444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 23 (СИ) » Текст книги (страница 9)
Лекарь Империи 23 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2026, 12:00

Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Глава 9

Переводчик начал, запнулся, покосился на Чена и договорил до конца упавшим голосом. По ассистентам прошла короткая волна, двое переглянулись, третий опустил глаза в бумаги и больше их не поднимал. Эти люди знали. Все до одного знали, что лежит в закрытых архивах, и моё требование звучало для них как скрип петель шкафа, где спрятан скелет.

– Обследований выполнено достаточно, – заготовлено сказал Чен. – Программа утверждена. Сроки тоже. Требование гостя избыточно.

– Прекрасно, – сказал я. – Если данных достаточно, покажите их. Здесь, на этом экране, на ближайшем разборе, мне всё равно где. Сосудистое русло органа, который мы собираемся делить. Это не просьба гостя, профессор, это требование хирурга, отвечающего за исход. И если в нём будет отказано, я буду вынужден отразить отказ в своём официальном заключении. В том, которое ляжет на стол Российского Императора. И в том, которое я, как приглашенный консультант, обязан представить вашему Государю.

Я договорил и остался стоять.

Переводчик довёл фразу до конца, и в зале сделалось очень тихо. Чиновники у стены перестали быть мебелью, один из них медленно обернулся к Чену, второй что-то быстро писал. Филипп в своём углу так старательно дремал, что было ясно, он не пропускает ни звука.

Простая ловушка легла на стол. Показать русло значило показать приговор. Отказ же ложился на бумагу, перед двумя престолами, письменным признанием, что от второго хирурга прячут анатомию пациента, и любой, кто прочтет такое заключение, задаст один-единственный вопрос: почему. Третьего выхода из этой вилки не существовало.

Чен долго смотрел на меня через стол и за это время его лицо не изменилось, но что-то ушло из его неподвижности, какая-то последняя опора.

– Ангиография будет, – процедил он.

Совещание продолжилось, переводчик зажурчал дальше, и никто в зале, кроме нас двоих, кажется, не понял, что сейчас произошло. А мы оба понимали, наши взгляды коротко встретились над столом еще раз.

Война была объявлена официально.

С совещания Чен вышел первым, следом за ним, невидимой рыжей тенью, вышел мой лучший разведчик.

Задание Фырк получил ещё утром, не отходить от профессора до вечера и принести мне не слова, их я и так наслушался, а всё остальное. Как двигается, чем фонит, что делает, когда думает, что его никто не видит. Люди лгут словами виртуозно, а вот телом, оставшись в одиночестве, не лжёт почти никто.

Бурундук вернулся затемно. Сел на стол, помолчал, повозил лапой по столешнице.

– Странный он, твой Чен, – сказал он наконец. – Докладываю по порядку, а выводы делай сам, я в вашей людской арифметике путаюсь.

– Давай по порядку.

– После вашего собрания он ушёл к себе в кабинет и заперся. Один. Я думал, сейчас начнётся, звонки, беготня, вы же там, судя по лицам, войну объявили. А он ничего. Стоял. – Фырк повёл носом, подбирая слова. – Долго стоял, двуногий. У стеллажа. Там у него фотография в рамке, девчонки твои на ней, совсем маленькие, лет пяти, в одинаковых платьях, смеются. Он перед этой фотографией стоял, как перед иконой, четверть часа, не меньше. Просто стоял и смотрел.

Я отложил карандаш.

– Дальше.

– Дальше руки. – Фырк поднял лапку и растопырил пальцы. – Он их за спиной держал, я сзади видел. У него тряслись руки, двуногий. Мелко так. У него, у которого на разметке маркер по нитке ходит. Потом звонок был. Сам звонил, по отдельному телефону, который из сейфа достал. Говорил по-своему, я ни слова не понял, но мне и не надо. Я позы читаю. Начал он ровно, потом поднял голос, огрызался, как пёс на цепи. А под конец замолчал, долго слушал и с каждой минутой делался ниже. Плечи вниз, голова вниз. Знаешь, как выглядит человек, которого отчитывают и который не может бросить трубку? Вот так он и выглядел: большой начальник, а стоял, как нашкодивший ординатор.

– Кто звонил, ты, конечно…

– Не знаю, – отрезал Фырк. – Телефон и телефон, я в ваших железках не разбираюсь. Но главное я ещё не сказал, – он придвинулся ближе и понизил голос, хотя нужды в этом никакой не было. – Когда он положил трубку, он вернулся к фотографии. Взял её со стеллажа. Подержал. А потом положил на стол. Лицом вниз, двуногий. Аккуратно так, краешком выровнял, и отошёл к окну. Стоял там, пока я не ушел.

Фырк умолк, я сидел над своими схемами, а в голове у меня со скрежетом разворачивалась вся выстроенная за эти дни картина.

Фотографию, которая мешает, убирают в ящик, улику уничтожают. А лицом вниз, бережно, выровняв краешек, кладут то, на что больно смотреть, и делают это люди, которым стыдно перед изображением.

Холодный убийца, спокойно чертящий смертную разметку, никак не склеивался с человеком, который четверть часа стоит перед детской фотографией своих пациенток и у которого трясутся за спиной руки. Убийца так с трубкой не разговаривает. В трубку огрызается тот, кого держат за горло и волокут туда, куда он не хочет идти, когда сил упираться уже не осталось.

Чен не был вершиной этой пирамиды. Над ним кто-то стоял. Кто-то с властью отчитывать национальную легенду, как ординатора, и с волей, которая продавила многолетнее императорское вето. Мой вопрос «почему Чен лжёт» умер этим вечером вслед за вопросом «что скрывают». На его место встал третий, и был он хуже первых двух, потому что уходил куда-то за пределы медицины.

Кто держит Чена за горло?

– Двуногий, – Фырк потыкал меня лапой. – Ужин. Я заслужил.

– Заслужил, – согласился я и позвонил прислуге.

Ночью я сел строить невозможное.

Политику, заговоры, отдельные телефоны и всех, кто на них отвечает, я усилием воли вынес за дверь. Пусть этим занимаются Филипп и те, кому положено. За столом, над блокнотом, при лампе остался хирург, и у хирурга была задача, сформулированная в одну строку, спасти обеих при печени, которой нет на двоих.

Я начал с честного тупика, его надо было пройти до дна, чтобы больше к нему не возвращаться.

Делить нельзя. Река одна, русло тоже, всё оно принадлежит Мэй. Любая линия раздела оставляет Лань с ломтем паренхимы без магистрального притока, а ломоть без притока – это некроз, сепсис и смерть, и никакая сосудистая пластика не пришьёт к стволу ветвь, если ветви не существует. Много лет назад об эту стену разбилась лучшая бригада страны. Стена с тех пор не подвинулась ни на сантиметр.

Я исписал лист, перечеркнул его и начал второй.

Шунты, протезы, искусственные сосудистые вставки от русла Мэй к доле Лань. Красиво на бумаге и мертво в жизни, синтетика в портальной системе тромбируется, а после разделения доля Лань повиснет на этом протезе. Перечеркнул. Оставить девочек сросшимися, снять вопрос?

Поздно, то, ради чего затеяна спешка, никуда не денется, об эту мысль я спотыкался уже не раз, чуя, что не вижу в ней чего-то главного. Отложил. Донорская печень для Лань со стороны? В теории мыслимо, на практике месяцы листа ожидания, которых нет, чужой орган, пожизненная иммуносупрессия и двор, который никогда на это не пойдёт. Перечеркнул трижды.

Я гонял эти варианты по кругу, и рука сама, на полях, в который раз рисовала одно и то же, широкое русло, тощий ручеёк, мост. Река Мэй. Ручей Лань. Мост между ними, который много лет кормил тихую девочку чужой кровью.

– Слушай, двуногий, – Фырк, которого я считал спящим, подал голос со спинки кресла. Он сидел там уже час, наблюдая за моей войной с бумагой. – Я, конечно, в ваших почеркушках не понимаю. Но ты третий раз рисуешь одну и ту же реку и всё пытаешься её поделить. А она не делится, ты же сам говорил. Так может, ну её? Ты ей не реку дели. Ты ей свой колодец выкопай.

Карандаш остановился.

Я сидел не двигаясь, и смотрел на свой рисунок, на реку и тощий ручей, и слова Фырка медленно проваливались в меня.

Колодец. Свой. Не делить чужую реку, а дать Лань собственную воду.

Половина печени Мэй, пришитая к несуществующим сосудам, ей без надобности. Лань нужна своя печень, пусть маленькая, зато посаженная на её собственное русло. И донор для этой печени лежит с ней в одной кровати, пришитый к ней, с той же группой крови и с генотипом, совпадающим до последней буквы.

– Аутотрансплантация, – сказал я вслух. – От сросшегося близнеца.

Мы не делим орган пополам, обрекая одну из двоих. Мы выполняем резекцию, берём из массива Мэй живую долю, с её сосудистой ножкой, с артерией, веной и протоком, как берут долю у живого родственного донора, это отработанная мировая практика, я сам стоял на таких операциях.

И пересаживаем эту долю Лань. Формируем ей собственные анастомозы, будим её дремлющее русло, гипоплазированная воротная ветвь у неё есть, тот самый тощий ручеёк, есть печёночная артерия, есть отток. Русло нищее, но живое, оно раскачивается потоком, портальная система дозревает под нагрузкой.

Я вскочил и заходил по комнате, споря сам с собой вслух.

– Отторжение? Нулевое. Однояйцевые близнецы, один генотип, это идеальный донор, лучше не бывает в природе. Иммуносупрессия вовсе не нужна. Чем это отличается от рядовой родственной пересадки? Тем, что донор пришит к реципиенту! Без консервации, без холодовой ишемии, органные времена сжимаются до минут, кровоток общий до последней секунды. Единственный раз за всю историю ремесла, когда сращение играет за хирурга!

– Тише ты, – проворчал Фырк. – Охрану перебудишь.

Я остановился посреди комнаты. Сердце колотилось, как после бега, и в этом стуке восторг мешался пополам со страхом, потому что вторую половину правды я знал так же, как первую.

Этого никто не делал, ни одна бригада мира, ни в одной стране. Резекция доли у донора, пришитого к реципиенту, с одновременной пересадкой через операционное поле шириной в ладонь, на нищее русло, под тикающие часы. Отрепетировать негде, ошибиться нельзя. Нет литературу и учителей, только блокнот, карандаш и голова провинциального лекаря, которому эту операцию пока никто не разрешал.

– Гениально, рыжий, – сказал я бурундуку. – Мы выкопаем ей колодец.

Утром я вернул долг.

Свёрток тётушки Сун лежал у меня в чемодане, разобранный на части, протоколы Филипп фотографировал и переводил ночами, плёнки я выучил наизусть. Оставалась тесьма, та самая, выцветшая, разрезанная моим ножом, и с вечера я знал, что с ней делать.

– Филипп Самуилович, у меня к вам поручение вне дипломатии, – сказал я за завтраком и положил на стол свёрнутую кольцом тесьму. – Это надо вернуть тётушке Сун.Чтобы никто не видел. Через полотенце, через чашку на подносе, вам виднее, вы в этих коридорах ориентируетесь лучше меня. Она поймёт.

Филипп посмотрел на выцветшее кольцо, понимание прошло по его лицу сразу. Тесьма от свёртка, возвращённая владелице, означала простую вещь, для которой в самом деле не требовалось слов, получил, услышал, работаю. Спасу обеих.

– Сделаю, – сказал он и убрал кольцо во внутренний карман. Вернулся он к полудню, и по его лицу я понял, что доставка состоялась и он принёс что-то ещё.

– Передал через смену белья, – сказал он, садясь. – Она приняла. Ответила поклоном. А вот теперь слушайте внимательно, голубчик, потому что вместе с поклоном она передала слова.

– Ваш ультиматум услышали, Илья Григорьевич, и услышали выше Чена. Охрану девочек заменили. И главное, даты пересматривают. В какую сторону пересматривают сроки, объяснять надо?

– Не надо, – сказал я.

Сроки двигают навстречу. Времени у меня было меньше, чем я насчитал ночью, и мой невозможный план, лежавший в блокноте, только что лишился самого дорогого, что у него было. Запаса на подготовку.

Ангиографию назначили на следующее утро, и уже по скорости этого назначения было ясно, что мою вилку двор решил разжать одним движением, быстро дать гостю его картинку и закрыть вопрос.

Аппаратная встретила нас гулом техники. Ангиографический комплекс, тот самый, что «стоял на профилактике», сиял свежепротёртым пластиком и работал, как часы. За стеклом пультовой выстроились все, Чен у главного монитора, за ним трое его ассистентов, двое чиновников, переводчики, Филипп у стены.

Мне отвели место рядом с Ченом, перед экранами, официально, под протокол, всё, как я требовал. Девочки лежали в процедурной под лёгкой седацией, укрытые до подбородков, через стекло я видел два спокойных профиля, щека к щеке.

Катетер стоял, контраст пошёл, и мониторы ожили.

Своего триумфа я ждал спокойно, без злорадства, со счётом в голове. Сейчас на экранах построится русло, то самое, одна река на двоих, и отпираться станет не от чего, вот приговор, вот свидетели, вот стенограмма. Дальше разговор пойдёт по-другому, и вести его буду я.

Изображение строилось слоями. Артериальная фаза, чистая, подробная, залила экран светящимся деревом, и я впился в него глазами, раскладывая ветви по бассейнам. Затем портальная. Контраст пополз по воротной системе, заполняя русло, ветку за веткой, и я увидел свою реку.

Река была на месте. Широкая, единая, уходящая всем стволом в массив Мэй, точно по старой плёнке, эмульсия не солгала ни в одном изгибе. Я скользнул взглядом к стороне Лань, к тому месту, где на старом снимке цеплялся за жизнь тощий ручеёк.

И не нашёл его.

Там, где тянулся хилый, слепой, но живой сосудик, теперь висел обрубок. Култышка длиной в пару сантиметров, сходящая на нет, с контрастом, который вползал в неё нехотя и глох, не дотянувшись до ткани. Ручей Лань пересох. Русло, на которое я собирался сажать её новую печень, склерозировалось за эти годы почти наглухо, и моё ночное «раскачаем потоком» съёжилось на глазах до размеров этой култышки.

Это был удар по моему плану, я принял его молча, уже перестраивая в голове сосудистый этап. А потом на мониторы вышла паренхиматозная фаза, накопление контраста в самой ткани печени, и вот тут мне сделалось всерьез худо.

Массив Мэй светился неровно.

Здоровая паренхима на такой фазе горит ровным, сытым свечением, я видел это тысячи раз. Здесь свечение шло пятнами. По всему массиву, гуще к мосту, расползались тусклые очаги, зоны, куда контраст не доходил, выпадения перфузии, ишемические поля.

А сам мост, та каменистая перемычка, которую я щупал руками, не накапливал почти ничего. Он лежал между сёстрами тёмной полосой, и по краям полосы, вгрызаясь в живую ткань, тянулись языки того же тусклого распада.

Печень Мэй умирала.

Одна на двоих, столько лет тянувшая двойную работу, отравляемая через мост всем, что положено было фильтровать двум органам, она сдавала, некроз моста полз в обе стороны. Сроки этого процесса я мог прикинуть даже с экрана.

У меня похолодели ладони. Речь шла о неделях. В худшем раскладе о днях.

Я медленно повернул голову к Чену.

Он смотрел на те же мониторы, на те же тусклые поля, и ничего не изображал. Наверное, впервые за все наши встречи ему стало не до лица. В его глазах, обращённых к экрану, я не нашёл ни торжества, ни ледяного «оптимально». В них стояло старое, обжитое отчаяние.

Вся моя стройная конструкция, выношенная за эти ночи, рассыпалась и сложилась иначе за те несколько секунд, что мы с ним смотрели друг на друга поверх умирающей печени.

Вот она, причина спешки, которую от меня прятали за гладкими формулировками. Никто здесь не готовил убийства. Здесь много лет оттягивали катастрофу, а катастрофа пришла.

Сёстры умирали. Обе!

Вместе, с одной печенью на двоих, уже сейчас, пока мы стояли в этой пультовой. Операция, которую я считал прихотью двора и чьим-то расчётом, была агонией, последней ставкой людей, у которых кончилось время. Резать по плану Чена значило убить Лань, а отказаться от ножа вовсе, похоронить обеих, и разница между этими исходами измерялась неделями.

Мой ночной план, дерзкий до безумия, тот самый, за который меня подняла бы на смех любая кафедра мира, в это мгновение перестал быть дерзостью. Он остался единственным. И чтобы получить право резать по нему, мне не хватило бы ни ультиматумов, ни всех дипломатических талантов Филиппа Самуиловича.

Мне нужно было идти к Императору Китая.

* * *

Отчет из лаборатории пришёл после обеда, и с этого листа в ординаторской началась гроза.

Собрались без костюмов, в мятых халатах, с серыми от недосыпа лицами, и Зиновьева зачитала заключение вслух, дважды, потому что после первого раза Тарасов потребовал повторить.

Посевы крови Гусевой Марины – роста нет. Посевы крови Ковалёвой Алины – роста нет. Мазки из носоглотки обеих, патогенной флоры не выделено.

Ликвор Гусевой, стерилен. Ни менингококка, ни единой колонии чего бы то ни было. По бумагам лаборатории, у двух женщин, одна из которых умирала в реанимации с некрозами и рухнувшими тромбоцитами, кровь была чиста, как у доноров.

– Бред, – Тарасов хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнули чашки. – Бред и методическая ошибка! Кровь у Гусевой брали когда? После стартовой дозы цефтриаксона, вот когда! Ударная доза в вене, конечно, посев задавлен, возбудитель там лежит оглушённый, расти отказывается! Это классика ложноотрицательных посевов! Пересеять на средах с сорбентом, взять до утренней дозы, и лечить дальше, нечего тут выдумывать!

– А у Ковалёвой? – Зиновьева встала, и распечатки в её руке хлопнули о стол. – У Алины кровь на посев взяли до первого укола, Захар Петрович, я лично проследила! До! И у неё тоже стерильно! И я вам с первого дня твержу, картина крови не инфекционная! Сдвиг не тот, прокальцитонин низкий, динамика воспаления мимо! Меня никто не слушал, потому что у всех перед глазами пятна! А под пятнами цифры, и они с менингококком не бьются со дня поступления!

– Саша, у женщины некрозы на ногах…

– Я видела её ноги! Я не говорю, что она здорова, я говорю, что мы третьи сутки лечим не то!

Кобрук сидела во главе стола и молчала, по её лицу было видно, как её рвёт надвое. С одной стороны стояла санитарная служба, которой она уже доложила о вспышке и которой теперь требовался возбудитель, имя и штамм для отчётности. С другой стороны лежали стерильные посевы и умирающая под идеальной терапией пациентка, и здравый смысл главврача, много лет отработавшего в этих стенах, скрёбся в дверь всё громче.

– Они не выглядят заразными.

Голос был тихий, и все обернулись. Лена сидела в углу, у самой двери, она час назад вернулась из красной зоны, отсидев смену у постели Алины, и до этого не проронила ни слова.

– Я с ними сижу третий день, – сказала она. – Я не умею объяснить это по-вашему, с цифрами. Но от заразных людей идёт другое. Я это чувствую. От Марины и Алины идёт сильная беда, только она не заразная. Она у них внутри, у каждой своя, и она не перекидывается. Простите. Я понимаю, что это не аргумент.

Тарасов открыто поморщился, не пряча досады, которому в разгар клинического спора подают ощущения. Зиновьева, напротив, долго посмотрела на Лену и что-то черкнула на своей распечатке. А Семён смотрел на Лену и молчал, потому что он знал цену её чутью и помнил ночь, когда это чутьё стояло между живыми и тварью.

– Подведу, – Шаповалов поднялся, тяжело опершись о стол. – Возбудителя нет. А больные есть, и одна из них уходит. Значит, так. Пересев по всем правилам, до утренних доз, на расширенных средах, Саша, проследишь лично. Параллельно разворачиваем поиск заново, с нуля, как будто слова «менингококк» никто не произносил, токсикология, аутоиммунная панель и расширенная гематология, а всё, чего наша лаборатория не умеет, отправим во Владимир. Терапию не ломаем, антибиотики продолжаем, отменить всегда успеем. И карантин я не снимаю. Не потому что верю в заразу. Потому что не имею права в неё не верить, пока не назову то, что убивает эту женщину.

Он обвёл ординаторскую тяжёлым взглядом.

– Вопросы?

Вопросов не было, осталось молчание после его слов.

Первым это молчание нарушил Грач.

Он отлепился от стены. Все эти дни он простоял по углам, серый, молчаливый, с блуждающим по невидимым строчкам взглядом, и о нём почти забыли. Теперь он вышел на середину ординаторской, голос его прозвучал холодно.

– Почему не заболела Разумовская?

Семён почувствовал, как у него каменеет затылок.

– Раскладываю, – Грач подошёл к доске и повёл пальцем по плану седьмой палаты. – Три женщины. Одна палата, общий воздух, трое суток бок о бок. Все три беременны, у всех треть иммунитета съедена сроком, это физиология. Если в палате инфекция с таким течением, беременная контактная, первый кандидат. Смотрим факты. Гусева, молниеносное течение, реанимация. Ковалёва, лихорадка четвёртые сутки, не сбивается. Разумовская, один подъём до тридцати семи и шести, ушёл сам, за ночь, без жаропонижающих, на фоне одной-единственной дозы антибиотика. Анализы идеальные. При этом двум первым льют максимальную терапию, и им хуже. Третьей не льют почти ничего, и она здорова.

Он повернулся к ординаторской.

– Одна болезнь не ведёт себя настолько по-разному в одинаковых условиях. Либо это две разные болезни. Либо это вообще не то, что мы ищем.

– Не каркай! – рявкнул Тарасов. – Радоваться надо, что девка здорова, а он раскладывает!

– Денис, – сказал Семён. – Осторожнее с этой темой.

– Я не о ней, – Грач посмотрел на него. – Я о закономерности. Ей повезло, и я хочу понять, почему именно ей. Потому что в этом может лежать диагноз тех двоих.

– Коллеги, давайте без паники, – Кобрук потёрла виски. – Не хватало ещё…

– Додумаешь мысль, придёшь, – сказал Шаповалов. Он один за весь разговор не повысил голоса и смотрел долго на Грача из-под тяжелых век.

Грач кивнул. Молча подошёл к столу, где лежали истории, вытянул из стопки три карты, Гусевой, Ковалёвой и Разумовской. Сложил их стопкой, подровнял и вышел.

Вечером, в коридоре у Семена зазвонил телефон, и с экрана на него смотрел абонент, к звонку которого он был не готов.

«Командир».

Семён посмотрел на вибрирующую трубку, сделал два глубоких вдоха и ответил.

– Да, Илья.

– Сём, привет, – голос шёл издалека, с задержкой, сквозь шорох плохой связи, у Семёна что-то отпустило в груди и тут же сжалось заново. – Не могу до Ники дозвониться второй день. Телефон вне зоны. Что у вас там, как она?

Семён закрыл глаза. Телефон под подушкой, экраном вниз, в палате за красной линией, вне зоны, потому что в карантинном крыле глушили связь, и всё это надо было сейчас перекрыть одной спокойной фразой.

– Всё нормально, командир, – сказал он, годы у постели безнадёжных даром не проходят. – У неё со связью беда. Сама в порядке, я её сегодня видел. Отъелась, компот хвалит, скучает. Позвонит, как выберется к окну, там ловит. Передам, что ты искал.

– Понял, – сказал Илья. – Передай. У меня тоже всё по плану. Готовимся. Обычные технические сложности, сам понимаешь. Скоро главный этап.

– Справитесь, Илья?

– Справимся, – сказал далёкий голос. – Куда мы денемся. Береги там всех, Сём.

Связь оборвалась, Семён остался стоять в коридоре с трубкой в руке.

Он стоял и понимал две вещи, обе были поганые. Первая, он только что соврал командиру. Вторая, командир соврал ему точно так же. «Всё по плану, обычные сложности», Семён знал этот тон, слышал его перед самыми страшными операциями, и означал он всегда одно, там, на другом конце, дела идут так, что о них нельзя говорить вслух.

Два лекаря врали друг другу через полмира, оба из любви, и оба друг друга слышали насквозь.

Семён сунул телефон в карман и посмотрел в конец коридора, туда, где за стеклом шлюза горел синеватый дежурный свет карантинного крыла, который не гас теперь никогда.

Обвал случился в четвёртом часу ночи.

Монитор в реанимационном боксе заорал так, что дежурная сестра уронила журнал. Давление у Марины Гусевой рушилось, столбик систолического падал на глазах, семьдесят, шестьдесят пять, шестьдесят, и поверх этого падения по тревоге уже бежал поднятый из дежурки Тарасов.

В боксе его встретила картина, от которой у него, отстоявшего у самых страшных столов, свело челюсть. Тёмные поля на ногах пациентки ползли вверх захватывая живот.

Из мест инъекций, из-под катетеров, из каждого прокола, оставленного за трое суток лечения, сочилась тонкими струйками кровь, не желающими останавливаться, повязки набухали одна за другой.

Свёртывание рухнуло. ДВС-синдром, о котором Шаповалов говорил на первом консилиуме, развернулся во всю свою страшную ширину и теперь расходовал последнее, что оставалось в этой крови.

– Плазму! – рявкнул Тарасов сквозь респиратор. – Две дозы струйно, следом криопреципитат! Прессоры на максимум! Кальций! Шевелимся, девочки, шевелимся!

Следующие сорок минут в боксе шла война, на одном опыте и злости, Тарасов вёл её так, как умел только он, ругаясь сквозь зубы. К пятому часу утра давление зацепилось за восемьдесят и удержалось.

Кровотечения из проколов стихли под давящими повязками. Пациентка осталась на этом свете, на самом его краю, вцепившись в жизнь дозами, которые уже нельзя было увеличивать.

Тарасов стоял над ней, опустив руки в промокших перчатках, и в его гудящей после боя голове ворочался вопрос, который он не произнёс бы вслух.

Трое суток самая страшная инфекция получает самое верное лечение в максимальных дозах, и больной с каждыми сутками хуже. Если это менингококк и лечение верное, почему она умирает? А если это никакой не менингококк, тогда что мы лечим третьи сутки и что на самом деле убивает эту женщину?

В ординаторской в этот час было пусто.

Горела одна настольная лампа, и в круге её света сидел Денис Грач. Домой он так и не ушёл. Перед ним, разложенные веером, лежали три медицинские карты, он придвинул к себе первую, открыл лист назначений на самой первой странице и начал читать, строчку за строчкой, сверяя три истории между собой и ища ту единственную деталь, которая убивала двоих и не трогала третью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю