Текст книги "Белый свет"
Автор книги: Шабданбай Абдыраманов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Побрел берегом озера. Огромное оно, на солнце все переливается, душу красотой растравляет, а мне жить не хочется. Свернул в горы. Шел, шел по тропе, устал, промерз. Ну думаю, замерзну, и ладно… Не помню, как у чабана в юрте очутился. Провалялся там два дня, потом взял себя в руки. Вспомнил, в кармане гимнастерки адрес у меня друга фронтового – он меня раненого на плечах своих вынес. Куда же теперь податься, как не к нему. Вот и приехал. Сняв шапку, постоял у могилы Бекмата… Люди сказали: «Ни вдовы у него не осталось, ни детей. Один только племянник в Джалал-Абаде…»
Так говорил Иван Матвеевич двум слепым, с которыми нежданно свела его судьба. «Зачем делишься с ними своим горем, когда у них и собственного через край, оставь их в покое, уходи», – сказал он себе. Но ему не хотелось, ох как не хотелось подняться и уйти от этого долговязого слепого парня с жесткой мозолистой от веревок рукой, так похожего чертами лица на Бекмата. «Подарить свои часы ему, что ли? – он сунул руку в карман гимнастерки. – О господи, зачем незрячему часы?»
Владимир Алексеевич принес чайник, поставил на стол жестяные кружки. Видя такое, друг Бекмата, не долго думая, достал из вещмешка бутылку водки.
– Помянем моего фронтового друга Бекмата, – тихо сказал он.
…В первый раз в жизни Саяк пил водку. Все, что налил ему в жестяную кружку Иван Матвеевич, он выпил до дна. Нутро словно огнем обожгло, и пошла голова кругом. Он даже не помнит, о чем говорил, кого звал, протягивая вперед свои худые длинные руки, не помнит, как Иван Матвеевич снял с его ног новые скрипучие ботинки, как уложил его на кровать и укрыл своей шинелью. Помнит только, что, когда проснулся, тишина ночная стояла в общежитии и на улице, а двое русских все еще разговаривали за столом, но теперь уже обращались друг к другу на «ты».
И говорили они о нем, Саяке.
– Их здесь не учат…
– А я, слесарь, чему его научу?
– В Россия много школ для слепых. Он парень очень способный. Увези его с собой, а то пропадет.
– А он, думаешь, поедет со мной?
– Да он мечтает об учебе. К тому же никого из родных у него нет. Один как перст. Боюсь я за него, очень боюсь… За год привыкли мы здесь друг к другу. А нас, ленинградцев, со дня на день на родину возвратят. Все не решаюсь сказать Саяку об этом.
– Эх, где наша не пропадала! Беру парня! – ударил кулаком по столу Иван Матвеевич. – Очень он на Бекмата похож…
Разве мог Саяк, слышавший такое, сказать этим людям «нет».
…Мерно стучат колеса, и раскачивается железный вагон в неведомом Саяку пространстве. Днем ли, ночью с грохотом проносятся встречные поезда.
В тот день, когда провожали отца в армию, Саяк впервые в жизни стоял на железнодорожной станции возле поезда, вдыхая резкий запах огромного непонятного существа. Он никак не мог представить себе его и сначала сравнивал с огромной арбой, а когда поезд загудел и покатился – с огромным быком, тянувшим за собой длинную, как дорога между двумя кыштаками, железную арбу. Прежде он думал, что на земле есть только один этот поезд, и все мечты его о прозрении были связаны с ним.
Раскачивается вагон. И в теплом, как дыхание, мраке вспоминается Саяку родной кыштак, звон родника, и таинственный шорох листьев, и окружают его дорогие ему люди – словно едут они сейчас вместе с ним. И Саяк обнимает во сне мохнатую голову своего Коктая.
* * *
Благодатный летний день на джайлоо. Горы, небо и одинокая юрта. Шакир гостит здесь у своего старшего, теперь уже седобородого брата, чабана Мады.
Легкий ветер колышет свежие густые травы. Синь неба – не вдали, а у самой земли. Как давно не был Шакир в этом царстве тишины и покоя. Вон, за юртой, на широком склоне, не зная усталости, гоняются друг за дружкой босоногие мальчишки. И Шакиру вспоминается, как, взявшись за руки, бегал он с Саяком. О, как летела под ногами земля! Как падали они в теплынь лета, в густые душистые травы, и он закрывал глаза, пытаясь представить мир, каким знает его Саяк. Но солнце проникало сквозь сомкнутые веки.
…Девять лет провел Саяк в Москве. Вот и он, Шакир побывал там, прошел по следам Саяка, беседовал с людьми, которые знали его. Теперь к тетрадям Аджар – так в юности звали Аджалию Петровну – прибавилась еще одна с записями этих бесед.
Шакир лежит на траве, и словно не он сам, а летящий издалека ветер листает страницы его раскрытой тетради.
Звенигород. Иван Матвеевич:
«– Саяк? Да он как сын мне. Трудно с ним, конечно, в первые дни здесь было. Парень хороший, но упрямый, настойчивый, не знаешь, чего от него ждать. То вдруг на сосну залез – от страха все обмирали, то чужую собаку вздумал погладить, она ему руку прокусила. Дочке моей единственной, Тоне, тогда тринадцать еще не исполнилось, а за хозяйку была. Жена-то умерла в войну, а мачеху в дом привести не захотел. Саяк у нас в Звенигороде неделю, не больше жил. Скучал, видно, очень, даже кричал по ночам. Чувствую, чем-то отвлечь его надо, а как – не знаю. Съездил в Москву, разыскал интернат для слепых, как раз там и школа для них. Захожу к директору. Выкладываю ему все как есть начистоту: дескать, привез слепого парня из Киргизии, русский язык знает, племянник моего фронтового друга, сирота… Взял он Саяка. Мы с Тоней в этот интернат не раз ездили. Время он там зря не терял: школу окончил с отличием. Деньгами хотел ему помочь – отказывался. Правда, и сам зарабатывал неплохо: матрацы в мастерской слепые стегали. Саяк быстро приноровился к этой работе. Потом, сами знаете, в университет поступил, на юриста решил учиться. Тоня моя тоже туда экзамены держала, из-за Саяка, конечно, оно и понятно, привыкла к нему… а может, и полюбила. Боялся, поженятся. Не дай бог слепой ребенок родится. Вроде не ссорились, а уехал… На родину потянуло… Не думайте, что обижен я на него. Нет, чего там, полгода в больнице провалялся – Саяк каждое воскресенье ко мне ходил».
Интернат для слепых.
Василий Никанорович, бывший военный летчик, слепой:
«– Акматов Саяк? Помню, в одной палате жили. Мне в ту пору особенно тошно было, думал: «Лучше вечный покой, чем слепота». Он, Саяк, меня поддержал… Понимаете, слепой слепому рознь, народ собрался здесь разный, были и такие, что пьянствовали, истерики закатывали, и обозленные на весь свет были. С соседями мне поначалу, прямо скажу, не везло, а тут вдруг Саяк объявился, любознательный такой, прямой, чистый парень. По ночам учился, читал, недосыпая. Чувствую, цель у него есть, зрячим уступать не хочет. Стал по математике ему помогать. Физзарядкой вместе по утрам занимались, на брусьях подтягивались. Да он обо мне помнят: из Киргизии несколько посылок и писем прислал – вот они (показывает большие конверты с листами картона, испещренными точками)».
Лысый человек лет пятидесяти. Все в интернате зовут его Робертом:
– Простите, как ваше отчество?
– Не старьте меня, называйте Робертом. Я люблю свое имя. Акматовым, слышал, интересуетесь. Был такой. Молодой, а коварный… Я ему, можно сказать, дорогу к счастью указал – ну, к бабам повел… А он, знаете, такое учудил, чуть под суд меня не подвел.
– В чем же дело-то было?
– Да из-за чепухи какой-то. Нечего об этом вспоминать. Вы вроде журналист, а каким-то придурковатым интересуетесь. Зачем вам этот Акматов сдался? Значок университетский на грудь нацепил. Экая невидаль! А может, он его на базаре купил?
Слепой старик-библиотекарь
поворачивается к стеллажам, уставленным толщенными книгами:
– Акматов? Он все это прочитал.
Николай Львович Савчук, юрист, сокурсник Саяка:
«– Знаю, хорошо знаю Саяка, пять лет вместе учились. На все лекции и семинары первым в аудиторию приходил. Достанет свой прибор для письма, заложит в него лист картонный. Записывал точечным шрифтом[64] коротко, самую суть. Поначалу не верилось, что слепой наравне с нами учиться сможет. Думали, без помощи ему не обойтись. Надо, чтобы кто-нибудь взял над ним шефство. Комсорг группы спрашивает ребят: «Кому поручим?» Был у нас такой Туташкин. Опередил всех, вызвался опекать Саяка… Ничем хорошим его шефство кончиться не могло. Мы это потом поняли. Трудно было найти на нашем курсе двух людей, более разных, чем они. Туташкин – парень средних способностей, даже ниже средних. Карьерист, живущий по принципу «ты – мне, я – тебе». А Саяк по-настоящему талантливый, болезненно самолюбивый, вспыльчивый, превыше всего ценящий бескорыстие. Я говорю так уверенно, потому что было время узнать характер Саяка: два года в одной комнате жили. Туташкин приходил к Саяку не так чтобы очень часто, раз в неделю или два. От помощи его в занятиях Саяк, конечно, отказался, читал тот ему изредка газеты – этим его миссия и ограничивалась. Заметив из окна Туташкина, направлявшегося в общежитие, я шутя говорил Саяку: «Духовный отец твой идет».
Была у нас студентка Тоня, она еще девочкой Саяка знала. Вот эта Тоня, или, как ее теперь величают, Антонина Ивановна, и заботилась о нем: придет, бывало, все ему перегладит, залатает, почистит. То на каникулы Саяка к себе в Звенигород увезет, то в консерваторию пригласит, то – заходишь – сидит, читает ему. Старалась, как могла, скрасить ему жизнь. Впрочем, и Саяк был к ней привязан по-настоящему, какой-то шутник или отозвался о Тоне непочтительно, или понял его слепой наш неверно, только этого парня еле из рук Саяка вырвали. Тут-то впервые увидели, каким бывает Саяк в гневе.
Так вот, стал приударять Туташкин за Тоней, а она на него ноль внимания. Конечно, обидно парню. Как-то в коридоре говорит ей: «Оба мы опекаем. Саяка: я – по комсомольской линии, а ты по какой?» Говорит и не замечает, что за спиной у него стоит Саяк. Тоня палец к губам приложила, показывает – молчи, а он смеясь свое: «Давай найдем ему какую-нибудь слепую девушку, как говорится, по Сеньке и шапка».
Спустя пару дней появляется у Саяка Туташкин, неожиданно хлопает его по плечу (ау надо сказать, слепые такого терпеть не могут). «Решил вступить в партию, – говорит Саяку. – Рекомендацию от авторитетного человека получил. А тебя прошу, подпиши-ка одну бумагу».
«Что за бумага?»
«Письмо от твоего имени в партком, что я тебе третий год учиться помогаю».
«Вроде бы сам учусь, да и не хуже тебя».
«А я твоим политическим просвещением занимаюсь, газеты читаю».
«Ладно, если спросят, напишу».
«Зачем ждать, когда спросят. Под лежачий камень вода не течет. Я к тебе, приходил? Приходил. Значит, если ты сознательный человек, отплати мне за помощь тем же».
Саяк у него спрашивает:
«Сколько я тебе должен? Скажи – заплачу за твою помощь, а именем моим никому спекулировать не позволю».
«Сколько ты мне копеек собираешься дать?»
«Почему копеек – бери рубли».
«Богато живешь…»
«А как же, инвалид первой группы, да еще повышенную стипендию получаю, если сложить вместе – зарплата молодого специалиста».
Во время этого разговора я и зашел в комнату.
«Вася, – сказал я Туташкину, – ты мне напоминаешь монаха, собиравшего в кувшин свои слезы, чтобы все видели, как он переживает за людей. Чего ты пристал к Саяку?»
«Да не пристаю я к нему… Кому он нужен, дрянь неблагодарная».
Разговор этот кончился дракой. Когда разнимал их, и мне перепало. Потом Туташкин принес в деканат медицинскую справку о нанесенных ему побоях – и в самом деле, Саяк его основательно потрепал. Так вот, требовал Туташкин, чтобы исключили Саяка из университета, ибо слепой злоупотребляет своей безнаказанностью, позорит звание советского студента. Теперь, когда вспоминаешь, конфликт этот кажется незначительным, а тогда сколько было переживаний, споров… Вся эта затея Туташкина пустой была. Обоим объявили выговор за учиненную в общежитии драку. Казалось бы, и делу конец. Но Саяк несколько дней на занятия не ходил, не желал сидеть в одной аудитории с Туташкиным. Говорил: «Перейду на заочное». Стоило больших трудов убедить его да делать этого.
– Николай Львович, как вы думаете, почему Саяк избрал профессию юриста?
– Я и сам не раз задавал себе этот вопрос. Профессия наша в общем-то мало подходит для слепого. При своей способности к языкам, чувстве слова, аналитическом складе ума Саяк мог бы стать прекрасным филологом. Я как-то в разговоре, с ним высказал такую мысль. «Меня больше интересуют взаимоотношения между людьми, – ответил он, не задумываясь. – Я хочу знать законы, чтобы уметь защищать тех, кто сам себя защитить не может. Я хочу понять взаимосвязь между глубинами человеческого духа и повседневной жизнью. Ты, наверно, думаешь: как слепой может верно судить о поступках зрячих? Но вырос я и жил среди зрячих! Я знаю, то, как человек относится к детям, к старикам, к слепым, к глухим, к убогим всяким, говорит о нем больше, чем все, что он может сказать о себе сам».
«Выходит, – спросил я, – ты обо мне знаешь больше, чем я сам».
«Этого не утверждаю. Однако, думаю, в людях разбираюсь».
И тут, Шакир Рахманович, рассказал мне Саяк об одном эпизоде из своего детства. Вообще-то, он о себе ничего не рассказывал. Он не из тех, кто много говорит о своих чувствах и переживаниях. По натуре наш слепой друг горячий, искренний, отзывчивый, но вместе с тем настороженный, замкнутый, недоверчивый. Оттого и трудно, ему. Слепота тому причиной или детство тяжелое… Так вот что он припомнил.
…Война шла, голодно было в ауле у них. Он хоть и слепой, а приноровился в ту пору горных куропаток силками ловить. Вообще-то, говорил он мне, охотиться на куропаток весной – преступление. Да кто из нас, мальчишек, об этом знал, а взрослые все на войну списывали, не обращали внимания на такое занятие. Ходил на промысел этот Саяк с ребятами соседскими. Они – каждый сам для себя ловит, а ему, Саяку, «глаза» нужны – напарник. И вот, значит, заимел он такого напарника. Во всем Саяк на него полагался, потому что дружили они хотя и недолго, но по-настоящему. А до той весны у Саяка другой напарник был, алчный, завидущий, куропаток, попавших в силки Саяка, присваивал. Думал, слепой, ничего не замечает. Но обиднее всего Саяку было, что и новые его «глаза» лукавыми оказались: тот честный мальчик тоже его обманул.
– Он что, куропатку украл? – нарочито спокойно спросил Шакир.
– Нет, хуже: помог тому, кто украл, провести слепого. Саяк мне рассказывал: «По тому, сколько куропаток в силках билось, и по тому, как тот подросток-вор прощался, я понял, что с моей добычей уходит, обманув моего зрячего друга. А тот меня жалеет, себя жалеет, не говорит об этом. Стыдно мне за него стало. Понял, что не умеет говорить всю правду. Так и получилось: скрыл от меня, что родители его увозят, что должны мы расстаться навсегда».
Вспоминается мне, Шакир Рахманович, и еще один разговор с Саяком, как раз в День открытых дверей в университете, когда школьники знакомились с нашим факультетом.
Увидев слепого студента юрфака, ребята очень удивились, но виду не подали. Саяк спрашивает: «Почему решили стать юристами?» Один говорит: «Работа интересная, все время с людьми разными», другой: «Хочу законность и порядок укреплять, у меня и отец судья», а третий улыбается: «Инженер из меня хороший не выйдет, писателем, актером тоже не стать, так что буду судьей или прокурором».
Саяк мне потом говорит:
«Неправильно».
«Что неправильно?» – спрашиваю.
«Неправильно в вузы принимают».
«Это почему ты так решил?»
«Получается, что и врачами, и учителями, юристами становятся те, кто отвечает на приемных комиссиях побойчей».
«Что же в этом, плохого?»
«А то, что главное не учитывается: личность».
«Как не учитывается? А комсомольские характеристики, похвальные грамоты, участие в олимпиадах…»
«Но смотрят в основном на то, как вступительные экзамены сдал. У кого баллов больше, тот и поступил».
«На все смотрят, Саяк, – говорю ему. – Когда несколько человек на одно место претендуют – это конкурс, и главное – чтобы он был честный, открытый».
«Да я не о том, – морщится он. – Так, как ты говоришь, надо на математический факультет, физический принимать, в технические вузы. А для будущих врачей, учителей и юристов путевка в вуз должна быть иная. А то ведь что может получиться, возвращаюсь я, к примеру, в Киргизию и узнаю: тот, кто у меня куропаток крал, судьей стал; тот, кто мнения своего не имел, был ни рыба ни мясо, детей учит; а тот, который тайком от ребят лепешку ел в голодные дни, врач. А надо, чтоб самый совестливый судьей стал, помогавший ребятам в занятиях – учителем, самый сердобольный – врачом».
«Значит, – говорю ему, – сами школьники должны решать, кто из них будет учить, лечить и судить. Так, что ли?»
А он мне:
«А как же иначе? Кто лучше их отберет душевно одаренных людей?»
Скульптор Зубов:
«– Да, да. Был он у меня, слепой киргиз в черных очках. Лицо подвижное, очень выразительное. С племянницей моей Тоней приходил. Попросил разрешения осмотреть руками мои работы. «Пожалуйста, – говорю, – бога ради» А сам думаю: «Любопытно, что он руками увидит?» Одна скульптура особенно привлекла его: обнаженная девочка, запрокинув голову, смеется. Ничего этого он, конечно, не знает, впервые в мастерской у меня. И вдруг, представьте себе, слышу точь-в-точь то, что я сам об этой скульптуре сказать бы мог: «Летний день. Девочка только что искупалась. Теперь вот стоит под солнцем. Ей хорошо, очень хорошо. И она от полноты жизни смеется».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В университете училось немало киргизов, они не оставляли слепого земляка без внимания. Саяк был рад встречам с ними и возможности поговорить по-киргизски. Но когда они начинали с увлечением рассказывать о том, что пишут их близкие из Киргизии, считать дни, оставшиеся до каникул, он весь замирал. Разумеется, земляки-студенты вели бы себя с ним по-другому, если б Саяк непонятно почему не скрыл, что он сирота, что ему некуда ехать и некому писать. Не осталось в Киргизии людей, которые бы ждали его. Одна только Жамал… Она не может забыть! Нет, не может! Почему же не писал он ей все эти годы? А что писать-то? Пригласить ее сюда – нелепо и подумать: слепой зовет приехать к нему в Россию девушку из глухого кыштака. Или просто дать о себе знать: я еще жив. Зачем?.. Конечно, она замужем и у нее уже дети. Конечно, время изменяет людей, оставляя им от поры детства мало или вовсе ничего. Все это Саяк понимал умом, но сердцем отвергал: ему казалось, что он и Жамал связаны какой-то одной высшей судьбой, что время и обстоятельства не властны отторгнуть их друг от друга. Только бы очутиться рядом с ней, слышать ее голос, чувствовать ее дыхание.
Приближалось время окончания учебы в университете. И тут он решился наконец написать Жамал. Это письмо, которое он продиктовал Чолпонбаю, своему приятелю-киргизу, студенту мехмата, состояло почти из одних вопросов. Он спрашивал о том, как сложилась судьба Жамал, спрашивал о земляках, но ни словом не обмолвился о себе. И не потому, что боялся, Жамал подумает: «Десять лет молчал, теперь хвастается, мол, кончаю университет». Нет, не в этом дело: просто упоминание о своей теперешней жизни как-то отдаляло и принижало их прошлое, делало его зыбким. А ведь только оно и связывало Саяка с Жамал.
Письмо это кончалось словами:
«Живы ли наши тополя над родником? До сих пор слышится мне их призывный шелест».
Через три месяца ему принесли письмо из Киргизии. Саяк сразу позвонил Чолпонбаю и попросил зайти. Тот сказал, что будет через час. Все это время Саяк ощупывал свои часы с выпуклым циферблатом. Это был самый длинный час в его жизни, казавшийся ему вечностью. Но вот наконец письмо в руках у Чолпонбая. Саяк слышит, как он вскрывает конверт. Молчит – читает про себя. Саяк сразу почувствовал что-то неладное.
– Читай все подряд, – сказал он нетерпеливо и строго.
«Товарищ Акматов Саяк! Я работаю здесь секретарем сельсовета. Ваше письмо лежало у нас несколько месяцев. И в конце концов я распечатал его. От других узнал о том человеке, которому вы адресовали это письмо, и заодно о вас. Все удивляются, что вы живы. А она, кому вы пишете, Жамал Караева, говорят, живет далеко отсюда, у подножья Арслан-Боба[65], в лесхозе. Отправить ваше письмо ей или передать через кого-нибудь было невозможно. Дело в том, что я не знаю ее точного адреса, а также не знаю ее лично. Не все ли равно, она вам ответит или за нее я отвечу. Я уже два года работаю секретарем сельсовета. Я из другого кыштака, меня сюда на работу прислал райисполком. Бывший председатель сельсовета и его секретарь растратили десять тысяч рублей, отпущенных на ремонт школ, да еще вымогали деньги у пенсионеров. Одним словом, нам предстоит исправлять все эти неполадки. Дело уже, можно сказать, улучшается.
Только отдельные люди помнят вас и сожалеют, что вы слепой. Как вы могли уехать так далеко, в Россию? Мне стало жалко вас от души. Как же вы доберетесь оттуда к нам? Люди говорят, что никого из ваших близких не осталось.
Если вы мечтаете вернуться, напишите заявление на имя председателя сельского совета. Мы его обсудим на заседании и решим вопрос: отправить за вами кого-нибудь, если кто согласится, или что-нибудь еще надумаем.
С приветом Секретарь сельского совета Акимбаев».
– Тоже мне, гуманист нашелся, – вспыхнул Саяк, – дурак, невежда! – Взяв письмо, он разорвал его на клочки. Но хоть письмо больно задело его своей черствостью, через минуту он уже испытывал облегчение и даже радость: Жамал жива, она где-то в Арслан-Бобе, это не так уж далеко от их родного кыштака. А хоть бы и далеко было, пусть на другом конце Киргизии, пусть хоть на другом конце света – она жива, и он ее непременно найдет.
Через месяц Саяк получил диплом с отличием. Ему предложили остаться в аспирантуре. Он поблагодарил за такую честь, но попросил отправить его на работу в Киргизию. Просьба эта была удовлетворена.
* * *
Прилетев во Фрунзе, Саяк сразу же отправился в министерство юстиции.
И вот он на приеме у заместителя министра.
– Саяк Акматович, о вашем приезде мы были извещены заранее: звонили из Москвы и, не скрою, аттестовали вас как весьма перспективного молодого специалиста. Мы здесь уже посоветовались и решили, оставить вас у себя в министерстве одним из референтов, – заместитель министра сделал паузу, давая почувствовать Саяку, какая высокая честь ему оказана. – К вам будет прикреплен секретарь-опекун.
Саяк прижал руку к груди в знак искренней благодарности, но тут же заметил, что принять это предложение ему мешают соображения не столько даже личного, сколько психологического характера. Дело в том, что он десять лет не был в Киргизии и, учитывая некоторую необычность своего положения (Саяк весьма прозрачно намекал на свою слепоту), хотел бы очутиться в Южной Киргизии, желательно поближе к Арслан-Бобу, где живут его сородичи и близкие люди, с помощью которых он сможет обосноваться на родной земле и приступить к работе.
– Советую подумать, молодой человек, крепко подумать, прежде чем отказываться, – отечески произнес заместитель министра.
– Я уже подумал, – твердо ответил Саяк.
– Да, честно признаться, я этого не ожидал… Вот что, есть, кажется, одно вакантное место, которое вас, по всей видимости, устроило бы. Подождите минуту, – он набрал номер телефона. – Сеит, можешь подъехать ко мне? Дело есть! Хорошее… Видишь, не забываю о своем сородиче. Вот ведь как получается, – с лукавинкой в голосе обратился он к Саяку. – Тут как раз в командировке родственник мой, директор крупнейшего лесхоза в Арслан-Бобе. Который раз просит сосватать ему хорошего юриста. Не знали, как ему и помочь: не очень-то наши коллеги из столицы в провинцию рвутся… Так что вы для него находка.
Когда в кабинете появился директор лесхоза, Саяк сразу почувствовал, что тот не слишком уж рад такой находке.
– Значит, вместе работать будем, – бодро, но несколько растерянно сказал Сеит Муратович Рахимов, пожимая руку Саяка, тщетно стараясь скрыть, насколько обескураживает его перспектива работать бок о бок со слепым юристом. – Простите, откуда вы родом, Саяк Акматович? А… Из того кыштака наш лесничий Жокен Капаров, помните такого?
Саяк кивнул.
– И жена его, Жамал, оттуда. Ее вы тоже, должно быть, знаете…
* * *
Они сидели на чарпае рядом с домом Жокена под большим старым ореховым деревом, широко распростершим свои мощные корявые ветви. Тихий и теплый вечер окутывал землю. Чуть слышно шелестели листья.
– …Так и живем мы с Жамал, – помолчав, продолжал Жокен.
Голос его за эти годы сильно изменился, но Саяк ощутил в нем что-то от мальчишеского голоса Жокена: обкатанную годами жестокость, напористость.
– Вот так и живем, Саяк. Не обделила нас судьба счастьем! Вот дом из четырех комнат – во всем кыштаке второго такого нет, и на таком месте стоит – лучше не найдешь. Ну прямо как в раю. Не знаю, право, есть ли там такой ореховый лес! Осенью, когда ветер раскачивает ветви и срывает орехи, они нередко залетают к нам в дом, прямо в трубу. Одним словом, благодатная земля. Прямо за нашим домом горная прозрачная речка, от нее и в зной тянет прохладный ветерок. Душа радуется. О чем и мечтать!
– Да… – задумчиво согласился Саяк.
– Здесь меня уважают, все у меня есть… Одного барашка велел сейчас зарезать, чтобы по-киргизски отметить твой приезд, чтобы люди тебя увидели.
– Спасибо, только зачем все это? Мы бы и так втроем посидели.
– Как зачем? – удивился Жокен. – Ты сегодня мой самый уважаемый гость. Ты мой сородич. Ты словно воскрес вновь. Мы тебя давно считали погибшим.
– Правда… – подтвердила Жамал. Голос ее был какой-то отрешенный, как у человека, только что очнувшегося от сна. – Думали, что ты…
– В том-то и дело. Потому жертвоприношение обязательно, иначе аллах нас не простит, – стоял на своем Жокен.
– Не стоит ради меня на всю округу шум поднимать? Неудобно как-то.
– Перед кем?
– Перед людьми, конечно.
– Почему же неудобно? Люди еще и спасибо, скажут. Будут есть шурпу и свежее мясо, читать молитвы в честь пророков, спасших тебя и в конце концов приведших на родную землю.
– Брось, пожалуйста, я не хочу этого.
– Ты что, Саяк, безбожником стал?
– При чем тут бог?
– Может, среди своих слепых был вожаком комсомольским? Ну, если стесняешься, – Жокен расхохотался, – то объявим, что барашка зарезали в честь твоего приезда. Шутка шуткой, а выкладывай, Саяк, что делал там, в России, и чем здесь заняться собираешься?
Саяк помедлил с ответом.
«Хитер, слепой, – подумал Жокен, скользя по нему оценивающим взглядом. – Одет чисто. С чемоданом кожаным пожаловал. Научился как-то деньги добывать. Может, немало скопил. Вот приехал в гости себя показать, да и не с плохими подарками. Наверно, где-нибудь в артели матрацы шил, а в свободное время подрабатывал, читая Коран. Москва большая, мусульмане и там, конечно, есть… Впрочем, стоит ли об этом расспрашивать? Нет, все же интересно, что он о себе скажет».
– Ну, о чем задумался, кары?
– Прежде всего хочу сказать тебе, Жокен, больше не называй меня так. Я не кары, а юрист.
– Юрист? – изумился Жокен.
– Да… адвокатов, судей, прокуроров знаешь?
– Знаю, конечно, – нахмурился хозяин дома. – Бог с ними. Ты не шути, а рассказывай о себе. Небось научился какому-нибудь ремеслу?
– Ну, это скорее не ремесло, а профессия. Юрист я, понимаешь.
– Судья, значит, – расхохотался Жокен. – Эх, Саяк, жить ты, может, и научился, а вот шутками позабавить людей не умеешь. Ну, сам подумай, судья, он видеть должен подсудимого, свидетелей, должен написать приговор, читать толстые тома законов, разных там кодексов. Я не юрист, но не хуже других законы знаю. Жизнь заставила…
– Во-первых, я читаю и пишу.
– Ну да! Какими глазами?
– Что ты, Жокен, не обижай его так, – смутилась Жамал.
– Не вмешивайся, женщина, – буркнул Жокен.
Жамал тут же умолкла.
– Во-вторых, – продолжал Саяк спокойно, – судья взвешивает, анализирует, решает, а писать может и секретарь. Впрочем, оставим этот разговор.
– Ладно, не хочешь рассказывать о себе, не надо. В душу лезть тоже нехорошо. Ну что ж, ты и в детстве скрытным был. Может, это тебе в жизни и помогло. Каждый за свое место под солнцем борется. А я ведь тебе все, не таясь, выкладываю, – с упреком произнес Жокен. – Вот, послушай, конь у меня есть гнедой. Он, – голос Жокена зазвенел, – настоящий тулпар[66], гордость нашего кыштака, всего нашего рода. Сколько мы с ним завоевали всяких призов в козлодраниях. Слава богу, в последние годы опять в чести этот наш национальный конный спорт. Потому и купил гнедого за шесть тысяч. А это ведь стоимость легковой машины.
– А почему ты не купил за эти деньги машину?
– Можно было бы приобрести и машину, да зачем она мне, на ней только ездить по асфальту. А наш край горный, лесной. На машине я мог бы разве что прокатиться в город и обратно, а так стояла бы у меня в гараже. А вот гнедой – другое дело. Сколько мы с ним выиграли баранов, ковров – скажи, жена!
– Да, да, – с гордостью подтвердила Жамал. – В последние годы Жокен всегда побеждает. Много ценных вещей…
– Не только ценных вещей, но и славы добился мой гнедой, – властно перебил ее Жокен.
– А что, у других кони слабые? – спросил Саяк.
– Нет, кони у них крепкие, – усмехнулся Жокен. – Собираются джигиты на прославленных скакунах на большой той. Сначала состязаются наши борцы, а потом мы, всадники, знающие секреты козлодрания, начинаем свою игру… Тушу теленка выносят на поле. Туша такая, что весит килограммов сто. Все всадники мчатся к ней, сбиваются в кучу, мешают друг другу, ни один из них не может, склонясь к земле, поднять тушу на гриву своего коня и, вырвавшись из толпы, пуститься вскачь. Представляешь, пятьдесят, а то и сто коней крутятся, теснят, отталкивают друг друга – со стороны это напоминает растревоженный улей. Всадники подбадривают своих коней, бранят тех, кто действует не по правилам. Крики, вопли, звон стремян. Как из котла пар валит от вспотевших лошадей и людей.
Тогда, выбравшись из этой давки, огрев камчой гнедого – да так, чтобы ему было больно, чтобы он разгневался и разгорячился, даю большой круг по полю и вихрем влетаю в толпу, пробиваюсь к туше. Теперь уж гнедой мой не знает удержу. Он у меня особенный, я его сам выучил: одного скакуна отталкивает грудью, другому – вцепится зубами в спину, ударит подковой, стремясь в середину. Когда мой конь окажется возле туши, несколько раз дергаю уздечку. Привыкший к этому гнедой начинает крутиться, как жернов мельницы, отстраняя других коней. И тут, словно беркут, бросаюсь к туше, поднимаю ее легко одной рукой – и вот она на гриве гнедого. Сразу перебрасываю ноги над тушей, потом всей тяжестью встаю на стремена, как бы приторачивая тушу к седлу, вцепившись рукой в гриву гнедого. Теперь никто не сможет вырвать тушу у меня. Кричу во весь голос, ударяя камчой по шее гнедого, и он пускается во весь опор, мгновенно пробивает себе путь, расшвыривая коней. Он вырывается из этого ревущего роя, словно снаряд из пушки, и мчится на край поля, где вдалеке верховой помахивает белым платком, давая знать, что финиш здесь. Меня преследуют десятки всадников, разгневанных и озлобленных, потому что каждый надеялся быть победителем, но мой гнедой не дает себя догнать. Я бросаю тушу в положенное место и возвращаюсь вскачь победителем. Премия – моя! Это жеребенок или баран, а может быть, ковер, в крайнем случае телевизор. Сейчас вошло в традицию награждать победителя телевизором или радиоприемником. Да не это главное. О тебе начинают говорить по-другому, даже легенды сочиняют, как о сказочном батыре.








