Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
Лена опять засмеялась, Семён опять уставился на ямочки, и Ника, от которой в этой жизни мало что укрывалось, посмотрела на него долгим, очень довольным взглядом, но промолчала.
Сидели они втроём вокруг шарлотки, трое людей, которых собрал вокруг себя один человек, находившийся сейчас за шесть тысяч километров, и было это похоже на семейный вечер в доме, где хозяина ждут со дня на день.
Дверь распахнулась с грохотом, от которого подпрыгнули кружки.
– Ага! – Зиновьева встала в проёме, уперев руки в бока, и обвела стол взглядом прокурора. – Чаи гоняют. С выпечкой… И без меня! Совесть у вас есть, коллеги, или её тоже без меня съели?
– Саш, садись, – Ника, смеясь, пододвинула четвёртый стул. – Тут на всех, я знала, к кому иду.
И тут Зиновьева оборвала сама себя.
На полуслове, на полудвижении к стулу. Улыбка сошла с её лица так, как сходит она у людей, вспомнивших о чём-то, что на минуту удалось забыть, и в ординаторской уже стояла тишина, когда она заговорила.
– Отставить чай, – голос у неё сделался ледяной и рабочий. – Кобрук вызывает. Всех. Срочно, бегом в её кабинет.
Стулья двинулись одновременно. Семён и Лена вскочили не думая, командный рефлекс отделения сработал сам. Ника побледнев выпрямилась на диване.
– Что случилось? – Семён уже стягивал с спинки халат. – Тяжёлый пациент? Поступление?
– Не знаю, – Зиновьева мотнула головой, и по этому «не знаю» стало ясно, что дело хуже любого поступления. – Она сказала одно. Вопрос важный.
Глава 16
Взгляд Мэй сфокусировался на моём лице, губы её дрогнули ещё раз, уже со звуком.
Одно короткое слово вышло по-китайски, надтреснутое после трёх суток трубки, и никто в боксе не стал переводить. Ни о ком другом она спросить не могла. Она спросила про сестру.
Я знал, что так будет, ещё пока у нее были закрыты веки. Знал по руке. Сознание к ней ещё только шло, слоями, сквозь остатки седации, а левая рука уже жила и работала, она ползла по одеялу, к краю кровати, шарила там, возвращалась и ползла снова.
Девятнадцать лет тело этой девочки знало, слева всегда была сестра, которую она чувствовала всем телом. Вторым сердцем, стучащим в общий бок. Рука искала всё это на привычном месте, находила пустоту, и эта пустота, я понимал, была для неё сейчас страшнее любой боли в швах.
Монитор зачастил. Глаза Мэй заметались от моего лица к пустому краю кровати и, обратно.
– Мэй. Смотри на меня.
Голос я включил тот же, что тогда, и он снова сработал как рубильник, взгляд зацепился за меня и повис.
– Лань жива. Слышишь меня? Жива. Вы разделены. Операция закончена, всё получилось. У неё теперь своя печень, у тебя своя. Она спит в соседнем боксе, за этой стеной. Я только что от нее пришел к тебе.
Она слушала, и я видел, как слова доходят до неё с опозданием, сквозь лекарственную вату, и как она не верит словам. Девятнадцать лет её самым надежным источником сведений о сестре было собственное тело, бок, дыхание рядом, а сейчас все это исчезло. Лекарям она верила во вторую очередь.
– Своя… – прошелестела она по-русски, с трудом. – У Лань… своя печень?
– Своя доля, я сам её пришивал. Работает третьи сутки, гонит жёлчь, чистит кровь. Твоя сестра теперь должна тебе треть печени, будешь взыскивать, когда обе встанете.
Шутку она не оценила, сил не хватило, но лицо ее расслабилось, из глаз ушла паника. Данные на мониторе начали выравниваться, ступенька за ступенькой.
За стеклом бокса стоял её отец.
Он был там с начала снижения седации, он всё видел, и слышал через динамик всё, включая первое слово. Его дочь вынырнула с того света, с многочасовой операции и первым делом спросила про другую. Император закрыл глаза. Медленно наклонился вперед, пока лоб не коснулся стекла и плечи опустились.
Мэй затихла. Веки её тяжелели, организм добирал своё, и последнее, что она сделала, уходя обратно в уже спокойный, обычный сон, я видел сам и запомнил надолго. Её правая рука в последний раз проползла к краю кровати и осталась там, ладонью на пустом месте. Там, где много лет была Лань.
Лань выводили из сна на сутки позже, к вечеру следующего дня, её организму каждый лишний час сна шёл в копилку.
Всплывала она иначе. Мэй выныривала, как сильный пловец, рывками, к воздуху. Лань поднималась медленно и очень тихо. Когда её глаза открылись, в них сразу появилось осознание. Она помнила. Я понял это по тому, как она не искала взглядом, не блуждала по потолку. Она смотрела прямо на меня и ждала.
Эта девочка ушла в седацию с операционного стола, где слышала всё. Выбор, проговорённый Ченом на её родном языке.
Собственные беззвучные слова. Она попрощалась там, на столе, попрощалась всерьёз, взрослым, спокойным прощанием, она все решила и в сон уходила с уверенностью, что выторговала сестре жизнь единственной доступной ей ценой.
Из неё извлекли трубку, дали воды смочить губы, и первый вопрос она задала шёпотом, почти без голоса.
– Вы послушали меня?
Я стоял молча, до меня доходило. Потом дошло и внутри повернулось что-то тяжёлое.
– Нет, – сказал я, наклонившись, чтобы ей не тратить силы на слух. – Не послушал. Я тебя ослушался, Лань. Никто не умер. У Мэй своя печень, у тебя своя. Твоя работает третьи сутки. Ты будешь жить. Обе будете.
Она смотрела на меня и не верила. Это было написано на её лице открытым текстом, она искала в моих словах утешительную ложь, приготовленную для умирающей, крутила их так и этак, не находила, и от этого у неё начали дрожать губы.
Человек, который готовился к смерти, разворачивается обратно к жизни. По вискам её потекли слёзы шока и бессилия, я не мешал, им положено было вытечь.
Потом её губы шевельнулись снова, еле-еле.
– Колодец?
Вот тут я не выдержал и улыбнулся. Она слышала на столе всё, включая план, включая слово, которым я его называл, и трое суток проносила это слово сквозь седацию.
– Работает, – сказал я. – Вода пошла. Полные берега.
Последние два слова были не мои, но ей об этом знать не полагалось, и рыжий соавтор за моим воротником великодушно промолчал.
Первый по-настоящему осознанный взгляд Лань ушёл с моего лица в сторону. Мимо приборов, мимо стойки, в белую стену бокса и упёрся в неё. Я знал, что она там видит. За той стеной лежала её сестра.
Свести их решили на пятые сутки, когда обе линии анализов пошли ровно, и решение это было медицинским лишь наполовину.
Вторую половину продиктовали два монитора и две правых руки, потому что рука Мэй так и жила на пустом краю кровати, а Лань поворачивала голову к стене столько раз за день, что реаниматологи начали делать это вместе с ней. Тела, прожившие много лет одним, тосковали друг по другу, эту тоску не лечил ни один препарат из наших листов.
Везли Мэй, она была сильнее, её кровать выкатили из бокса с монитором и стойкой, и медленно, торжественно повезли по коридору. Я шёл рядом и смотрел на её лицо, и увидел момент, который никогда не забуду.
Каталка вошла в бокс Лань и поравнялась с её изголовьем. Они посмотрели друг на друга.
В первый раз за девятнадцать лет, они увидели друг друга так. Со стороны. Не в зеркало, не скошенным вбок глазом, не на фотографии, а вживую, лицо напротив лица. Смотрели они мутно, сквозь препараты, у Мэй от поворота головы тянуло швы, у Лань не было сил приподняться, всё было неудобно и больно. Некоторое время две пары одинаковых тёмных глаз изучали друг друга через проход, недоверчиво и взахлёб.
– Ставим, – скомандовал я, и кровати свели борт к борту, выровняли по высоте, застопорили колёса.
Между девочками остались два пластиковых борта и больше ничего. Обняться они не могли, у обеих через весь живот шли свежие швы, садиться им было нельзя ещё неделю, поворачиваться всем корпусом тоже. Весь доступный им контакт умещался в длину рук.
Мэй начала первой. Её рука поднялась, перевалила через борт, я видел, чего ей это стоило, у неё побелели крылья носа, но рука дошла и легла на смежный борт. Рука Лань медленно потянулась навстречу, проползла последние сантиметры и накрыла руку сестры сверху.
Четыре пальца поверх четырех на борту кровати. Это был максимум. И это было всё.
Они одновременно выдохнули, одним слитным звуком, я поднял глаза на мониторы, потому что ухо поймало перемену, которую голова ещё не назвала. Два писка, пять суток шедшие вразнобой, каждый в своём ритме, сходились.
Удар за ударом, две кривые подтягивались друг к другу, и над сдвинутыми кроватями шёл один пульс на два экрана. Тела, всю жизнь прожившие в одном ритме, нашли его снова, теперь через пальцы.
Наука знает этому объяснение, синхронизация ритмов при контакте описана у матерей с младенцами. Я и сам мог бы прочитать об этом лекцию. Стоя в том боксе, я в свою лекцию не верил.
Лань очень медленно повернула голову ко мне и сказала одними губами, без звука, но теперь я это слово уже знал.
«Спасибо».
А Мэй повторила вслух. С усилием, по слогам, тем самым ломаным словом с банкета, с той же ошибкой, с которой началось наше знакомство.
– С-па-си-бо… лекаль.
Кольцо замкнулось. Старшая реанимационная сестра, та самая, с баоцзы, отвернулась к стойке и что-то очень долго поправляла в идеально висящей капельнице. Чен, стоявший в дверях бокса, закрыл глаза. Фырк молчал, как молчал только дважды и мне не требовалось поворачивать голову, чтобы знать, какая у него сейчас морда.
Мы простояли так долго. Две кровати рядом, сплетенные пальцы и один общий пульс на двух мониторах.
Императора впустили к обеим на следующий день, когда кровати ещё стояли сдвинутыми, и готовиться к этому визиту пришлось скорее нам, чем ему.
Он вошёл в бокс в стерильном облачении, в маске и шапочке, из-под которых остались одни глаза, и остановился между двумя изголовьями. Постоял. А потом положил ладони на две головы по отдельности. Правую руку на волосы Мэй, левую на волосы Лань. Много лет он обнимал их только вместе, одним объятием на двоих, любое прикосновение к одной было прикосновением к обеим, и вот сегодня у каждой из его девочек впервые появилась собственная отцовская рука.
Девочки, слабые, накачанные препаратами, потянулись к его ладоням одновременно, каждая к своей, Мэй щекой, Лань виском, он стоял между кроватями, растопырив руки, как стоят отцы, на которых висят дети, и боялся шевельнуться.
– Папа, – сипло сказала Мэй, и по глазам над маской было видно, что она собирает силы на что-то важное. – Папа. Лекаль обещал нам снег. Белый совсем. Тлебуй с него снег, ты Импелатол или кто…
Договорить она не смогла, потому что засмеялась собственной шутке первой, а смеяться ей было категорически нельзя, швы отозвались сразу, смех сломался в оханье, оханье в слёзы, и следом заплакала Лань, тихо, в подушку. А вместе с ними прослезился и император…
А потом Император поднял голову и посмотрел на меня.
Взгляд этот длился недолго. В нём не было величия, ни даже благодарности в том виде, в каком её выражают словами. Мне доводилось получать награды, в двух жизнях, разные, и я знаю, как они весят. Так вот, всё, что этот человек скажет мне потом орденами, грамотами и дипломатическими нотами, весило меньше этого мгновения, мы оба это понимали. Я вышел из бокса тихо, чтобы не мешать им это осваивать.
Чен снова пришёл к девочкам на восьмые сутки, когда их перевели из реанимации в палату, пришёл один, без свиты и ассистентов, с пустыми руками.
Я оказался свидетелем случайно, шёл по коридору с результатами и увидел его в приоткрытую дверь. Профессор стоял в двух шагах от кроватей, прямой, как на комиссии и говорил.
По-китайски, коротко, сухими рублеными фразами, и перевода мне не требовалось, потому что содержание этой речи я знал раньше него. Он рассказывал им то, что рассказал мне позапрошлой ночью.
Что много лет назад он стоял над ними с инструментом. Что был молод и остановился вместе со всеми. Что потом не смел к ним подойти все эти годы, и лечил их издали, чужими руками, и молчал.
Он говорил, глядя не в пол, им в глаза, по очереди, и это, я знал, было самым трудным из возможного. Каяться в пол умеют все.
Девочки выслушали. А потом Мэй, которая уже третий день терроризировала палату своим окрепшим голосом, наморщила лоб, посмотрела на него снизу вверх и ответила.
Слов я не понимал. Но это и не требовалось. То что они его простили было и так понятно.
И пожала плечами, насколько позволяли швы. Всё. Приговор в три слова, вынесенный человеком девятнадцати лет, для которого доктор Чен никогда не был предателем, а был лекарем Ченом, который их всегда лечил, частью детства. Лань добавила что-то тихо по-китайски, короткое, и на лице Чена можно было все прочитать. Никакой императорский указ не смог бы сделать с этим человеком того, что сделали две девочки.
В коридоре он нашёл меня взглядом, подошёл, и мы попрощались, как прощаются хирурги, коротко и по делу. Я передал ему листы, контрольные точки по кровотоку доли, график допплеров на месяц, свои телефоны. Он кивал и аккуратно, по одному складывал листы во внутренний карман.
А потом протянул руку, и когда я её пожал, произнес одну фразу. На ломаном русском и было слышно, что фразу эту он собирал заранее.
– Вы вернули им жизнь, лекарь. А мне… право стоять у операционного стола.
Он поклонился, повернулся и пошёл по коридору, а я смотрел ему вслед. Шёл он размеренно, никуда не торопясь, спина у него была прямее, чем во все дни, что я его знал.
Примирение, которое я не должен был увидеть, случилось тем же вечером. Я возвращался от девочек с последнего обхода поздно, в конце коридора интенсивной терапии, у стеклянной стены, за которой горели ночники палаты, увидел две фигуры. Одну человеческую и одну нечеловеческую.
Император стоял у стекла один, без охраны, что само по себе означало событие. А в пяти шагах от него, у той же стены, стоял Хранитель. Открыто, во весь рост, чёрно-белая гора в полный коридор.
Я остановился там, где стоял, за поворотом. Подслушивать я не собирался, но и пройти между ними было бы худшим из вариантов.
Первым заговорил человек.
Панда в ответ наклонил свою огромную голову, в глубоком поклоне, третьем на моей памяти за эту неделю, и гулкий голос, который я уже знал, ответил.
И всё. Никто никого не обнимал, не было ни слёз, ни длинных речей, ни торжественных формул примирения. Старый человек и древний дух просто встали рядом, плечом к плечу, у стекла, за которым спали те, ради кого оба жили, и остались так стоять.
Я развернулся и ушёл другим коридором.
К концу второй недели девочек перевели в обычные палаты, смежные, с дверью между ними, которую они потребовали держать открытой. Билирубин Лань встал в норму и стоял в ней четвёртый день, как приклеенный.
Доля на УЗИ прибавляла в объёме, сосуды «колодца» раскрылись под потоком, и на последнем допплере я впервые смотрел на экран без тех секунд остановленной жизни. Мэй уже вовсю командовала медсёстрами, палатой, расписанием процедур и, по-моему, частично дворцом, её голос был слышен с середины коридора.
А Лань при мне впервые съела тарелку риса. Сама, палочками, до конца, медленно и сосредоточенно, и когда она положила палочки поперёк пустой тарелки, дежурная сестра вылетела из палаты, и через минуту об этой тарелке знало всё отделение.
Мне здесь было больше делать нечего, это было лучшее, что лекарь может сказать о своих пациентах.
Передача заняла утро. Мы с Ченом прошли обеих по всем листам, я отдал ему график контрольных допплеров на три месяца вперёд, пороги, при которых звонить мне в любое время суток, и особый лист по «колодцу», написанный от руки, потому что печатных аналогов у этого документа в мире не существовало. Чен читал, кивал, задал четыре вопроса, все четыре по делу, и я окончательно успокоился. Эти девочки оставались в лучших руках, какие есть в этой стране.
Прощание с принцессами вышло лёгким, как я и хотел.
Никаких церемоний, я просто зашёл к ним вечером, уже без халата. Мэй немедленно потребовала подтвердить обещание про снег, тройку и блины, при свидетелях, под протокол, свидетелем назначили Лань.
Лань улыбалась и молчала, она вообще говорила теперь мало, но смотрела так, что слова были лишними. А потом они переглянулись, и Мэй торжественно вытащила из-под подушки плоскую лаковую коробочку.
– Это тебе, лекаль. От нас. От обеих, но по отдельности. Понимаешь? По отдельности, но вместе.
В коробочке, на шёлке, лежал нефритовый диск. Старый, тёплого зеленого камня, с резьбой, стёртой временем до намёка, диск этот был распилен надвое, аккуратно, двумя половинами лунного круга.
А половины соединяла нить. Новая, красная, шёлковая, неровно свитая вручную, узелками, и по этим узелкам было видно, чьи слабые пальцы её вили, лёжа в палате, по очереди.
– Камень старый, – сказала Лань тихо. – Из дедовых. Он был один. Теперь их два. А нитка новая. Мы сами.
Я стоял с коробочкой в руках и не сразу нашёл, что сказать, потому что эти две девочки только что вручили мне собственную биографию, вырезанную в камне. Одно целое, ставшее двумя. Связанное заново, новой связью, свитой их собственными руками.
– Я повешу его дома, – сказал я наконец. – На самом видном месте. И когда приедете за снегом, проверите.
– Пловелим, – сурово пообещала Мэй.
Днём я дозвонился домой, и двадцать минут этого разговора стоили всех дворцовых церемоний месяца.
– Так, – сказала Ника вместо приветствия. – Голос подозрительно довольный. Докладывай.
– Вылетаю завтра утром. Послезавтра буду обнимать.
На том конце помолчали, и я услышал, как она медленно выдыхает всей грудью.
– Ну наконец-то, – голос у неё стал ворчливый и счастливый одновременно, фирменная её смесь. – А то я уже собиралась писать в Пекин официальную ноту. Как пациенты твои?
– Идут на поправку. Обе. Рис едят, медсестрами командуют.
– Молодцы девчонки. Передай им, что жена лекаля приглашает на блины. И имей в виду, Разумовский, у тебя дома фронт работ. Обои стоят в рулонах, кроватка в коробке, и если ты думаешь, что «я оперировал принцесс» это уважительная причина, то у меня для тебя новости.
– Не думаю, – сказал я честно. – Даже не начинал думать.
– Умный, – одобрила она. – Возвращайся уже, а? У нас тут всё хорошо, я шарлотку печь научилась. Всё хорошо, только тебя не хватает.
Всё хорошо. Я повесил трубку, посидел с тёплым телефоном в руке и записал этот разговор туда, где у меня хранится самое ценное. Знал бы я, как скоро придётся поднимать эту запись из архива.
В покоях меня ждал раскрытый чемодан и Фырк, который последние два дня пребывал в состоянии чемоданного нетерпения.
– Двуногий, поехали уже! – он расхаживал по крышке чемодана, мешая укладывать. – Всё, всех спасли, всем поклонились, утку я попробовал, можно домой. Я в этой стране отощал на одних запахах! Хочу домой. К нормальным, человеческим, нежареным орехам. К подушке. К моей подушке, слышишь, у меня там подушка нагретая, её Ррык небось уже отлежал…
– Ты утку сожрал недавно. Целиком!
– И после этого ты меня не кормил. Совсем!
Перед уходом из отделения меня перехватила старшая реанимационная сестра и молча, с достоинством вручила теплый свёрток, размером с подушку. Баоцзы там было штук тридцать, на роту. Я поклонился ей по-местному, и она поклонилась в ответ ниже, чем я, первый раз за все эти недели.
Филипп зашёл к вечеру, доложил, что борт готов, вылет утром, документы у него, и по случаю окончания миссии налил нам по рюмке чего-то из посольских запасов, по одной, за девочек. Свою я выпил за него, за старика, который месяц держал на себе половину этой истории, и Филипп сделал вид, что не понял тоста. Посидел немного и ушел к себе.
Чемодан был собран. Билеты лежали на столе. За окном темнел Пекин, который я, к собственному удивлению, успел почти полюбить, и впервые за месяц вечер ничего от меня не требовал. Завтра домой, к Нике, к команде, к обоям в детской, про которые мне было сказано отдельно и с нажимом.
Я сидел в кресле, крутил в пальцах нефритовые половинки на красной нити и был, кажется, просто счастлив, спокойным, усталым, заработанным счастьем.
Зря я, конечно, расслабился.
Стук в дверь раздался в десятом часу вечера.
Три тяжелых удара из тех, которые не спрашивают разрешения, а объявляют о себе. Фырк вскинул голову с подушки. Я открыл.
За дверью стояла дворцовая гвардия. Четверо вооруженных гвардейцев в парадной форме Старший из них произнёс по-русски, без интонации, фразу, в которой каждое слово было камнем.
– Его Императорское Величество требует вас к себе. Сейчас.
Требует. Не приглашает, не просит, не будет рад видеть. И требует «сейчас», ночью, накануне вылета, устами вооружённого караула.
– По какому вопросу? – спросил я.
– Нам не сообщается, – ответил старший.
Фырк взлетел мне на плечо и вцепился когтями, сквозь рубашку, до кожи.
– Двуногий, – прошептал он мне в самое ухо, и от его шёпота по спине пошёл холод, потому что Фырк не шептал никогда. – А мы точно… мы точно всё правильно сделали на операции?
Ответа у меня не было. Девочки шли на поправку, цифры стояли идеальные, вечером я сам смотрел последние листы. Всё было правильно настолько, что вооруженный караул у моей двери не лез ни в одну картину мира.
* * *
Муром. Диагностический центр.
Коридор они прошли в том рабочем темпе, который в отделении включался сам, и Ника, поспевая за ними, чувствовала себя человеком, случайно вставшим на эскалатор.
– Так, ладно, ребят, – она начала отставать у лестницы и махнула рукой. – Я домой пошла. Я в декрете, меня ваши авралы не касаются, у меня по расписанию положительные эмоции.
– Тебя тоже звали, – бросила Зиновьева через плечо, не сбавляя шага и не оборачиваясь. – Кобрук сказала, всех. И Орлову-Разумовскую, отдельно сказала. По фамилии. Просила тебя найти, но ты по счастливому стечению обстоятельств оказалась здесь.
Ника остановилась..
Главврач больницы экстренно собирает команду Центра, это понятно, это бывает, тяжёлое поступление, проверка, что угодно. Но фельдшер в декрете в такие сборы не входит. Она входит в них только в одном случае, если дело касается ее лично, и Ника перебрала в голове варианты того, что могло касаться лично её, и ни один ей не понравился.
– Может, грамоту дадут, – сказала она вслух, догоняя. – За красивое лежание в карантине. С занесением.
Никто не засмеялся. Семён и Лена переглянулись на ходу, и от этого переглядывания стало только хуже. Дальше шли молча, быстро, лестница, поворот, административный коридор, и перед закрытой дверью кабинета Кобрук все четверо остановились.
Зиновьева выдохнула и постучала.
В кабинете уже было тесно.
У стола сидел Тарасов, прямой, со сложенными на коленях руками. Рядом пристроился Коровин, непривычно тихий. У шкафа стоял Грач, мятый после суток, выдернутый из сна прямо посреди загадки, которую ему не давали решить. А у окна, спиной к свету, стоял Шаповалов, и вот по нему-то Ника всё и поняла окончательно.
Он был мрачен. Не устало-ворчлив, как в тяжёлые смены, не строг, как на разборах. Мрачен по-настоящему, тучей, и когда вошедшие рассаживались, он ни на кого не посмотрел, стоял и глядел в окно, сцепив руки за спиной.
Если подняли всех, включая старика, это не выговор и не премия, посчитала Ника то, что уже посчитали все в этой комнате. Это ЧП.
Кобрук собранная сидела за столом. Анна Витальевна вообще имела два рабочих состояния, обычное и вот это, туго затянутое, и второе состояние весь стационар знал по самым скверным дням. Перед ней лежала тонкая закрытая папка, поверх папки лежали её руки.
– Коллеги, – начала она. – Прежде всего хочу поблагодарить всех за работу в период карантинных мероприятий. Случай был сложный, отделение отработало на высоком уровне, о чём мной подан соответствующий рапорт…
Голос шёл гладко, по накатанному, и именно это выдавало её с головой. Все в кабинете слышали одно и то же. Она тянула время. Анна Витальевна Кобрук, человек, который сообщал родственникам о смерти, глядя в глаза, тянула время перед собственной командой, и с каждой её фразой воздух в кабинете густел.
Тарасов не выдержал первым.
– Анна Витальевна, – сказал он, но так, что рапорт остановился на полуслове. – Не томите. Что стряслось?
Пауза повисла длинная. Кобрук посмотрела на него, на всех по очереди, отложила бумаги в сторону, ровной стопкой, и сняла очки.
– Ладно, – сказала она. – По порядку не получится.
Она открыла папку, но читать не стала, всё, что там лежало, она знала наизусть.
– Пункт первый. Весь лекарский состав Диагностического центра экстренно вызывается в Москву. Формулировка: лично к Его Императорскому Величеству. Вылет спецбортом в ближайшие сутки, борт уже назначен, список поименный, все присутствующие в нём есть. Причина вызова в предписании не указана.
Кабинет молчал.
– Пункт второй, – Кобрук перевернула лист, и голос её сел. – Фельдшер Орлова-Разумовская Вероника Сергеевна. Ей предписано оставаться в Муромской больнице. На период до особого распоряжения ей назначается круглосуточная усиленная охрана. Размещение не по месту жительства. Здесь, в стационаре, в закрытом блоке. Блок уже готовится.
Она подняла глаза от папки.
– Это личный приказ Императора.
И вот тут кабинет взорвался.
– А Илья знает⁈ – Семён вскинулся со стула, забыв про субординацию. – Кто-нибудь ему сообщил? Он же в Пекине, он же…
– Охрана от кого? – Лена уже стояла возле Ники, придвинувшись, закрыв её плечом, сама, кажется, того не заметив. – От чего охрана, Анна Витальевна? Так не бывает, чтобы охрана и без объяснений…
– Усиленная охрана беременной в закрытом блоке, это протокол защиты свидетеля или протокол защиты цели, – Грач снял очки и говорил быстро в пространство. – Третьего протокола нет. В обоих случаях предполагается конкретная, установленная угроза, о которой…
– Тихо! – Кобрук хлопнула ладонью по столу, и стало тихо. – Подробностей нет. Мне. Не. Сообщили. Всё, что мне спущено, я вам зачитала дословно. Остальное узнаете в Москве, и я почему-то уверена, что узнаете больше, чем вам захочется. Вопросы по существу, по логистике, по дежурствам, ко мне. Всё.
Шаповалов у окна так и не обернулся. Только руки за его спиной сцепились плотнее и Тарасов, глядя на него, медленно провёл ладонью по лицу.
А посреди кабинета стояла Ника.
Она не села, когда все рассаживались, так и осталась стоять, и за все время разговора, за оба пункта, за весь взрыв вопросов не произнесла ни слова. Ладонь её лежала на животе. Она легла туда сама, ещё на «пункте втором», рефлекторно.




























