спать, и он, как все влюбленные на свете, переворачивался с боку на бок, курил, пробовал читать…
В эти дни сердечной маеты он и не подозревал, что ему готовится рассчитанный, сокрушительный удар.
В кабинет главного инженера были приглашены ответственные работники комбината, в основном из ткацкого производства: сильно располневший, умеющий ладить с начальством Калык, старший мастер Жапар Суранчиев, сменные мастера и поммастера Парман.
Темир Беделбаев сидел на месте главного инженера, вел собрание. Рядом у стола разместились начальники производств. А хозяин кабинета Алтынбек стоял у окна и не мог, как ни старался, скрыть радости в предвкушении предстоящих событий. Весьма довольным выглядел и Парман.
Алтынбек, получив слово, сделал шаг вперед; прирожденный оратор, он начал пылко, с естественным негодованием. Он клеймил замначальника ткацкого производства Маматая Каипова за злоупотребление властью, за очковтирательство, несоблюдение правил техники безопасности, из-за чего получил ранение поммастера; ссылаясь на сведения, почерпнутые в докладной Пармана Парпиева.
Маматай ничего хорошего для себя от собрания не ждал, но все-таки только сейчас под холодными выпуклыми линзами Беделбаева по-настоящему понял, как плохо, как тяжко здесь без Кукарева, попавшего в больницу… Линзы были направлены в упор:
– Все ли, сказанное главным инженером, считаешь правильным?
Каипов не отвел глаз, сказал:
– Да, было так.
– Были ли это сознательные действия с твоей стороны?
– Да. Я вынужден был так поступить…
– Значит, виноват, – бесстрастно заключил Беделбаев.
– Нет, виновным себя не считаю.
Директор нисколько не удивился. Все тем же бесстрастным тоном спросил:
– А кто виноват?
– Все виноваты, вся администрация.
– Да, логика здесь есть: все – значит никто?!
– Видите, валит с больной на здоровую, – взвился Алтынбек. – Безответственное выступление!
А Маматай стоял на своем:
– В свое время все эти вопросы я ставил перед дирекцией комбината. Был, кстати, разговор и здесь, в этом кабинете. Тогда главный инженер сам заговорил о том, как удержать учеников профтехучилища в цехах… Тогда я и внес предложение изыскать возможность платить им на производственной практике больше.
– Помню я этот разговор, – пренебрежительно поморщился Саяков. – И тогда, и сегодня я – против бредовых предложений Каипова.
– Все верно, товарищ главный инженер, тогда можно было и поостеречься… А теперь все – новые чапаны[11] надели, а вы – в старомодном… Нужно и нам от жизни не отставать… Партийные съезды и пленумы и для нашего комбината обязательны. А партия учит, что на производстве надо учитывать местные условия…
– Своевольничать не позволю, – холодно оборвал Маматая директор. – Очковтирательство оправдывать не могу.
– Да почему же очковтирательство? Просто взаимная выручка!.. Станки на капитальном ремонтировали быстрее, сверх плана. А продукцию с этих станков зачисляли ученицам… Все у нас в цехе понимают – тяжело девчатам на первых порах, далеко от дома прожить на неполный оклад! Материально комбинат убытка не понес, только выиграл: все наши ученицы работают, не разбежались, как было с прошлым выпуском… Если кто и «пострадал», так наши слесари и поммастера – работали за те же деньги, но с большей нагрузкой. Но это добровольно, по договоренности… Как вижу, один только Парман Парпиев не только нарушил обещание, но и написал докладную… Ну что ж, пусть это будет на его совести… Но если за нужное для комбината начинание придется нести наказание, то я его беру полностью на себя.
Беделбаев сидел, низко наклонив голову. Было непонятно, слушает он или думает о своем. Зато главный инженер старался вовсю. Он не ожидал от Каипова такой выдержки, рассчитывал сразу же сбить с толку угрозами и обличительным тоном. Маматай явно спутал ему карты, но все же Саяков не сдавался, боролся до последнего. Главное – начальство не мешает. И Алтынбек ринулся в наступление:
– Факты налицо… Каипов их не отрицает и отрицать не может. Закон есть закон. Он для всех одинаков, потому что защищает интересы общества, интересы государства. Судя по всему, Каипов – человек политически незрелый, безответственный… Ошиблись мы, товарищи, поручив ему должность замначальника производства, переоценили, как говорится… Предлагаю Каипова освободить… Предлагаю как главный инженер…
Алтынбек хорошо знал, что директор – усталый, пожилой человек, последнее время мечтающий только о благополучном, без переводов, выговоров и взысканий, выходе на пенсию, – не захочет ввязываться в эти истории с заработками учениц, тем более иметь дело с судом из-за нарушений правил техники безопасности… Ему только сейчас выиграть время… И Саяков, повернувшись к Беделбаеву, не без умысла сказал:
– Уважаемый Темир Беделбаевич, как говорят, шила в мешке не утаишь, у такого дела хвост длинный… В общем, я свое мнение обнародовал, теперь решайте сами…








