444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 23 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Лекарь Империи 23 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2026, 12:00

Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Глава 13

К мойке оперблока я встал в семь двадцать, щётка по предплечьям заходила сама, по вбитому кругу, пальцы, межпальцевые промежутки, тыл кисти, запястье. Браслет Лукумонов пришлось оставить, под перчатку он не лез, и его забрал Филипп, во внутренний карман, к дипломатическому паспорту. В операционную он шёл с нами, переводчиком.

Запястье тут же показалось голым.

– Двуногий, – Фырк сидел на бортике мойки, невидимый для двух китайских санитаров, и следил за щёткой. – Уговор помнишь? Я вам сегодня ныряю на весь день. А вечером утка. Целая. И чтобы кожица хрустела, я слышал, как она хрустит.

– Будет утка, – сказал я.

– И блинчики к ней. Тонкие.

– И блинчики.

Он удовлетворённо кивнул и пропал, ушёл сквозь кафель туда, где за двумя парами дверей уже лежали на столе сёстры.

Операционная была готова так, как готовят один раз за карьеру. Две наркозные станции у сдвоенного изголовья, два анестезиолога со своими помощниками, два монитора над ними, левый подписан именем Мэй, правый именем Лань.

Перфузионная стойка в углу, на всякий случай, которого я надеялся избежать. Столик сестры с раскладкой на четыре часа вперёд. У дальней стены, в стерильном халате поверх костюма, встал Филипп. Браслет лежал у него в кармане, переводил сегодня он, и никому другому в этом городе я бы такое не доверил.

И ещё в операционной стоял тот, кого не видел никто, кроме меня. Хранитель Пекина занимал собой полстены у окна, чёрно-белая гора вросла в кафель по плечи, и по его неподвижности я понимал, что дышать он сегодня будет вместе с нами.

Чен ждал меня у стола, справа, на месте первого ассистента. Мы встретились глазами поверх масок, он коротко наклонил голову, я ответил тем же. Всё, что можно было сказать друг другу, мы сказали на разборе, над снимками, за три часа до всего этого. Дальше говорили руки.

Сёстры лежали на спине, укрытые до подбородков, головы рядом на сдвоенных подголовниках. Девятнадцать лет они спали именно так, щека к щеке, и наркоз ничего в этой позе не изменил. Общий живот, обработанный до красноты, светился в прорези операционного белья, и посреди него бледной запятой лежал старый рубец, метка той ночи, когда над этой печенью уже стояли хирурги.

План я проговорил вслух, по этапам, для протокола и для людей, которым предстояло провести день у этого стола. Первый этап, доступ и ревизия. Второй, иссечение мёртвого и разметка. Третий, разделение печени с обработкой моста. Четвёртый, забор доли из массива Мэй с сосудистой ножкой. Пятый, пересадка доли Лань, анастомозы на её собственное русло. Филипп догонял меня на полфразы, и по лицам я видел, как этапы ложатся в головы, третий и четвёртый принимали молча, а на пятом кое-кто из бригады всё-таки поднимал глаза, все выучили план наизусть и всё равно не до конца в него верили.

– Вопросы, – сказал я. Вопросов не было. – Время. Начали.

Я провел широкий разрез, обходя старый рубец слева, по здоровой коже. Скальпель у меня в руке шёл ровно, кожа расходилась за лезвием, Чен следом промакивал и коагулировал точки, без команды, на опережение. Подкожная клетчатка, апоневроз, у сросшихся животов он перестроен, тяжи идут косо, я резал по слоям и вслух называл каждый, под запись и для двух бригад у изголовий.

В голове, глубже любых наушников, зазвучал голос Фырка.

– Я на месте, двуногий. Сижу над рекой, как договаривались. Докладываю. Река спокойная, берега держат. Та, что справа от меня, дышит ровно, сердце у неё стучит сильно, даже зло. У тихой сердечко жиже, трепыхается, но своим ходом. Пока всё, как ночью смотрели.

Мысленного ответа он не ждал, мы отработали этот порядок, он докладывает, я режу, вопросы задаю, когда нужны.

Брюшину я вскрывал осторожно, на зажимах, у таких пациентов под ней всё лежит иначе. Края развели, установили ранорасширитель, кольцо встало над животом, крючки легли, и операционное поле раскрылось во всю ширину, от рёберных дуг до общей на двоих пупочной области.

Чен работал точно. За два часа доступа он ни разу не попросил инструмент дважды, ни разу не потянул ткань в сторону от моей линии, и его пинцет промакивал ровно ту точку, которая мешала бы мне следующим движением. Много лет этот человек ждал возвращения к этому столу, и по скупости его движений, по этой выверенной за десятилетия экономии я видел класс, который не подделаешь никакими званиями.

Печень открылась нам на сто сороковой минуте.

Мы развели последние спайки, отвели общий сальник, и она легла под лампами целиком, огромная, одна на двоих. Слева её массив уходил под рёбра Мэй, вправо, к Лань, тянулся истончённый край, и между ними, как я и щупал руками, лежал мост, плотная перемычка шириной в ладонь.

Я стоял над ней и сверял живое с ночными снимками. Пока реальность совпадала с плёнкой.

– Ревизия, – сказал я. – Смотрим всё.

Ревизию я вёл руками и глазами, сантиметр за сантиметром, и с каждым сантиметром у меня внутри холодело.

Ангиография не солгала, она просто устарела. За те двое суток, что прошли от съёмки до стола, некроз ушёл вперёд. На плёнке тусклые поля жались к мосту, отдавая массиву Мэй почти весь левый купол, а под моими пальцами мёртвая зона тянулась дальше, языки серо-жёлтой ткани вгрызались в бурую паренхиму там, где по снимкам лежало здоровое. Я вёл ладонь по краю, здоровая печень пружинила, мёртвая проседала под пальцами и обратно не поднималась.

– Двуногий, – голос Фырка потерял всю утреннюю сытость. – Река обмелела. Берега сохнут. Гниль пошла дальше, на два моих прыжка дальше, слышишь? Амбары по левому берегу стоят пустые, в них уже никто ничего не возит.

Я слышал. Пальцы мои дошли до линии, которую я рисовал в блокноте, до границы будущего трансплантата, той живой доли, которую я собирался взять у Мэй и отдать Лань. По плану донорский кусок лежал в чистой зоне, с запасом в три сантиметра от некроза.

Запаса больше не было. Мёртвый язык заходил на территорию трансплантата, съедая его почти наполовину, и то, что оставалось живого, на новую печень для взрослого человека уже не тянуло. Тянуло на отсрочку, на месяцы, если повезёт.

Арифметика перестроилась, и итог её мне сильно не понравился. Взрослому человеку, чтобы жить, нужно процентов сорок расчётного объёма печени, ниже тридцати начинается недостаточность, из которой выбираются единицы.

Ночью я кроил долю для Лань с запасом, оставляя Мэй добрых две трети живой ткани. Теперь некроз съел часть моего донорского куска, и добирать недостающее предстояло из глубины здорового массива, у самой Мэй.

Каждый лишний грамм был риском. Я двигал в уме границу туда и обратно, и в лучшем раскладе обе сестры выходили с этого стола на нижней кромке допустимого, без всякого запаса, впритык. Утром я вёз сюда операцию с одной неизвестной, сейчас неизвестных стало две, и уравновешивались они друг о друга.

Я поднял глаза. Чен смотрел на то же самое.

Он видел это без моих объяснений, читал поле так же, как я, его глаза встретили мои. Мы простояли так некоторое время, два человека над раскрытым животом, и успели проговорить всё, риск для Мэй только что вырос втрое, отступать некуда, ткань на столе живёт по своему календарю.

А потом его рука дрогнула.

Пинцет остановился над полем, на полпути к салфетке. Я проследил его взгляд, он упирался в мост, в серую перемычку между сёстрами, я знал, что он видит. Ту же операционную, только на несколько лет моложе, тот же стол, вскрыли, а там хуже, чем ждали, и старшие в бригаде опускают руки одну за другой. Та ночь начиналась ровно с этого.

– Профессор, – сказал я. Голос у меня вышел жёсткий, без единой лишней ноты. Филипп перевёл. – Зажим. Работаем с некрозом. Пересчёт долей по ходу. Идём дальше.

Филипп у стены продолжил переводить и осёкся, Чен уже кивнул. Его пинцет ожил, пошёл вниз, к полю, и лёг точно туда, куда требовалось. Сестра подала зажим.

Мы начали иссекать мёртвое.

Следующие два часа мы работали, как работает хорошо смазанный станок, без рывков и пауз.

Мёртвую ткань я снимал слоями, от края к мосту, каждый срез уходил в лоток на гистологию, сестра считала салфетки вслух, по-китайски, и Филипп вполголоса дублировал счёт.

Кровопотерю я держал в уме против часов, к четвёртому часу набежало шестьсот миллилитров на двоих, для такого поля цифра приличная. Аспиратор гудел, биполярный пинцет пощёлкивал в руках Чена, и над всем этим двумя разными голосами пищали мониторы, левый чуть быстрее правого, у Мэй сердце и в наркозе работало злее.

Каждые полчаса с двух сторон стола докладывали газы крови, я держал обе сводки в голове параллельно ходу ножа. У Мэй кислотность стояла как вкопанная, её организм тянул двойную нагрузку с запасом.

У Лань цифры плавали у нижней границы, лактат подрастал, помалу, на десятые доли, и анестезиологи грели её вторым одеялом с подогревом, у слабой сестры температура уползала вниз даже под лампами. Ничего критичного, всё в пределах, просто её тело напоминало нам каждые тридцать минут, на каком тонком льду оно живёт.

Разметку будущей линии резекции я вёл по живому, электродом, пунктиром и на каждой точке сверялся с докладом изнутри.

– Тут живое, двуногий, – бубнил Фырк. – Полы сухие, стены крепкие. Бери смелей… стоп. Стоп, говорю! Под тобой жила, толстая, идёт наискось, на два пальца глубже, чем ты чертишь. Обойди понизу.

Я обходил понизу. Дважды его поправки спасали мне сосуд, который на снимках лежал иначе, чем в теле, и оба раза Чен провожал мой внезапный манёвр коротким взглядом поверх маски. Объяснить ему я ничего не мог, оставалось изображать интуицию, и с каждым разом эта интуиция выглядела всё подозрительнее.

Посреди разметки, между двумя точками, в голову некстати влезла муромская ординаторская, Коровин с его ворчанием, что за спорами лекари прозевают обед, подушечка Фырка на шкафу. Я отогнал картинку и поставил следующую точку.

Первый звонок прозвенел на исходе четвёртого часа. И прозвенел он тихо.

Краем глаза я поймал, как анестезиолог Мэй подзывает своего помощника и показывает ему на шприцевой насос. Они посовещались, помощник сменил шприц, записал время. Штатное движение, ничего особенного, только шприц они меняли сорок минут назад, я машинально отметил это тогда и отметил сейчас. Расход пропофола у сильной сестры шёл выше расчётного, и заметно выше.

Через четверть часа зашевелились у правого изголовья. Анестезиолог Лань склонился к своему монитору, постучал пальцем по датчику на лбу девочки, поправил провод, снова посмотрел на цифры. Датчик глубины наркоза показывал ему что-то, что не нравилось, и провод тут был ни при чём, это читалось по тому, как он выпрямился и перевёл взгляд с монитора на инфузионную стойку.

– Лекарь, – старший анестезиолог, седой, сухой, заговорил по-русски, старательно, явно заученными к этой операции фразами. – Гемодинамика плавает. У одной глубина уходит, добавляем, выравнивается. У другой давление скачет. Идут качели. Но мы держим.

– Причину видите? – спросил я, не отрываясь от поля.

– Общий кровоток, – он качнул подбородком на мост. – Считали на полтора человека. Пока сходится… почти.

Вот это «почти» я услышал и положил на дальнюю полку, рядом с остальными тревогами, до которых пока не дошли руки. Наркоз у сросшихся близнецов всегда торговля вслепую, препарат, введённый одной, через общее русло достаётся и второй, в какой пропорции, не скажет ни одна формула, кровь делит его по своим законам. Две бригады у изголовий знали это лучше меня и держали девочек уже четыре часа. Держат, значит, работаем.

– Держите, – сказал я. – Мост скоро начнём.

Некроз мы досняли к началу пятого часа. Поле стало чище, граница живого обозначилась по всей длине, и разметка легла окончательно, белый пунктир коагуляции через бурый массив, линия, по которой одной печени предстояло стать двумя. Я выпрямился, повёл затёкшими плечами и сверил часы с мониторами, счёт на обоих шёл ровный. Чен ждал моего слова.

– Фаза резекции, – сказал я. – Диссектор.

Сестра вложила мне в руку ультразвуковой диссектор, и я подержал его над полем, не включая.

– Внимание всем, – сказал я на весь зал. – Начинаем разделение печени. Точка невозврата. После первой линии по живому массиву дороги назад нет.

Филипп договорил, и на несколько ударов сердца операционная затихла. Смолкли разговоры у наркозных станций, сестра застыла над раскладкой, даже аспиратор в чьей-то руке заглох. Девятнадцать лет две девочки жили одной печенью, и все, кто стоял сейчас в этом зале, понимали цену следующего движения. Дальше либо две печени, либо ни одной.

У стены, в кафеле, качнулась чёрно-белая громада, Хранитель подался вперёд на ширину ладони, и мне показалось, что дышать перестал и он.

– Поехали, – сказал я и включил диссектор.

Наконечник запел, тонко, на пределе слышимости, и вошёл в паренхиму по белому пунктиру. Ультразвук разрушал печёночные клетки и щадил всё прочное, сосуды и протоки оставались висеть в разъятой ткани голыми ниточками, и каждую такую ниточку надо было опознать, пережать и пересечь. Ювелирная работа.

И вот здесь Чен раскрылся.

До этой фазы мы работали рядом, каждый свою партию. Теперь пошла одна на двоих. Я вёл диссектор, раскрывая ткань, он перехватывал обнажённые сосуды клипсами, коагулировал мелочь, осушал, и делал это в моём темпе, вдох в вдох, без единого слова.

Я ускорялся на чистых участках, он ускорялся со мной. Я замедлялся у крупных стволов, его руки уже ждали в позиции. Одна ночь над снимками переплавились в этом человеке во что-то, чему я встречал мало равных, и где-то на середине линии я поймал себя на том, что перестал контролировать его зону. Было незачем.

– Правее, двуногий, – вёл Фырк изнутри. – Тут стенка тонкая, не дави… так. Теперь ровно. Впереди жила, крупная, наискось, через три твоих пальца… вижу её, сейчас выйдешь… вот она.

Жила выходила из тумана рассечённой ткани точно там, где он обещал. Чен накладывал клипсы, я пересекал, и линия шла дальше. Кровопотеря почти не росла, поле стояло сухое, оба монитора у изголовий держали ровный ритм.

На шестом часу мы вышли к жёлчному протоку моста, и с ним пришлось повозиться. Проток шёл в перемычке нештатно, раздваивался, отдавая ветку в сторону Лань, эту ветку следовало сохранить любой ценой, без неё пересаженной доле некуда будет сбрасывать жёлчь.

Я выделял её пятнадцать минут, миллиметрами, диссектор на этом участке молчал, работали только пинцет и ножницы, и когда ветка легла целая на держалку, за спиной у меня кто-то из ассистентов Чена выдохнул так, что стало слышно. Я оглянулся на звук, трое молодых хирургов, стояли у стены, вытянув шеи над стерильной границей, и смотрели на поле, забыв про свои подхваты. Чен сказал им два слова по-китайски, коротких и без злости, и шеи втянулись обратно.

К середине моста мы вышли на седьмом часу операции.

Рассечённая и ушитая половина перемычки осталась позади. Я поднял голову, размял шею и оценил сделанное. Линия шла чисто, свежих некрозов по краям не было, трансплантат в глубине массива Мэй лежал нетронутый и живой, ждал своей очереди. Всё получалось. Я простоял в этой тишине хорошо идущей работы.

Самый опасный момент любой операции, скажу я вам, наступает ровно тогда, когда хирург решает, что перевал пройден.

Правый монитор, монитор Лань, дал короткий скачок пульса. Со ста четырёх на сто восемнадцать, на три секунды, и обратно. Я услышал это спиной, по изменившемуся ритму писка, и продолжил вести линию, одиночный скачок в семичасовой операции ничего не стоит. Анестезиолог у правого изголовья что-то поправил, монитор вернулся к прежней песне.

Через четыре минуты скачок повторился. Длиннее.

– Углубляю, – сказал анестезиолог Лань в пространство, для протокола, и на его стойке пискнул насос, отрабатывая болюс.

Я прошёл диссектором ещё сантиметр. За спиной у меня выждали положенные две минуты, и голос анестезиолога прозвучал снова, уже с другой интонацией.

– Нет ответа. Пульс сто двадцать шесть. Давление растёт, сто пятьдесят на девяносто пять. Углубляю повторно.

Насос пискнул второй раз. Я досёк сосуд, отдал его Чену под клипсу и поднял глаза к правому монитору. Индекс глубины наркоза, тот самый датчик на лбу, из-за которого час назад дёргали провод, показывал шестьдесят два.

Час назад он держался на сорока пяти. Хирургический сон живёт от сорока до шестидесяти, и цифра шестьдесят два означала, что мозг Лань поднимается оттуда, куда его положили утром, поднимается сквозь весь введённый пропофол.

– Двуногий, – подал голос Фырк, и в голосе была озадаченность. – Слушай, тут чудно́е у меня. Вода в реках разная стала. У сильной вода мутная, сонная муть в ней густая, гуще, чем утром, аж горчит. А у тихой светлеет. Я через мост туда-сюда ныряю, так вот, муть через мост почти не идёт. Раньше текла свободно, а теперь там воды на донышке, я пузом дно скребу.

И вот тут у меня в голове щёлкнуло.

Диссектор я не выключил, рука продолжала вести линию, рассудок тем временем раскладывал услышанное по полочкам, и с каждой полочкой становилось холоднее.

Муть в воде. Сонная муть, которая горчит.

Пропофол. Всю их общую жизнь анестетик, введённый любой из сестёр, растекался по общему руслу на двоих, и мощное сердце Мэй прокачивало его через мост исправнее любого насоса, подкармливая слабый круг Лань. На этом стояли все утренние расчёты, доза на полтора человека, коридор глубины, качели, которые «мы держим».

А потом пришли мы с Ченом и семь часов резали то самое русло, по которому шла подкормка.

Мост был рассечён наполовину.

Сосуды в нём мы пережимали и пересекали один за другим, каждый по отдельности и каждая клипса отщипывала от общего кровотока ещё кусок. Перетока больше не было.

Пропофол, который капал Лань в её собственную вену, её слабое сердце разгоняло еле-еле, а тот, что раньше приходил от старшей сестры даром, перестал приходить.

Мозг младшей всплывал из наркоза посреди операции, и всплывал он по нашей с Ченом вине, если тут вообще было уместно слово «вина». Мы делали ровно то, ради чего собрались.

Просто эту физику не мог предвидеть никто, потому что никто и никогда не рассекал общее русло на живом разделении, учебника по этой операции не существовало, его писали мы, прямо сейчас, вот этим диссектором.

– Лекарь, – старший анестезиолог уже стоял между двумя стойками, и заученный русский начал ему изменять. – Плохо. У Лань глубина уходит совсем. Болюсы не работают. Мы поднимаем инфузию, но…

– Но всё, что вы льёте ей, частью уходит через остаток моста Мэй, – закончил я за него. – Говорите про Мэй. Цифры.

Он сглотнул и посмотрел на левый монитор.

– Мэй перегружена. Концентрация у неё уже выше расчётной, сердце отвечает. Интервалы ползут, давление восемьдесят пять и падает. Ещё пропофола она не примет, лекарь. Совсем не примет.

Вот теперь картина сложилась целиком, во всей красе.

Наркоз Лань таял, и добрать его обычным путём было нечем. Лить в её вену сильнее означало гнать препарат через недорассечённый мост в Мэй, а Мэй стояла на границе передозировки, её перегруженное сердце уже спотыкалось, и следующий чужой болюс мог просто его остановить. Доусыпить одну значило убить другую. Между сёстрами оставалась треть перемычки, и эта треть превратила два наркоза в сообщающиеся сосуды, где любое движение в одну сторону оплачивалось другой.

Дело было даже не в одной жестокости происходящего, хотя её хватило бы с избытком. Пробуждение на столе для Лань означало залп стрессовых гормонов по её собственному слабому сердцу, скачки давления по свежим клипсам, по сотне только что пережатых сосудов, и любой из них мог не удержать. Просыпаясь, она начинала убивать себя сама, всей физиологией ужаса, и остановить эту физиологию можно было единственным препаратом, тем самым, которого больше нельзя было дать.

– Ускоряю рассечение, – сказал я. – Дорежем мост, русла разойдутся окончательно, и каждую можно будет вести отдельно. Сколько у нас времени?

Старший анестезиолог перевёл взгляд с одного монитора на другой, и ответ уже стоял у него в глазах.

– Мало, лекарь. Индекс у Лань семьдесят один. Она… она поднимается! Очень быстро.

Следующие полминуты мы потратили на перебор, вслух, через Филиппа, перебор стоил каждой секунды.

– Газ, – предложил анестезиолог Лань. – Севофлуран в её контур, поверх инфузии.

– Путь тот же, – отрезал старший, опережая меня. – Газ носит та же кровь. Через мост уйдёт Мэй, только медленнее, и мы получим ту же вилку, с двумя препаратами вместо одного.

– Кетамин?

Я мотнул головой, не отрываясь от линии.

– Давление Лань и так лезет вверх. И миокард Мэй сейчас чужой депрессии не переживёт. Дальше.

– Пережать остаток моста, – старший анестезиолог смотрел на меня в упор. – Зажим на всю перемычку, лекарь. Русла разойдутся сразу.

Об этом я думал сам, ещё до его слов, и ответ у меня был готов.

– В остатке идёт крупная вена, мы к ней подходим. Зажим вслепую, через всю толщу, её порвёт. Кровотечение в этом месте я быстро не остановлю ни у одной из двоих. Пережимать нельзя, можно только дорезать, сосуд за сосудом, под глазами. Это и делаем.

Больше предложений не было, они кончились. Медицина упёрлась в геометрию, треть перемычки лежала между двумя наркозами, и убрать её можно было только тем темпом, каким её вообще можно было убрать без крови.

По операционной прошла волна, у правой стойки заговорили сразу трое, по-китайски, быстро, помощник анестезиолога тянул из ящика какие-то ампулы, второй проверял катетеры. У них на глазах ломалась вся утренняя арифметика, и пересчитать её было не на чем.

Чен поднял глаза от поля.

Мы посмотрели друг на друга поверх недорассечённого моста, и в его взгляде я увидел то, что он много лет носил в себе и о чём никому не рассказывал.

Операционную, где всё шло правильно и стало рушиться. Бригаду, которая делала всё верно и проигрывала. Он стоял в этом кошмаре второй раз в жизни, на том же месте, над теми же девочками.

– Режем, – сказал я ему. – Клипсы. Темп двойной.

Диссектор снова запел, и мы пошли по мосту так быстро, как только позволяла анатомия. Правый монитор за моей спиной частил, писк его сползал вверх, тон за тоном, и цифры на нём, я знал это не оборачиваясь, ползли в красную зону.

Дальше была гонка, и мерилась она сантиметрами.

Диссектор пел не умолкая, Чен ставил клипсы очередями, по две, по три, сестра не успевала подавать, и вторая сестра встала рядом ей в помощь. Линия шла через самую толщу перемычки, здесь мост был плотнее всего, каменистая ткань крошилась под ультразвуком неохотно, и каждый отвоёванный сантиметр я отмечал про себя. Осталось меньше трети. Крупная вена, из-за которой нельзя было пережимать, уже проступала в глубине разъятой ткани тёмным тяжем, до неё оставалось два хода, выделить и лигировать, и после неё русла расходились навсегда.

Правый монитор частил за спиной на ста сорока.

– Индекс восемьдесят четыре, – голос старшего анестезиолога сел. – Лекарь, восемьдесят четыре, это…

Договаривать он не стал, и я был ему за это благодарен, потому что цифру восемьдесят четыре я знал и так. Столько показывает человек, который просыпается.

И тут за моей спиной звук изменился.

Он пробился сквозь писк мониторов, сквозь пение диссектора и гул аспиратора, потому что звук этот в операционной чужой и слух хирурга выхватывает его из любого шума.

Дыхание. Живое дыхание, продавленное вокруг пластиковой интубационной трубки, поверх ритма аппарата, который дышал за Лань. Аппарат толкал воздух в своём такте, а кто-то внутри пытался дышать в своём.

Я повернул голову к правому изголовью.

Поверх голубой простыни, поверх пластыря, крепившего трубку к щеке, на меня смотрели широко открытые глаза. Тёмные, влажные с растянутыми зрачками, которые сужались на свету прямо сейчас, у меня на глазах.

В них не было мути наркоза. В них стояло сознание, целиком, и оно смотрело на меня из тела, к которому вместе с болью возвращалась способность двигаться – мышечные релаксанты, перестав поступать от сестры, тоже прекратили свое действие. Она смотрела на меня из собственного вскрытого живота, со стола, посреди операции.

Лань проснулась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю