355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Кузнецов » Веселые человечки: культурные герои советского детства » Текст книги (страница 1)
Веселые человечки: культурные герои советского детства
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:27

Текст книги "Веселые человечки: культурные герои советского детства"


Автор книги: Сергей Кузнецов


Соавторы: Елена Прохорова,Мария Майофис,Энн Несбет,Сергей Ушакин,Лиля Кагановская,Илья Кукулин,Юрий Левинг,Биргит Боймерс,Марина Загидуллина,Константин Богданов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)

Веселые человечки: культурные герои советского детства

От составителей

Идея этого сборника родилась внезапно и осуществилась стремительно.

Во время конференции, происходившей в ноябре 2007 года, составители (еще не знающие об этом) и участники проекта (также не догадывающиеся об ожидающей их участи) в сугубо неформальной обстановке заговорили о любимых персонажах своего детства. О Буратино и Незнайке, Докторе Айболите и героях «Волшебника Изумрудного Города», Карандаше и Самоделкине, Карлсоне и Винни-Пухе, Хрюше и Степашке, Чиполлино и Чебурашке, коте Леопольде и Волке из «Ну, погоди!», Электронике и Масяне…. В июле 2008 года была получена последняя статья «Веселых человечков». Выходит девять месяцев: для деторождения – нормальный срок, для научного сборника – почти рекордный.

Мы тешим себя надеждой, что тема сборника обладает некоей притягательностью, которая не только мобилизовала наших героических авторов, но и заинтригует читателя. Нас первоначально поразила очевидность не замеченного доселе факта: существует не описанный и не опознанный в качестве такового пантеон героев советского (и постсоветского) детства. Эти герои хоть и были дозволены официальной культурой, но, скорее всего, стояли к ней как-то «боком» – во всяком случае, оформленная ими идеология сильно отличалась от советской [1]1
  Первым на этот феномен указал Мирон Петровский в своей, видимо, уже классической работе «Книги нашего детства» (М., 1986; 2-е изд. – СПб., 2006) – однако у этой работы, помимо вынужденных цензурных ограничений (первое издание этой книги, соответствующее авторскому замыслу, вышло только в 2006 году), были и методологические, обозначенные, в частности, уже самим названием: Петровский пишет только о литературных текстах, мы же – о феномене своего рода детского «пантеона», персонажи которого имеют сложные и менявшиеся во времени социокультурные функции.


[Закрыть]
.

Даже «маленький Ленин», как показывает в своей статье К. Богданов, по мере освоения этого образа детской культурой утратил свою идеологическую определенность.

Оказалось, что коллектив любимцев ограничен, хотя и какие-то персонажи, актуальные для одного поколения, могут значить гораздо меньше для другого, и наоборот. Но все эти персонажи обладают колоссальной символической силой и беспрецедентным обаянием. Они выступают в качестве иероглифов определенных социопсихологических состояний, которые сохраняют свою значимость на протяжении всей жизни бывшего ребенка – и потому из книжек или мультиков переходят в игры, названия фирм, продуктов, рекламу и т. п. Именно через этих любимых героев осуществляется вполне реальная и осязаемая связь между советскими и постсоветскими поколениями: Чебурашку или Винни-Пуха сегодняшние родители и дети любят одинаково; книжки об этих персонажах и других «веселых человечках» задают некий общий знаменатель культурного опыта, в остальном весьма несхожего …

Вот почему необходимо понять, в чем же состояла и состоит функция этих культурных героев. За каждым из них ощущается комплекс противоречий и даже поведенческих стратегий, явленных в игровом плане, часто комически, всегда эмоционально и никогда – дидактически. С. Ушакин в статье, открывающей сборник, предлагает, на наш взгляд, убедительное объяснение важности этих персонажей: по его мнению, они воплощали и восполняли нарастающий в позднесоветский период дефицит символических порядков, предлагая различные игровые сценарии символического – откровенно и иронически утилизирующего материал Воображаемого и вместе с тем неявно указывающего на лакановское Реальное: утрату, потерю, травму. Вот, кстати, почему среди героев (пост)советского детства меланхоликов явно больше, чем оголтелых оптимистов.

Такова широкая рама, в которой разворачиваются истории конкретных персонажей – их всегда неповторимые и в то же время открытые для читательского или зрительского «соавторства» версии символического, воображаемого и реального. Все вместе эти персонажи формируют легко опознаваемую мифологию советского и отчасти постсоветского детства – находящую свое продолжение и за пределами детства, формирующую ключевые дискурсивные формулы, влияющие на сознание и самосознание взрослых уже людей. Именно контуры, смысл и эффекты этой мифологии и этих формул пытаются нащупать авторы настоящего сборника.

Как подлинно мифологические персонажи, все наши герои – и это был наш важнейший принцип отбора «веселых человечков» – существуют больше чем в одной медиальной среде. Как правило появляясь в качестве персонажей книги, они часто обретают популярность на кино, или телеэкране, а затем мультиплицируются в сиквелах, игрушках, вещах и потребительских брендах.

Вот почему некоторые статьи сборника сосредоточены на том, как в определенной медиальной среде функционирует конкретный образ. Так, о книжках о Буратино, Айболите, Волшебнике Изумрудного Города, Незнайке и Винни-Пухе пишут соответственно М. Липовецкий, К. Платт, Э. Несбет, И. Кукулин и Н. Смолярова. Фильмам и мультфильмам о Буратино, Волке и Зайце, Чебурашке, Леопольде, троице из Простоквашино, Масяне посвящены статьи А. Прохорова, Л. Кагановской, С. Кузнецова и К. Ключкина, А. Бараша, Е. Барабан, Б. Боймерс. А К. Богданов (статья о маленьком Ленине), М. Майофис (статья о Карлсоне), Е. Прохорова (статья о Хрюше и Степашке), Ю. Левинг (статья о Винни-Пухе), И. Кукулин (статья об Электронике) наблюдают за тем, как трансформируется смысл конкретного образа при его перемещениях из одной медальной среды в другую, как изменяется идеологическая интерпретация, сопутствующая этим «переездам»; ведь часто герой появляется в одну эпоху, а популярность обретает в другую – и это очень разные лики героя. Так, скажем, Пух Заходера не похож на Винни-Пуха Хитрука (об этом пишет Ю. Левинг), а Карлсон первых переводов на русский (конец 1950-х) совсем не тот герой, что заговорил голосом В. Ливанова с телеэкранов в конце 1960-х – начале 1970-х (см. статью М. Майофис).

Медиальные трансформации героев чаще всего зримо оформляют именно исторические сдвиги культуры; причем в них, рискнем утверждать, более отчетливо, чем в любой другой культурной области, резонируют невидимые, неидеологические перемены – среды, психологии, одним словом, хабитуса.

Кроме того, многие из этих героев (что вообще характерно для русской культурной истории) претерпевают натурализацию, из иностранцев превращаясь в соотечественников. Такова судьба Буратино и Айболита, Карлсона и Винни-Пуха… Не случайно проблема перевода занимает такое место в статьях К. Платта об Айболите и его предшественнике Докторе Дулитле и Н. Смоляровой об англо– и русскоязычном Винни-Пухах.

Наконец, еще одно важное обстоятельство. Поскольку речь в сборнике идет о культурных героях нашего детства, откровенно эссеистическое и импрессионистическое письмо используется в «Веселых человечках» наряду с научными методами историко-культурного анализа. Мы предвидим, что наш сборник попадет под перекрестный огонь упреков в неосновательности (как «несерьезного» материала, так и ненаучного анализа), с одной стороны, и «заумности» (если не занудстве), с другой. Но с полным пониманием опасности данной стратегии, мы сознательно идем на соседство методологически различных текстов, объединенных лишь общностью предмета письма.

Во-первых, в этом состоит экспериментальность сборника – ведь нас интересует не только рациональное описание культурной функции Чебурашки или Электроника, но и экзистенциальное наполнение этих образов – последнее, понятно, более доступно для эмоционально-эссеистического, чем для строго научного письма. Во-вторых, мы рассчитываем на некий стереоскопический эффект, который может возникнуть, когда личные реакции одного автора наложатся на аналитическую логику другого. В-третьих, мы хотели бы, чтобы эта книга была интересна не только профессиональным гуманитариям – мы надеемся, что и наши дорогие коллеги, и те, кому просто любопытно узнать побольше о «веселых человечках», найдут в нашем сборнике тексты по своему вкусу.

К сожалению, нам не удалось описать всех заслуживающих того персонажей. За пределами сборника остались Карандаш и Самоделкин, Чиполлино, мумии-тролли и, возможно, некоторые другие «веселые человечки». За все эти упущения полную ответственность несут составители сборника, которые обязуются при будущих переизданиях этой книги (а их будет ох как много! ☺) восполнить наличествующие лакуны. Пока же мы хотели бы выразить горячую признательность всем авторам сборника, которые в рекордные сроки, бросив текущие дела, принялись писать и написали замечательные статьи о «веселых человечках». Особая благодарность – Константину Богданову, Сергею Ушакину, Сергею Кузнецову и Александру Дмитриеву, помогавшим составителям своими критическими советами, а также Сергею Степанову и Дине Назаровой – за неустанную техническую и моральную поддержку. И конечно – спасибо Ирине Прохоровой, поддержавшей идею сборника, когда она только забрезжила в конференционном чаду, и доведшую этот проект до книжного воплощения.

Август 2008 г.

ПРОЛОГ
Сергей Ушакин
«Мы в город изумрудный идем дорогой трудной»: маленькие радости веселых человечков [2]2
  Я благодарен Илье Кукулину за многочисленные предложения и идеи, высказанные в ходе подготовки этой статьи.


[Закрыть]

 
Какое туманное лето
В неласковой этой стране!
Я в теплое платье одета,
Но холодно, холодно мне!
<…>
Я встретила здесь крокодила.
Он мне улыбнулся, как друг.
«Ты хочешь, – его я спросила, —
К бананам и пальмам на юг?»
«Дитя, – отвечал он уныло, —
Не видеть родной мне земли!»
И слезы из глаз крокодила
По черным щекам потекли.
 
С. Маршак. «Львица» (из книги «Детки в клетке», 1923)


«Дорогой Максим Горький. Я очень люблю смешные книжки. Мне восемь лет. Лиза Черкизова». Алексей Максимович весело тряхнул головой и сказал: – Аргумент убедительный. Человеку восемь лет. Надо дать ему смешные книжки.

Агния Барто. «Большая поэзия для маленьких» (1963)


 
Ровесники-ровесницы, девчонки и мальчишки,
Одни поем мы песенки, одни читаем книжки…
 
И. Дик. «Девчонки и мальчишки» (1967)

«Идеальные взрослые, не отягощенные благополучием»

В 1980 году, на излете застоя, московский «Политиздат» начал выпуск «художественно-публицистических и научно-популярных изданий» в серии «Личность. Мораль. Воспитание». Несмотря на свое официозное название, эта серия книжек карманного формата стояла особняком в общем потоке пропагандистской продукции издательства: серию составили работы наиболее интересных публицистов и обществоведов позднесоветского периода – Евгения Богата, Игоря Кона, Инны Руденко, Валентина Толстых и др. Судя по содержанию, «Личность. Мораль. Воспитание» была рассчитана прежде всего на подростков, студентов и учителей, а ее основную задачу авторы и редакция видели в развитии определенной формы рефлексии, определенного языка, способного передать сложности процесса индивидуального взросления. Большинство материалов серии были написаны либо в ответ на письма читателей, либо по итогам журналистских командировок. Темы (неудачной) любви и (несостоявшегося) счастья, (не)понимания и непохожести, одиночества и справедливости были основными.

Несмотря на все разнообразие житейских ситуаций, финальная «мораль воспитания», как правило, сводилась к одному и тому же принципу, четко сформулированному драматургом Леонидом Жуховицким, постоянным автором серии: «Счастье всегда строят по индивидуальному проекту. <…> Счастливыми не рождаются – счастливыми становятся» [3]3
  Жуховицкий Леонид. Счастливыми не рождаются. М.: Политиздат, 1983. С. 5.


[Закрыть]
.

Любопытно, что в этом деле строительства счастья по «индивидуальным проектам» детству отводилась принципиальная роль социокультурного фундамента [4]4
  И здесь, и в сборнике в целом речь идет не столько о детстве как наборе определенных практик, сколько о детстве как определенной конфигурации символов и смыслов, с помощью которых эти возрастные практики идентифицировались и классифицировались.


[Закрыть]
. Из очерка в очерк авторы серии доказывали, что деформации и коррозии, которым этот «базовый элемент» подвергается в последующей жизни, не столько меняют исходную чистоту самого «элемента», сколько делают ее менее очевидной. Отсюда – разнообразные формулы типа «трудных детей нет, есть труднодоступные» [5]5
  Руденко И. Как уберечь крылья, не снижая полета? // Руденко И. Кратчайшее расстояние. М.: Политиздат, 1985. С. 107.


[Закрыть]
. Отсюда – призыв того же Жуховицкого: «Помоги своей судьбе» [6]6
  Жуховицкий Леонид. Помоги своей судьбе. М.: Политиздат, 1987.


[Закрыть]
. Детство виделось своеобразным экзистенциальным заповедником, закрытым для вмешательства посторонних, своего рода неприкосновенным эмоциональным запасом, неким мерилом последующей – уже недетской – жизни. Соответственно и главный вопрос состоял в том, как «уберечь, сохранить детство» – прежде всего, в себе самом? [7]7
  Руденко И. Указ. соч. С. 106.


[Закрыть]
Словно выворачивая наизнанку доктрину официального социального конструктивизма, зафиксированную в концепции «формирования личности», Инна Руденко, например, писала:

Детство с двумя-тремя годами юности Герцен назвал «самой нашей частью жизни». <…> «Самая наша» – значит, что, не умудренные еще невзгодами, не отягощенные благополучием, мы в это время ближе всего сами к себе, к своей сути, к сердцевине человеческого «я» <…> Ребенок – это, можно сказать, идеальный взрослый, точнее, взрослый в идеале. Или каким он станет в самом деле, или каким он мог бы быть, если бы не… За этим «не» может следовать разное [8]8
  Руденко И. Указ. соч. С. 102.


[Закрыть]
.

Идея заповедности детства, с ее стремлением локализовать во времени стадию, на которой «сердцевина человеческого „я“» еще не подверглась негативным модификациям, скорее всего, являлась для Руденко и ее коллег способом имплицитной критики «взрослого» состояния в условиях позднего социализма.

Человеческая «суть» здесь противопоставлялась разнообразным социальным «маскам». Неслучайно разговоры о подлинности и искренности отношений в «Личности. Морали. Воспитании», как правило, шли под аккомпанемент темы «быть или казаться» [9]9
  См., например, вышедший в той же серии сборник статей Сергея Львова с призывом «всегда…во всем быть настоящим» (Львов С. Быть или казаться. М., 1982. С. 152).


[Закрыть]
. Возрастная специфика аудитории серии позволяла придать этому основному вопросу позднего социализма «подростковый» характер. Кризис подлинности оказывался не столько общей чертой режима, сколько отражением конкретной возрастной стадии. Точнее – следствием неспособности сохранить в чистоте свои «истоки» [10]10
  См.: Руденко И. Указ. соч. С. 109.


[Закрыть]
(Илл. 1).


Илл. 1. Подростковая дилемма позднего социализма: «Быть или казаться?» Иллюстрация к книге Евг. Богата «Понимание» (2-е изд. Серия: «Личность. Мораль. Воспитание». М.: Политиздат, 1986). Художник В.С. Любаров

Для авторов сборника «Веселые человечки» такая полемика с советским режимом – дело прошлого. И многие из них вряд ли согласятся с подобной идеализацией автономии советского детства: если у Руденко (советский) взрослый – это испорченный (советский) ребенок, то у постсоветских авторов советский ребенок – это экран для взрослых проекций. Однако при всех принципиальных отличиях большинство статей сборника сходится с Руденко в главном. Детская культура в анализе авторов «Веселых человечков» – это тоже, по преимуществу, культура, предназначенная для «идеальных» советских взрослых, «не отягощенных благополучием» [11]11
  О сходном восприятии культуры детей как возможности обсудить способности и возможности взрослых см. также: Hirschfeld Lawrence A. Why don’t anthropologists like children? // American Anthropologist. 2002. Vol. 104 (2). P. 614.


[Закрыть]
. В обоих случаях культура детства призвана не столько отразить реальность жизни, сколько создать «параллельную реальность» ощущений – будь то, например, ощущение утраченной аутентичности или ощущение обретенной маски.

Но в отличие от Руденко, для постсоветских авторов сборника цель не в том, чтобы приблизиться к недеформированной «сути» человека. Скорее авторы сборника видят свою задачу в том, чтобы понять, почему деформации этого «я» приняли именно такие социально-исторические формы.

Соответственно и «самое наше» в данном случае – это набор ключевых персонажей советского детства – от Володи Ульянова до Буратино, от Чебурашки до Кота Леопольда и примкнувшей к ним Масяни. Эти персонажи, сочиненные взрослыми, были адресованы и тем взрослым «в идеале», которыми они хотели бы стать, но не сумели, и тем «испорченным детям», которыми эти взрослые могли бы не быть, но стали. Собственно, цель сборника и состоит в том, чтобы показать, как сформировался пантеон советского детства. Начавшись в 1920-х годах, этот процесс оформления канонических детских образов достиг своего пика в 1960-х, постепенно сойдя на нет в 1990-х.

Впрочем, для авторов «Веселых человечков» заветные «золотые ключики» советского детства служат не столько условием доступа к потаенной двери, ведущей в биографический заповедник, о котором фантазировала Руденко, сколько своего рода «отмычкой» к феномену «советской идентичности». Условно говоря, главный вопрос здесь не о форме «ключиков», а о прочности «дверей», то есть – о тех социальных и культурных условиях, благодаря которым позднесоветские жанры «закрытости» (будь то, например, шутки или цинизм) обрели свое внутреннее наполнение. Используя различные теоретические и методологические подходы, авторы статей предлагают представить, как воспринимались бы хорошо знакомые персонажи советского детства, «если бы не…». Естественно, что причины, следующие за этим «не», в каждом случае разные. Постоянным, однако, остается общее стремление если и не осуществить археологию «формообразования знания» [12]12
  Фуко М. Слова и вещи: археология гуманитарных наук / Пер. В. Визгина и Н. Автономовой. СПб., 1994. С. 37.


[Закрыть]
, археологию изначально скрытых смыслов, то по крайней мере обозначить возможность иного прочтения и восприятия хрестоматийных героев кино и мультфильмов. Возможность, которая была недоступной или неочевидной в момент появления этих героев на свет.

В ходе такого анализа самодостаточные художественные образы, изначально предназначенные в основном для детей, трансформируются в образчики культуры, дающие представление о типе и качестве материала, из которого формировалось советское общество в целом. И, как показывают статьи в этом сборнике, нередко «тип» и «качество» этих образчиков были далеки от очевидных. Являясь частью официальной массовой культуры, «веселые человечки» 1960-1970-х тем не менее дали жизнь формам взросления, которые с трудом вписывались в рамки этой самой культуры.

Очевидная плакатность и относительная одномерность этих персонажей, впрочем, не должны преуменьшать их культурной (и аналитической) значимости. Рут Бенедикт, известная американская антрополог первой половины ХХ века, отмечала в своей фундаментальной работе «Модели культуры», что изучение простейших форм чужой культуры позволяет понять в наиболее экономичном виде хитросплетения собственной: «В менее сложных культурах наиболее четко могут проявляться именно те социальные факты, которые либо кажутся непостижимыми, либо вообще недоступны посторонним в культурах с более сложной организацией» [13]13
  Benedict Ruth. Patterns of culture. New York, 1946. P. 51.


[Закрыть]
. Иными словами, именно благодаря своей утрированности Хрюши и прочие Степашки позволяют относительно легко увидеть внутренние механизмы, с помощью которых советская культура обеспечивала воспроизводство взрослых соответствующего типа и маргинализовала тех, кто выходил за допустимые рамки.

Разумеется, вопрос о природе этих механизмов остается открытым. Их четкость и очевидность сегодня вполне может быть итогом ретроспективной попытки придать внутреннюю стройность и смысловую завершенность феноменам культуры, которые ни этой стойкости, ни этой завершенности изначально не имели. Перефразируя Бенедикт, можно сказать, что в таких ретроспективных реконструкциях всегда таится опасность создать описание культуры, которое является более упорядоченным, чем сама культура [14]14
  Ibid. P. 210.


[Закрыть]
.

С этой точки зрения сегодняшние попытки понять суть и логику вымышленных персонажей давнего и недавнего прошлого, на мой взгляд, важны не только своими выводами о природе советской культуры вообще и культуры советского детства в частности.

Крайне интересными, на мой взгляд, являются и те аналитические и повествовательные операции, с помощью которых исследователи сегодня снимают позолоту с «золотых ключиков» прошлого. В процессе такого аналитического дистанцирования «самое наше», как правило, оказывается если не чужим и чуждым, то уж точно «не своим» и зачастую – не «самым» [15]15
  Методологические подходы к советскому прошлому у авторов данного сборника представляют собой комбинацию двух основных тенденций. Если эстетический анализ фокусируется прежде всего на формах и структурах позднесоветских текстов детской культуры (см., например, работы М. Липовецкого, Л. Кагановской и Ю. Левинга, где этот подход представлен наиболее ярко), то социологическая критика позднесоветских текстов преимущественно акцентирует роль социального контекста в оформлении и осмыслении персонажей советского детства. Этот социологический подход во многом воспроизводит структуру дебатов, развернувшуюся в 19701е годы среди американских исследователей Советского Союза (стороны тогда олицетворяли «тоталитаристы» Ричард Пайпс и Збигнев Бжезинский и «ревизионисты» Шейла Фицпатрик и Рональд Суни). Как и тогда, постсоветские сторонники социологической критики разделились в основном на два «лагеря» – с «неототалитаристами» и их «попутчиками» (см., например, работы Е. Барабан и А. Бараша) и с «неоревизионистами» и их «попутчиками» (см., например, работы С. Кузнецова, К. Ключкина и Е. Прохоровой). В данном случае камнем преткновения, однако, является не столько вопрос о роли политического аппарата, сколько вопрос о роли советской культурной индустрии в формировании лояльности или оппозиционности по отношению к позднесоветскому режиму. Если «неототалитаристы» склонны видеть в этой индустрии исключительно механизм подавления (сверху), то «неоревизионисты» предпочитают акцентировать формы несогласия (снизу) и постоянные сбои самой системы. Об истории дебатов см.: Fitzpatrick S. Revisionism in Soviet history // History and Event. 2007. Vol. 46. P. 77–91; David-Fox M. On the primacy of ideology: Soviet revisionists and Holocaust deniers (In response to Martin Malia) // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2004. Vol. 5 (1). P. 81–105. Противоположную точку зрения см.: Malia M. Just an Ordinary Joe: Martin Malia on the Revisionists’ Stalin [Review of: Fitzpatrick S. Everyday Stalinism: Ordinary Life in Extraordinary Times. Soviet Russia in the 1930s (New York: Oxford University Press, 1999), and Fitzpatrick S. (ed.). Stalinism: New Directions (London: Routledge, 2000) // The Times Literary Supplement. 2001. 15 June. О привлекательности «тоталитарной» модели объяснения в постсоветской России см.: Fitzpatrick S. The Soviet Union in the twenty1first century // Journal of European Studies. 2007. Vol. 37 (1). P. 51–71. О воспроизводстве подобных дебатов в современной России см. редакционную статью, предваряющую блок «Сталинизм как объект описания: аксиология метода» в «Новом литературном обозрении» (№ 89. 2008; http://magazines.russ.ru/nlo/2008/89/red9.html).


[Закрыть]
. Об убедительности этих моделей дискурсивного отчуждения советского прошлого судить читателю. Мне же хотелось бы обозначить общий контекст восприятия детства, в который встраивались «веселые человечки».

Свой круг. Веселая карусель

Несмотря на возможные критические ноты, содержавшиеся в текстах авторов «Личности. Морали. Воспитания», сама идея автономности детства, как справедливо отмечает Мария Майофис в своей статье о советском Карлсоне, являлась широко распространенной в официальной детской литературе советского периода. Массовая культура позднего социализма, ориентированная на детей, также опиралась на метод гиперболизации самостоятельности и отделенности «детского мира».

Например, массовые детские песни, традиционно акцентировавшие тему революционной романтики, с конца 1960-х годов начинают активно эксплуатировать тематику совсем иного рода. С одной стороны, в этих песнях троп «чудо-острова Чунга-чанга», с его кокосами, бананами и жизнью, не замутненною бедами (сл. Ю. Энтина), рисовал детство как некий сплав идей первобытного коммунизма и руссоистских учений о естественном человеке [16]16
  В 1973 г., продолжая тему, на экраны выйдет мультфильм о Маугли (реж. Роман Давыдов), где идея отделенности будет доведена до предела. Для более старших групп похожую функцию выполняло активное использование раннесоветской романтической символики в виде разнообразных «бригантин» с алыми парусами и без. См. подробнее: Борис Рогинский. Через трепетный туман. Заметки о романтике // Звезда. 2001. № 2.


[Закрыть]
. С другой стороны, утопии Чунга-чанги противостояла менее экзотичная (но более абстрактная) версия «советского счастья». Песни этого типа отсылали к «той стране, стране особой» («Наша школьная страна», сл. К. Ибряева), где основным постулатом была непреходящая уверенность в том, что детство – это исключительно «свет и радость» («Детство – это я и ты», сл. М. Пляцковского). Автономность детства в данном случае ассоциировалась не столько с периодом санкционированной беззаботности («Наше счастье постоянно»), сколько со временем всеобщего, коллективного веселья, естественного и закономерного именно в силу возраста («Должны смеяться дети»).

Патетика неизбежного счастья и веселья, впрочем, порождала естественную проблему кризиса ожиданий. Одновременно с жанром гиперболизированного веселья формировался и жанр меланхолических плачей по несовершенному, но уже утраченному будущему [17]17
  Илья Кукулин на примере фильма «Приключения Электроника» убедительно показывает, что формирование «жанров» детства происходило не в форме их активного противопоставления друг другу, но в виде мирного сосуществования. Конфликт разных версий детства носил «вялотекущий», «слабовыраженный» характер.


[Закрыть]
. Эти плачи, оформленные в виде ритуалов прощания с детством (и школой), тем не менее не столько готовили к грядущим переменам, сколько грозили их неотвратимостью: «Детство кончится когда-то, ведь оно не навсегда» («Крылатые качели», сл. Ю. Энтина).

В отличие от традиционных моделей взросления, в которых детство воспринимается в виде временного состояния, – Арнольд ван Геннеп сравнивает детство с болезнью, которая проходит [18]18
  Геннеп Арнольд ван. Обряды перехода: Систематическое изучение обрядов / Пер. с фр. Ю. Ивановой и Л.В. Покровской. М.: Восточная литература, 1999. С. 59.


[Закрыть]
, – автономная версия детства условиями выхода из этого состояния интересовалась мало. Недостаток неполитизированных символов перехода к недетской жизни в итоге оформлялся как проблемность самого процесса перехода. В лучшем случае, перспектива перехода обнажала отсутствие необходимых знаний о будущем: «Детство мое, постой, не спеши, погоди, дай мне ответ простой – что там впереди?» («Ты погоди», сл. И. Шаферана, 1970). В худшем – переход воспринимался как стадия пассивной готовности к самому плохому, сопровождаемая мольбами и заклинаниями: «Прекрасное далеко, / Не будь ко мне жестоко, / Не будь ко мне жестоко, / Жестоко не будь» («Прекрасное далеко», сл. Ю. Энтина). Вне зависимости от конкретного содержания, разрыв между радостным детством и непредсказуемым будущим артикулировался в тональности плохо скрытой тревоги. Минорные мелодии этих плачей лишь усиливали общее чувство меланхолической обреченности [19]19
  Подробнее о мелодиях позднесоветских песен см.: Малаховская Наталья. Культовое значение советской песни // Звезда. 2004. № 5. С. 219–227.


[Закрыть]
.

В постсоветское время рок-музыкант Егор Летов доведет символику этого разрыва до логического предела, используя цитату из песенки Буратино «Далеко бежит дорога, впереди веселья много» для названия песни, рефрен которой бесконечно повторялся в финале: «Мы идем в тишине по убитой весне <…> / По упавшим телам, по великим делам <…> / Мы идем в тишине по убитой весне / По распятым во сне и забытым совсем» [20]20
  Музыка и стихи Димы (Вадима) Кузьмина. Текст в Интернете: http://www.gr-oborona.ru/texts/1056901761.html. Песня впервые записана под другим названием («Мы идем в тишине») на самиздатском альбоме группы В. Кузьмина «Черный Лукич» «Кончились патроны» (1988) (подробнее см. на сайте группы: http://www.lukich.info/album/24/), перезаписана с указанным названием и в новой аранжировке Егором Летовым и издана на альбоме «Солнцеворот» (1997) группы Летова «Гражданская оборона». – Примеч. сост.


[Закрыть]
.

Такое обостренное внимание к возрастному переходу является закономерным следствием социальной модели, в которой детство воспринимается в качестве независимой стадии, слабо связанной с последующими возрастными периодами. В позднесоветской культуре для детей установка на «заповедность детства» наиболее ярко проявилась вовсе не в стремлении конкретизировать абстрактные понятия «света и радости». Как показывают тексты сборника, вопрос о советском содержании «детского веселья» – впрочем, как и о содержании «советского счастья» ранее [21]21
  См.: Clark Katarina. The Soviet Novel: History as Ritual. Bloomington: Indiana University Press, 1981. P. 36–45.


[Закрыть]
, – оказался в тени более серьезного вопроса о том, куда это веселье ведет и чем оно может закончиться [22]22
  См. также: Гудова М.Ю. Героико-приключенческая литература как чтение для девочек // Мальчики и девочки: реалии социализации. Екатеринбург, 2004. С. 193.


[Закрыть]
.

Важная сама по себе, эта обостренность темы возрастного перехода обнажает еще одну существенную проблему. Как и в случае с авторами «Личности. Морали. Воспитания», подчеркнуто возрастной контекст позволил локализовать в рамках детского жанра более широкую тенденцию. У идеи автономного советского детства был свой взрослый вариант – многочисленные версии самостоятельных «миров», в которые, как отмечает Н. Смолярова, «хотелось убежать» от советской повседневности.

Такое обособление социокультурных сфер в позднесоветском обществе в целом выводило на первый план тему сочетаемости разнородных дискурсов и форм поведения. Их структурный и содержательный диссонанс оказывался не исключением, а способом организации жизни. Юрий Левинг в своей работе о Винни-Пухе показывает, как сам феномен прерывности превратился у Федора Хитрука, режиссера мультфильмов о Винни-Пухе, в господствующий эстетический прием. В данном случае внезапность сбоев, постоянное «непопадание в ритм» стали сознательным способом построения визуального и нарративного ряда.

Фигура трикстера, о которой пишут многие авторы данного сборника, была еще одним культурным отражением ситуации, в которой «смычка» и «стыковка» несовпадающих или даже противоположных кодов превратилась в самостоятельную – а не просто переходную – область символической и поведенческой активности. Как я покажу ниже, во многом ответом на символическую непроясненность характера взаимоотношений между несовпадающими сферами позднесоветской жизни стала гибридизация кодов. Промежуточность возникших символов обнажила одновременно и их ускользающий («между»), и их дестабилизирующий («жуткий») характер.

Является ли подобная сложность символизации практик возрастного перехода исключительно советским феноменом? Вряд ли. Уникально в данном случае не столько само восприятие советского детства в виде разнообразных «чудо-островов», сколько отдельные характеристики этих формообразований. Чуть ниже я покажу, как неустойчивость существования советских чудо-островов превращала их в позднесоветский вариант Атлантиды, а обретенные степени свободы приобретали монструозные черты: советская Чунга-чанга требовала своего человека-амфибии. Пока же я хотел бы выделить принципиальную черту этого жанра: особенность «заповедных далей» советского детства состояла не в их содержании, но в относительно позднем оформлении темы детских чудо-островов в самостоятельный жанр популярной культуры. Например, в США относительно замкнутый статус детства стал предметом детального разбора и критики антропологов уже с 1920-х годов. Начало этому процессу во многом положила Маргарет Мид. В середине 1920-х годов она провела несколько лет на островах Самоа, наблюдая за жизнью детей. Как обнаружила Мид, традиционное различие между работой и игрой, между «делами» взрослых и «пустяками» детей, характерное для западной культуры, вовсе не является данным. Вот как антрополог описывала свои попытки спровоцировать малолетних аборигенов на детские игры:

Мне прислали ящик глиняных трубок для выдувания мыльных пузырей. Местные дети о мыльных пузырях знали, но их способ выдувания был гораздо менее эффективен по сравнению с тем, на что были способны мои трубки. Восторг детей по поводу красоты и размеров пузырей, созданных с помощью этих трубок, впрочем, длился недолго. Поиграв всего лишь несколько минут, девочки стали упрашивать меня разрешить отнести трубки их матерям. Трубки здесь предназначались для курения, а не для игры. Иностранные куклы их не интересовали вообще; своих же кукол у них не было… Они никогда не играли в «дом» и не строили шалашей. Мальчишки не пускали корабликов; вместо этого время от времени они забирались в настоящую лодку и учились управлять ею в безопасном заливе [23]23
  Mead Margaret. Coming of age in Samoa: A psychological study of primitive youth for western civilization. New York, 1928. Р. 230.


[Закрыть]
.

Для Мид такое отсутствие «кукол и корабликов» – то есть отсутствие специально обозначенного временного, пространственного и материального мира детской игры – стало поводом для принципиального анализа сути, роли и статуса детства в разных культурах и сообществах. На Самоа игра вовсе не была антитезой ненавистной и/или скучной работе: игра была «способом заполнения широких пробелов в структуре неутомительной работы» [24]24
  Ibid.


[Закрыть]
.

Отсутствие резкой дифференциации между «игрой» и «работой», в свою очередь, позволяло нивелировать и принципиальность различий между детьми и взрослыми: «По своему типу, интересам и пропорциональному отношению к работе игры детей не отличались от игр взрослых» [25]25
  Ibid.


[Закрыть]
. Автономии мира взрослых и мира детей противопоставлялся опыт относительно плавной интеграции различных возрастных стадий. Как показывала жизнь на Самоа, установка на межпоколенческую преемственность в образе жизни, характере решений и формах ответственности лишала сколько-нибудь устойчивой основы потенциальное стремление членов одного поколения к внутри групповой конкуренции. Сам феномен отдельной детской субкультуры в итоге оставался без своей социальной и психологической структуры. Акцент на сходстве поколений нивелировал и конкуренцию между поколениями: залогом социального успеха являлась не индивидуализация, а следование общей норме. Взросление, таким образом, связывалось не столько с резким качественным скачком, знаменующим переход от стадии беззаботности к стадии ответственности и независимости («возраст совершеннолетия»), сколько с постепенным – и относительно безболезненным – количественным освоением практик, норм и правил общежития.

Это постепенное врастание детей в культуру взрослых для Мид представляло собой удачную альтернативу европейским и американским моделям «социализации», в которых взросление увязывалось с успешным «окончанием» сети специально созданных для этой цели институтов – условно говоря, от детских яслей до университета. Созданные и контролируемые взрослыми, институты социализации тем не менее «обучали» формам и практикам жизнедеятельности, зачастую мало связанным с формами и практиками жизнедеятельности родителей в частности и взрослых в целом. Платой за такой самостоятельный статус детской культуры оказывались многочисленные депрессии и неврозы, вызванные «переходом» к взрослой жизни [26]26
  Ibid. P. 234–237.


[Закрыть]
. Сама постепенность взросления детей на Самоа стала свидетельством в пользу довода о том, что индивидуальное становление не обязательно должно быть периодом стрессов, вызванных опасением не сдать «экзамен на зрелость».

Зафиксированное Маргарет Мид структурное противопоставление разных моделей детства [27]27
  Полезный обзор методологических подходов к анализу детства см.: Levine Robert A. Ethnographic studies of childhood: A historical overview // American Anthropologist. 2007. Vol. 109 (2). P. 247–260; см. также: Stephens Sharon. Children and the politics of culture in «late capitalism» // Children and the politics of culture / Ed. S. Stephens. Princeton, 1995. P. 3–48.


[Закрыть]
, то есть автономного детства, с одной стороны, и детства, «встроенного» в повседневный ритм жизни взрослых, – с другой, любопытным образом воспроизводит ситуацию позднего советского времени.

В своей недавней статье Катриона Келли призывает при описании советского детства уйти от бинарных оппозиций вроде «золотой век»/«трудовой лагерь» и предлагает взглянуть на детскую культуру в контексте общеевропейской истории ХХ века [28]28
  См.: Келли К. Маленькие граждане большой страны: Интернационализм, дети и советская пропаганда // Новое литературное обозрение. 2003. № 2. С. 219.


[Закрыть]
. Как показывает работа М. Мид, проблема такой евроцентричности состоит в том, что она оставляет за бортом целую сферу культурного опыта, который – с определенными поправками – и позволяет видеть в паре оппозиций «золотой век»/«трудовой лагерь» не столько «советский», сколько относительно универсальный способ восприятия взросления [29]29
  См., например: Field Norma. The child as laborer and consumer: the disappearance of childhood in contemporary Japan // Children and the politics of culture. Р. 51–78.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю