355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Кузнецов » Веселые человечки: культурные герои советского детства » Текст книги (страница 2)
Веселые человечки: культурные герои советского детства
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:27

Текст книги "Веселые человечки: культурные герои советского детства"


Автор книги: Сергей Кузнецов


Соавторы: Елена Прохорова,Мария Майофис,Энн Несбет,Сергей Ушакин,Лиля Кагановская,Илья Кукулин,Юрий Левинг,Биргит Боймерс,Марина Загидуллина,Константин Богданов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

При всех своих содержательных и идеологических отличиях, основная модель советского детства, предшествовавшая застою, структурно во многом напоминала практики взросления на Самоа. Вплоть до 1960-х годов советское детство в репрезентациях официальной культуры во многом рисовалось как период врастания в контекст повседневности старших. Как и на Самоа, мучительный выбор подходящей модели взрослой жизни здесь практически отсутствовал. Точнее, там, где мучительность появлялась, связана она была не с выбором правильной модели взросления, а с самим процессом взросления [30]30
  О сюжетных оформлениях этих форм «мучительности» см., например, повести А. Гайдара «Чук и Гек» и «Военная тайна» А. Гайдара и «Кортик» А. Рыбакова.


[Закрыть]
. Обязательность приставки термина «юный» к многочисленным групповым именам – нередко образованным от имен взрослых (ленинец, буденновец, мичуринец и т. п.) – служила одновременно и оправданием некой неполноценности («юный мичуринец» – это еще не вполне мичуринец) и обещанием ее последующего преодоления.

Основой этого процесса взросления являлась, разумеется, идея «трудового воспитания». Модель «дети – это взрослые маленького роста» напрямую проецировалась на профессиональные навыки. Например, в «Пионерской железнодорожной» Д. Прицкера и В. Гурьяна детский мир становился параллельной – хотя и уменьшенной – копией мира взрослого:

 
Машинисты – пионеры,
Кочегары – пионеры,
И кондуктор – пионер,
И начальник – пионер,
И любой из пассажиров – пионер.
 

Суть заключалась, однако, не только в воспроизводстве «трудовых навыков» (обучение которым, кстати, на протяжении советской истории отличалось крайней непоследовательностью [31]31
  В 1937 году трудовое обучение как самостоятельный предмет (введенный в 1931 году) было ликвидировано и появилось вновь в программе средней школы только в 1954 году. В 1958 году – в целях «укрепления связи школы с жизнью» – был принят соответствующий закон, положивший начало профессиональной и трудовой «ориентации» в старших классах. В 1966 году обязательность подобных мер была ограничена двумя часами обязательного «трудового обучения». Непосредственная профессиональная подготовка осуществлялась только лишь в тех школах, которые имели для этого необходимые условия. См.: Народное образование в СССР. М.: АПН, 1957. С. 124–146; см. также: Трудовое воспитание и политехническое обучение. М.: Просвещение, 1968. С. 396–405.


[Закрыть]
). Подобное «воспроизводство» вряд ли просуществовало сколько-нибудь долго без соответствующей поддержки того, что Жак Лакан называл «символической функцией» [32]32
  Комментируя статью Леви-Стросса, Лакан отмечал, что «с точки зрения цивилизованности и комфорта» условия, в которых живут люди, исследованные Леви-Строссом, «могут показаться… несколько суровыми и опасными, зато в отдельно взятой символической функции они, судя по всему, находят себе твердую опору» (Лакан Жак. Семинары. Книга 2: «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа / Пер. с фр. А. Черноглазова. М.: Гнозис, 1999. С. 231).


[Закрыть]
. Антон Макаренко, создатель трудовых колоний для детей и подростков и советских педагогических программ – романных и сугубо идеологических, – отмечал в 1938 году, что «труд без образования, без политического и общественного воспитания не приносит воспитательной пользы, оказывается нейтральным процессом» [33]33
  Макаренко А.С. Методы воспитания // Педагогика. 2007. № 8. С. 19.


[Закрыть]
. Агния Барто вторила в 1941-м: «Я думаю, что трудовое воспитание – это воспитание моральных качеств» [34]34
  Барто А. Богатство жанров в поэзии для детей // Барто А. Собр. соч.: В 4 т. М., 1984. Т. 3. С. 217.


[Закрыть]
.

Необходимая символическая связка между трудом и моралью, как известно, была найдена – по крайней мере, на уровне публичной риторики – в идее межпоколенческой солидарности. «Свое» должно было стать еще и «нашим». В этой версии советского детства разница между поколениями, казалось, определялась исключительно возрастом-ростом, а не особенностями индивидуального опыта развития. Дети здесь – это не столько позднесоветские «взрослые в идеале», сколько еще растущие взрослые [35]35
  См. также: Литовская М.А. «Потешное войско» в русской литературе 19301х годов // Мальчики и девочки. С. 328–337.


[Закрыть]
. Продолжая гражданскую риторику 1920-х, в середине 1960-х годов эта идея естественной эволюции социальных и политических ролей вылилась в формулу, озвученную в пионерской песне: «Сегодня – мы дети / Советские дети / Завтра – советский народ» («Мы завтра – советский народ», сл. К. Ибряева) [36]36
  См., например, детские стихи Маяковского «Возьмем винтовки новые» или его же «Песню-молнию».


[Закрыть]
.

Застой 1970-х несколько пошатнул символическую гегемонию этой функции. Однако в сфере официальных ритуалов она сохранила свое господство вплоть до конца советской истории. Например, и официальные кремлевские концерты, и новогодние «Песни года», как правило, содержали номера, в которых детский хор, взрослые солисты и – время от времени – военный хор сливались в едином межпоколенческом порыве.

Более того, на фоне растущего архипелага «утопических островов» образы юных барабанщиков и орлят выглядели особенно отчетливо:

 
С арфою и лютней
Тише и уютней —
Это нам известно с детских лет.
Но покамест рано
Жить без барабана.
Я его не брошу, нет, нет, нет!
Младшим или старшим
Дробью или маршем,
Мы еще откроем красоту:
Старый барабанщик – на посту!
 
(«Старый барабанщик», сл. Е. Долматовского, 1974)

Основная культурная функция такого подхода – помимо собственно идеологического компонента – заключалась в том, что инсценированная естественность и органичность социально-профессиональной преемственности риторически сводила на нет саму проблему возрастного перехода [37]37
  См. подробнее о теме преемственности в пионерской поэзии: Леонтьева С.Г. Поэзия пионерских праздников // Детский сборник: статьи по детской литературе и антропологии детства / Сост. Е. Кулешов и Антипова М.: ОГИ, 2003. С. 32–35.


[Закрыть]
. Смена поколений оформлялась не столько как обновление, сколько как круговорот групп, занятых одним и тем же делом. Лица могли отличаться, дела оставались прежними [38]38
  Анализ любопытного сосуществования официальной и «подпольной» версий преемственности поколений см. в: Маркасова Елена. «А вот практику мы знаем по героям Краснодона…» // Неприкосновенный запас. 2008. № 2. С. 207–219.


[Закрыть]
. «То, что отцы не допели, – мы допоем! То, что отцы не построили, – мы построим!» – обещали потомки их ушедшим предшественникам в поэме Роберта Рождественского 1962 года (Илл. 2).


Илл. 2. Ритуал социальной солидарности и возрастной преемственности позднесоветского времени: Лев Лещенко, детский хор, военный хор и хор Гостелерадио («Песня-1976»)

Собственно, попытка символического «ухода» в аполитичное и автономное детство и стала одним из ответов позднесоветских авторов на это стремление официальной культуры придать природную органичность процессу политической и возрастной преемственности. «Взросление» в этой альтернативной версии детства вообще выводилось за рамки наблюдения и описания. Переход в лучшем случае приобретал регрессивный характер – назад, в прошлое, и актуальным становился поиск средства, «чтоб вновь попасть туда» [39]39
  «Куда уходит детство? / В какие города? / И где найти нам средство, / Чтоб вновь попасть туда?» («Куда уходит детство», сл. Л. Дербенева, 1976).


[Закрыть]
. Социальный круговорот – в данном случае из детства в детство – у сторонников «автономного детства», может, и не прерывался, но зато появлялся иной, более привлекательный круг. В 1969 году Юрий Энтин, автор песни про Чунга-чангу, обозначил предельно ясно решающую точку этого культурного отказа. Умеренно сатирическая песня про Антошку, написанная для одноименного мультфильма из первого выпуска альманаха «Веселая карусель» (куда вошел и мультфильм про Чунга-чангу), открыто игнорировала все и всяческие призывы к какой бы то ни было полезной деятельности на благо коллектива, мотивируя свой отказ тем, что «Это мы не проходили. / Это нам не задавали!» [40]40
  Начиная с 1960-х годов Агния Барто последовательно развивала сходный формат сатирических стихов для детей. Любопытную перекличку с энтинским Антошкой см. в ее стихах «Я лишний» («Окапывали вишни. / Сергей сказал: – Я лишний…») и «Когда лопату отберут» («Вот так иной полюбит труд, / Когда лопату отберут…»).


[Закрыть]
Обособленное строительство счастья по индивидуальным проектам началось [41]41
  Виталий Манский в своих «Частных хрониках» (1999) прослеживает детали формирования позднесоветской обособленности в 1961–1986 годах. См. подробнее: «http://vertov.ru/manski/filmograf.htm» См. также: Зара Абдуллаева – Виталий Манский. Мы (о понимании хроники и истории в документальном кино) // НЛО. 2005. № 4. С. 413–430 (http://magazines.russ.ru/nlo/2005/74/ab25.html)


[Закрыть]
.

Закономерно, что ни подобная приватизация публичной жизни, ни потенциальная гармонизация отношений между миром взрослых дел и миром детских игр для Маргарет Мид не были сколько-нибудь эффективными способами преодоления непосильного давления общества (и связанных с ним психологических срывов). Проблемы, порожденные «автономизацией» детства на Западе – от профессиональной неподготовленности до ранних беременностей [42]42
  См. подробнее: Meed M. Op. cit. P. 234–245.


[Закрыть]
, – были слишком очевидны, чтобы их можно было идеализировать. В свою очередь, модель постепенного врастания детей во взрослое общество, осуществленная на Самоа, плохо сочеталась со структурой американского социума. Как отмечала антрополог, современное западное общество слишком разнородно, слишком вариативно, слишком подвижно для того, чтобы реализовать на практике модель взросления, не предполагающую какой бы то ни было вариативности. Непротиворечивая интеграция классов, возрастов, культурных и религиозных групп недостижима; однако, как настаивала Мид, вполне осуществимо другое. Взросление может быть не только социализацией – то есть пассивным усвоением и присвоением моделей культуры, сохраненной взрослыми. Взросление, по мнению Мид, может быть периодом обучения сложностям предстоящего выбора: «Ребенка надо учить не тому, что думать, а тому, как думать» [43]43
  Ibid. P. 236.


[Закрыть]
. В свою очередь, и тяжесть выбора связывалась не с соответствием этого выбора тем или иным культурным стереотипам и ожиданиям, но с готовностью взрослеющего ребенка принять на себя ответственность за сделанный шаг [44]44
  Ibid. P. 236.


[Закрыть]
.

И культура детской «обособленности», и культура «детской взрослости», таким образом, отвергались в пользу иной модели – модели освоения и осознания плюрализма возможных сценариев будущей жизни, а также последствий, обусловленных предпринятым выбором. По понятным причинам в советских условиях идея плюрализма стандартов и образов жизни шансов на успех не имела. Тем не менее разнообразные «веселые человечки», на мой взгляд, во многом выполняли сходную символическую работу по плюрализации форм детства в позднесоветском обществе. Дяди Федоры и Незнайки стали не столько воплощением и отражением основ советского строя, сколько лиминальными фигурами [45]45
  «Лиминальный» – от лат. limen – порог. Подробное обсуждение лиминальных явлений см.: Turner Victor. Dramas, fields, and metaphors: Symbolic action in human society. Ithaca, 1974. P. 231–271.


[Закрыть]
, символизирующими структурную амбивалентность советского детства.

В остальных разделах введения мне и хотелось бы обсудить именно эту роль веселых человечков (и советской детской культуры в целом) в процессе символизации. Меня будут интересовать три основных темы:

1) тема смысловой неопределенности веселых человечков, 2) тема переходных феноменов и 3) тема насилия и утраты.

Психоаналитические исследования Жака Лакана и школы объектных отношений (Дональд Винникотт и Мелани Кляйн), на мой взгляд, позволяют хорошо прояснить не столько социально-политический смысл персонажей советского детства, сколько их структурную специфику. Не вдаваясь в детали, я сначала напомню основные черты лакановской теории «регистров», а затем попытаюсь показать, как эти регистры отразились в жизни веселых человечков.

РВС: реальное, воображаемое, символическое

Как известно, в своих работах французский психоаналитик Жак Лакан выделял три основных «регистра», определяющие психическую деятельность индивида, – регистр Реального, регистр Воображаемого и регистр Символического. В определенной степени эти «регистры» повторяют тройку «областей» З. Фрейда (бессознательное, предсознательное и сознательное) [46]46
  Понятно, что в построениях Лакана (как и в построениях Фрейда) ни один из этих регистров не существует в изоляции, все они взаимно обусловливают и/или взаимно нивелируют друг друга.


[Закрыть]
. Существенным вкладом Лакана, однако, стала попытка «заземлить» свои регистры (и соответствующие им психические процессы) не только и не столько в глубинах человеческих влечений, сколько в структуре языка. Так, регистр Реального был призван обозначить серию процессов, которые не поддаются артикуляции, то есть не вписываются в имеющиеся речевые практики и структуры языка. Например, можно говорить об «испуге», но практически невозможно переложить опыт «испуга» на язык, не используя при этом метафорических переносов его смысла (например: «сердце ушло в пятки»). Собственное содержание «испуга» оказывается недоступным для речи. Однако это не означает того, что пережитый эмоциональный опыт – допустим, травмы или восторга – не влияет на последующие поступки индивида. Как отмечал Лакан, в данном случае мы имеем дело с чем-то таким, «что всегда лежит на самой границе наших мысленных построений, о чем мы всегда думаем, иногда говорим, что мы, собственно говоря, уловить не способны, но что пребывает тем не менее всегда с нами…» [47]47
  Лакан Ж. «Я» в теории Фрейда. С. 141.


[Закрыть]
. Говоря иначе, область Реального, не поддаваясь речи, в то же время в значительной степени оказывает воздействие на ее течение, подобно тому как подводные камни определяют характер и скорость бурления на поверхности воды.

Если регистр Реального привлек внимание к тем процессам, которые обречены оставаться по ту сторону языка, то регистр Воображаемого и регистр Символического у Лакана есть порождение структуры самого языка. Принципиальные отличия, однако, заключаются в следующем. В Воображаемом – в полном соответствии с термином – решающая роль отводится образу, то есть ментальному «снимку», ментальному «отпечатку» внешнего объекта. Но, как известно, «картина» и «карта» имеют один и тот же корень [48]48
  См. подробнее: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М., 2003. Т. 2. С. 203–204.


[Закрыть]
. Иными словами, при всей своей вторичности, именно ментальные «отпечатки» и воображаемые «картинки» становятся организующими и ориентирующими центрами – например, снов, фантазий или идентичности. И в этом, как отмечал Лакан, заключается принципиальное отличие Воображаемого от Реального. Если в Реальном собственные переживания могут «пробиться» наружу лишь в искаженной языком форме (симптомы, срывы, сбои и т. п. формы «потери дара речи»), то в Воображаемом именно внешняя форма, произведенная другим и преломленная собственным восприятием, порождает разветвленные структуры смысла [49]49
  Lacan Jacques. The Seminars. Book III: The Psychoses. 1955–1956. New York: Norton and Co, 1993. P. 39.


[Закрыть]
.

Используя терминологию лингвистики, Лакан уподоблял функцию Воображаемого функции означаемого. То есть основное содержание Воображаемого – как и любой фантазии – сводится к тому, чтобы «привязать» к заимствованному образу те или иные смыслы. Показательный пример работы Воображаемого – собственный образ, «Я», который каждый из нас имеет о себе. Недоступное непосредственному опыту, это «свое наше» всегда заимствовано извне – из отражений зеркал, фотографий, описаний и т. п. Но, несмотря на свой внешний характер, именно эта зрительная и ментальная фикция выполняет роль «воображаемой матрицы», которая самым прямым образом регулирует индивидуальное поведение:

К образу собственного Я – а поскольку это образ, собственное Я всегда является идеальным Я – все воображаемое отношение у человека и сводится…. Этот образ себя самого вновь и вновь будет служить субъекту в качестве обрамления его категорий, его восприятия мира – служить как объект, причем при посредничестве другого. Именно в другом он всегда будет находить свое идеальное Я, откуда разворачивается вся диалектика его отношений к другому [50]50
  Лакан Жак. Семинары. Книга 1: Работы Фрейда по технике психоанализа / Пер. А. Черноглазова. М.: Гнозис, 1998. С. 369.


[Закрыть]
.

Наконец, регистр Символического связан с языком самым непосредственным образом. При этом если Реальное прежде всего описывает область эмоционального опыта, а Воображаемое – область смыслов и значений, которые «подверстываются» к образам, доступным в данном месте в данное время, то Символическое акцентирует важность самих знаковых форм – означающих – для организации жизни индивида. Как отмечал Лакан: «Субъект может узнать, кем он является, только на основе означающего» [51]51
  Lacan J. The Psychoses. Р. 179.


[Закрыть]
. Означающее выступает своеобразным смысловым «конвертом», адресованным вовне, своего рода «сосудом для смысла». Сам по себе этот «сосуд» не имеет собственного постоянного содержания. Но он является мнемоническим «якорем», способным удерживать при себе то или иное содержание.

Ролью смыслового контейнера репертуар означающего, однако не исчерпывается. В силу своей природы означающее, как писал Лакан, «поляризует и структурирует» смысл, давая ему шанс на существование [52]52
  Ibid. P. 260.


[Закрыть]
. Соотнося «свое» (означающее) с «чужим», «мужское» с «женским», «детское» со «взрослым» и т. п., индивид может выстраивать сети значимых отношений. Собственно, поэтому Символическое у Лакана нередко выступает еще и под именем Символического порядка, то есть системы взаимоотношений между означающими, принципиальной чертой которых является их способность отличаться друг от друга.

Еще одной существенной чертой Символического является его внешний характер. Символический регистр конституирует «человеческое существо как таковое», но при этом участие таких существ в «символическом универсуме» ограничено.

Люди гораздо более включены в него и переживают его влияние, нежели сами конституируют его. Они в гораздо большей степени являются его носителями, нежели действующими факторами. Именно вследствие влияния символов, символического построения истории человека происходят изменения, в которых субъект бывает готов признать своими меняющиеся, раздробленные, изломанные, порою даже не сложившиеся и регрессивные образы [53]53
  Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. С. 208, 209.


[Закрыть]
.

Данное имя становится именем собственным. «Свое» оказывается «своим» только в процессе усвоения, то есть в процессе «символического построения» «Я», в процессе его отождествления и олицетворения с имеющимися знаками.

Итак, упрощая, можно сказать, что мы имеем дело с тремя различными динамиками: невыразимым опытом (Реальное), образной деятельностью (Воображаемое) и структурной интеграцией – локализацией – в рамках существующей знаковой системы (Символическое).

Понятно, что в изоляции эти регистры не существуют. Все три находятся в состоянии постоянного динамического взаимодействия и взаимовлияния. Посмотрим, как эти динамики проявились в репрезентациях веселых человечков.

Символическая дисфункция: детки в клетке

Сквозной темой текстов, собранных в этом сборнике, является своеобразное удивление по поводу принципиальной нетипичности, неклассифицируемости – или, в иной транскрипции – структурной лиминальности веселых человечков. Эти персонажи как будто застряли между – между принципиальными пунктами отправления и прибытия, будь то пол, возраст или местонахождение. Например, Елена Прохорова отмечает половую «неопределенность» кукольных героев передачи «Спокойной ночи, малыши» [54]54
  См. также: Журавлева Н.И. Ребята и зверята – герои и героини советской мультипликации // Мальчики и девочки. С. 196–200.


[Закрыть]
. Лиля Кагановская пишет о «субъективной эластичности» Зайца и Волка из мультсериала «Ну, погоди!».

Елена Барабан анализирует двойственность географического местонахождения городских героев мультфильмов о дяде Федоре. Мария Майофис обращает внимание на специфичность «взрослости» Карлсона. Примеры можно множить, но, пожалуй, предельно четко эта тенденция зафиксирована в характеристике Чебурашки из мультфильма «Крокодил Гена» (1969), о котором пишут Сергей Кузнецов и Константин Ключкин. Главный герой мультфильма, по его собственным словам, «неизвестно кто». Эта «неизвестность», понятно, есть следствие используемых классификационных схем. Проблема Чебурашки не в самом Чебурашке, а в том, что его – как выразился сторож из мультфильма – «не знают куда посадить» [55]55
  О схожей тенденции в культурной продукции для детей на Западе см., например: Bignell Jonathan. Familiar aliens: Teletubbies and postmodern childhood // Screen. Autumn 2005. Vol. 46. P. 373–387.


[Закрыть]
(Илл. 3).


Илл. 3. Вне клетки: сторож объясняет продавцу, обнаружившему Чебурашку, что в зоопарке этому зверю не место. Кадр из мультфильма «Крокодил Гена» (реж. Р. Качанов, киностудия «Союзмультфильм», 1969)

Такое отсутствие доступной субъектной позиции – смысловой «клетки» с соответствующим «ярлыком-означающим» – безусловно, может трактоваться по-разному. С. Кузнецов видит в структурной «неприкаянности» веселых человечков отражение социального «изгойства» советской интеллигенции. К. Ключкин трактует эту неприкаянность как свидетельство общего ощущения «заброшенности», свойственного позднесоветской аудитории в целом. Е. Барабан связывает эту же неприкаянность с желанием «человечков» прагматически дистанцироваться по отношению к «обществу», ставшему для них чуждым.

Вполне допуская возможность такого социологического прочтения художественных текстов, я бы хотел предложить еще одну интерпретацию. Я думаю, что, помимо фантазий о социальной неприкаянности, эта «неизвестность» персонажа является еще и любопытным отражением ситуации, в которой сама символическая система – тот самый лакановский Символический порядок – утратила свою способность воспроизводить стабильные сети отношений и смыслов.

Константин Ключкин в своем анализе Чебурашки использует термин, хорошо схватывающий суть проблемы. Чебурашка у Ключкина – «помесь» (обезьянки и медвежонка). Персонаж, иными словами, есть гибрид по меньшей мере двух независимых типов, есть результат объединения в одном, так сказать, лице двух разнородных кодов, есть продукт наложения символов, которые, как правило, существуют самостоятельно. Семиотическое исследование исходных корней может прояснить основную мотивацию такого наложения. Меня, однако, интересует другое. Функции символической гибридизации, которые в позднесоветских текстах выполняют всевозможные псевдо-звери, псевдовзрослые и псевдодети – эти «полузверушки и полулюди», как их называет Н. Смолярова, – в других культурах обычно олицетворяют разнообразные монстры, мифические создания, которые сходным образом сочетают/смешивают в себе несовместимые части и свойства.

Принципиальная типологическая важность этих фигур состоит в том, что они наглядно демонстрируют потенциальную возможность свести на нет существующие модели символизации. Монстры искажают до неузнаваемости привычный порядок, делая бесполезными знакомые смысловые координаты [56]56
  Haraway Donna. Simians, Cyborgs, and Women: The Reinvention of Nature. New York: Routledge, 1991. P. 226.


[Закрыть]
.

Нарушение порядка, однако, здесь не самоцель. Как известно, слова «монстр» и «монитор» восходят к одному тому же корню – глаголу monere, означающему «предупреждать», «предостерегать», «напоминать». Иными словами, цель монстров – заставить задуматься о той нормативной ситуации, которую они, собственно, и нарушили: понятие «помесь», как убедительно свидетельствует Ключкин, имеет смысл лишь тогда, когда еще жива память о «чистых», несмешанных типах [57]57
  См. также: Фуко Мишель. Ненормальные. М.: Наука, 2005.


[Закрыть]
.

Позднесоветские монстры добавили к этой традиционной «предупреждающей» функции еще одну. Авторы данного сборника справедливо отмечают, что общество развитого социализма во многом переживало ситуацию нормативного кризиса, проявившегося и как кризис этических норм, и как кризис репрезентации. В этих условиях основной задачей позднесоветских монстров субъективности была не столько отсылка к (дестабилизированным) нормам, сколько материализация самой невозможности провести четкую границу, обозначить видимый водораздел, произвести упорядочивающую дифференциацию разнородных и несовпадающих частей и свойств, заключенных в рамках одной фигуры [58]58
  Понятно, что эта тенденция во многом присутствовала в советской культуре начиная с 19201х годов. Ленинградские журналы «Чиж» и «Еж» с обэриутской поэзией для детей, Чуковский с его «Крокодилом», Маршак с рассеянным с улицы Бассейной сделали немало для того, чтобы эстетика абсурда и «странности» вошли в плоть и кровь советского детства. Особенностью позднесоветского периода стал массовый характер странных персонажей. См.: Kelly Catriona. Children’s world: Growing up in Russia 1890–1991. New Haven, 2008. P. 88–89; см. также: Петровский Мирон. Странный герой с Бассейной улицы // Петровский М. Книги нашего детства. М., 1986. С. 99–146.


[Закрыть]
.

«Чебурашки», другими словами, не только материализовали пределы знаковой системы. Они также продемонстрировали ее фундаментальную нехватку. Важным в жизни позднесоветских «монстров» стало не их неявное обещание возможности вернуться к исходному символическому порядку. Важной была зафиксированная этими полузверушками неспособность существующего порядка реализовать на практике свою прямую задачу – прочно встроить субъекта в систему классифицирующих «клеток». Советские монстры, таким образом, не столько предупреждали о дестабилизации системы, сколько приучали жить в состоянии промежутка, точнее – в состоянии промежуткости [59]59
  О роли жуткого в советских сказках см. также: Lipovetsky M. Pavel Bazhov’s skazy: Discovering the Soviet uncanny // Russian Children’s Literature and Culture / Eds. Marina Balina, Larissa Rudova. New York: Routledge, 2008. P. 263–284.


[Закрыть]
.

Подобная гибридизация не обещала ни освобождения от давления системы, ни помощи в овладении ею [60]60
  О роли гибридности в культуре см. подробнее: Bhabha Homi. Interrogating identity: Frantz Fanon and the postcolonial prerogative // Bhabha H. The Location of Culture. New York, 1994. Р. 58–60.


[Закрыть]
. Однако отсутствие вакантных «клеток» оправдывало и делало возможным «блуждающее» существование чебурашек разных мастей – будь то скитальческая жизнь Карлсона, миграция Дяди Федора и Кo в Простоквашино или, допустим, полуживотная жизнь Маугли.

Показательно, что, выступая на концерте «Песни года» в 1972 году (песня про голубой вагон вошла в число финалистов), Эдуард Успенский призывал своих маленьких читателей помочь ему с созданием продолжений к популярному мультфильму. Как выразился писатель, ему нужны истории о «способах нарушения порядка, которые более-менее дозволены» [61]61
  См. запись концерта «Песня-72» // «Песня 71–75», Bomba Music.


[Закрыть]
(Илл. 4).


Илл. 4. Эдуард Успенский и Роман Качанов дарят солистам детского хора портреты героев своих мультфильмов. Новогодний концерт «Песня-72»

Позднесоветские «гибриды» и «помеси», не стесненные цепочками смыслов, оказывались на положении не просто скользящего, но постоянно ускользающего означающего, чьей единственной целью, судя по всему, было стремление обнаружить сбои в символическом порядке [62]62
  О «плавающем» и «скользящем» означаемом см.: Mehlman Jeffrey. The «Floating Signifier»: From Levi-Strauss to Lacan // Yale French Studies. 1972. № 48. Р. 10–37.


[Закрыть]
. Не имея ни устойчивой позиции, ни сколько-нибудь серьезной оппозиции, эти монстры позднесоветской субъективности вели жизнь «свободных радикалов», нарушая «более-менее дозволенными способами» символический порядок той самой культуры, которая была не в состоянии их найти для них подходящую «клетку». Марк Липовецкий в своей статье точно отмечает структурную суть этого явления. Как пишет Липовецкий, «онтологическая чистота» персонажей типа Буратино, отсутствие у них какой бы то ни было заземленности в конкретном социально-политическом контексте привели к тому, что сам процесс медиации – в его негативной (нарушение конвенций) и в его позитивной (посредничество между сферами) формах – приобрел повышенную эмоциональную и повествовательную привлекательность. Существенными оказались не столько сами коды и формы деятельности, сколько возможность их смены.

Советские кино– и анимационные персонажи, разумеется, были не единственными областями, давшими жизнь означающим, ускользающим от привычных оков смысла или сбивающимся на ритм, выходящий за пределы традиционных «дробей и маршей».

Сходную тенденцию можно проследить, например, и в популярной поэзии для детей. В 1960-1970-е годы отчетливое стремление детских поэтов устранить какие бы то ни было двусмысленности в понимании того, что «такое хорошо и что такое плохо», столь типичное для раннесоветского периода, дополнилось еще одной тенденцией. Приведу лишь два примера.

Популярная книга Самуила Маршака «Детки в клетке» (1923) строилась на повторении одного и того же приема – изначальная (ошибочная) антропоморфизация зверей всякий раз деконструировалась и дезавуировалась посредством введения значимой детали [63]63
  Например: «Бедный маленький верблюд – / Есть ребенку не дают. / Он сегодня съел с утра / Только два таких ведра!»


[Закрыть]
. Благодаря такому остранению преодолевалось исходное слияние смысловых кодов и становилась возможной символическая дифференциация объектов и понятий: означающие и означаемые казались связанными в устойчивые пары [64]64
  Разумеется, достижение подобной однозначности было процессом длительным. Сам Маршак писал, что состав книги неоднократно пересматривался – какие-то стихи добавлялись, какие-то – убирались (из-за настойчивых просьб редакторов и цензоров). Из двадцати восьми текстов только четыре сохранили свою оригинальную форму. См.: Маршак С.Я. Собр. соч.: В 8 т. М., 1968. Т. 1. С. 499–506). Об истории цикла см.: Гуськов Н.А. Проблема творческой истории цикла С.Я. Маршака «Детки в клетке» // Детский сборник: статьи по детской литературе и антропологии детства. М.: ОГИ, 2003. С. 220–236.


[Закрыть]
. Педагогическая мораль воспитания была прозрачной: «Эй, не стойте слишком близко – / Я тигренок, а не киска!» [65]65
  Маршак С. Тигренок (из цикла «Детки в клетке»).


[Закрыть]
. Детенышей и детей разделяла решетка смыслов [66]66
  Марину Цветаеву, рецензировавшую книжку, впрочем, это раздельное существование не очень убеждало. В 1931 году, находясь в эмиграции, она писала: «Не звери в клетке, а детки в клетке, те самые детки, которые на них смотрят. Дети смотрят на самих себя. Малолетние (дошкольные!) – слон, белый медведь, бурый медведь, жирафа, лев, верблюд, кенгуру, шимпанзе, тигр, собака-волк, просто-волк – кого там нет! Все там будем» (Цветаева М. О новой русской детской книге // Цветаева М. Собр. соч.: В 7 т. М., 1994. Т. 5. С. 327).


[Закрыть]
.

К позднесоветскому времени эти решетки смыслов казались в значительной степени расшатанными. Стихи Агнии Барто этого периода – яркий пример общей тенденции. Если ее ранние четверостишия отличала определенная укорененность в некоей экзистенциальной травме («вот доска кончается, сейчас я упаду»), то к 1970-м годам в ее стихах для детей стало все отчетливее проступать чувство моральной дезориентированности [67]67
  В литературе 1970-х для детей старшего возраста эта тенденция проявится особенно четко. См., например, главу «О бесспорном и спорном в школьной прозе» в: Акимова А., Акимов В. Семидесятые, восьмидесятые… Проблемы и искания современной детской прозы. С. 129–156.


[Закрыть]
. Как и прежде, Барто описывала осознанные и неосознанные «ошибки» детей (и отчасти взрослых) – их неверное поведение, неправильные поступки и т. п. [68]68
  В 1974 году Барто станет одним из авторов самого первого выпуска киножурнала «Ералаш», который во многом воплотил ее общее стремление создать жанр детской сатиры (см.: веб-сайт киножурнала «Ералаш»: «http://www.eralash.ru/library/Default/index.php?Page=1»).


[Закрыть]

Однако, в отличие от стихов Маршака, где на ошибках учились, у Барто само деление на «норму» и «ошибку» нередко утрачивало свою очевидность [69]69
  О культурных различиях в восприятии детских ошибок см. также: Miller Peggy J., Sandel Todd L., Chung Hui Liang, Fung Heidi. Narrating transgression in Longwood: The discourses, meanings, and paradoxes of an American socializing practice // Ethos. 2001. Vol. 29 (2). P. 159–186.


[Закрыть]
:

 
Я думал, взрослые не врут,
А дедушка Сережа
Сказал, что очень любит труд…
Но что-то не похоже.
Просил я: – Сделай мне совок,
Зеленый или синий! —
Я знаю, он бы сделать мог!
А он в ответ: – Зачем, сынок,
Мы купим в магазине,
За них недорого берут.
А сам сказал, что любит труд…
 
(«Я думал, взрослые не врут…», 1978)

Показательно, что под сомнением здесь почти все основные постулаты советского детства – и примат трудового воспитания, и неизбежная межпоколенческая связь, и авторитет взрослых. Неразрешимость дилеммы оказывается неожиданной, невозможность вписать ее в усвоенную систему координат («я думал…») – обескураживающей. Статус взрослых становится вдруг малопредсказуемым и обманчивым:

 
Мне красивая старушка
Так понравилась вчера,
У нее седые кудри,
Посветлее серебра.
Я сказал: – Я помогу вам,
Я не сын вам, и не дочь,
Но ребята из отряда
Старикам хотят помочь.
Я спросил на всякий случай:
– Вы старушка или нет?
– Так не спрашивают, мальчик, —
Говорит она в ответ.
А сама стоит, смеется,
С чемоданчиком в руке,
Говорит, я не старушка,
А я просто в парике.
Вот попробуй догадайся:
У нее седой парик!
Вот поди-ка разбери-ка,
Кто старик, кто не старик!
 
(«Попробуй догадайся», 1975)

Означающие и означаемые утрачивают взаимосвязь. Ритм смысла дает сбой. Знаковая цепочка не складывается. Сеть отношений распадается. Символический порядок оборачивается карнавалом. В любой старушке видится Шапокляк. Место устойчивой системы координат занимает ощущение морального тупика и символической неопределенности [70]70
  Позднее в своих «Вредных советах» Григорий Остер использует эту же модель, полностью освободившись при этом от состояния моральной меланхолии, зафиксированной в стихах Барто. См. подробнее: Rudova L. Invitation to a Subversion: The Playful Literature of Grigorii Oster // Russian Children’s Literature and Culture / Ed. Marina Balina, Larissa Rudova. New York, 2008. P. 325–342; русскую версию этой статьи см.: Рудова Л. Остер: от вредных советов до президентского сайта // Неприкосновенный запас. 2008. № 2. С. 192–202.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю