Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Профессор медленно поставил свою чашку. Поднял на меня глаза, и в холодной их глубине на миг проступила злость, тут же укрытая вежливостью. На миг мне показалось, что он сейчас откажет. Что сошлется на поздний час, протоколы, усталость, на тысячу китайских любезностей, за которыми так удобно прятать «нет».
Но он не отказал.
– Конечно, – сказал он, и губы его сложились в ровную линию, отдаленно похожую на улыбку. – Идемте со мной, лекарь.
Он поднялся, одернул пиджак и уверенный направился к двери, не оглядываясь, что я пойду следом. И в самом развороте плеч, в том, как он встал, в ровной, гладкой, безупречной готовности было что-то насквозь неохотное. Будто я полез туда, куда меня не звали. Будто, соглашаясь, он шел на вынужденный, неприятный для себя ход, одолжением тут не пахло.
Я переглянулся с Филиппом. Старик едва заметно качнул головой, мол, идем, я рядом, и поднялся вместе со мной.
Мы вышли вслед за Ченом в полутемный коридор, и его шаги зазвучали по каменным плитам. Дворец затих, гости разошлись, мы шли втроем за холодным человеком по пустеющим переходам, все дальше от тепла чайной комнаты, в какое-то другое крыло. Фырк высунулся из-за воротника и проводил спину Чена долгим взглядом.
– Слышь, двуногий, – шепнул он мне на ухо. – А чего это он такой злой? Все тут с тобой носились, кланялись, поили, а этот глядит, будто ты ему на мозоль наступил.
– Да я тоже заметил, – выдохнул я губами, не сводя глаз со спины профессора. – Сейчас узнаем.
Чен подошел к высокой двери в конце коридора, достал ключ и отпер замок. Дверь открылась, он шагнул внутрь и щелкнул выключателем.
Я шагнул следом, через порог, за которым меня ждали наконец-то настоящие бумаги.
Глава 4
За порогом оказался кабинет, и с первого взгляда я понял о профессоре Чене больше, чем за весь вечер. После дворцовых залов с шёлком и золочёными драконами, комната резала глаз холодом. Белые стены, металлический стол, два жёстких стула и слепой негатоскоп во всю стену. Хозяин вычистил отсюда всё личное, как вычищают операционное поле.
Чен прошёл к дальней стене, где в камень был утоплен сейф, набрал код, заслонив панель плечом, вернулся к столу с двумя тонкими папками в серых картонных обложках, перевязанными тесьмой. На каждой стоял столбик иероглифов, а ниже были имена, «Mei» и «Lan».
Я взял верхнюю, взвесил её на ладони, рука всё поняла раньше всякого чтения. Двадцать лет жизни сросшегося близнеца, если вести его честно, весят килограммы, том энциклопедии. А у меня в руке лежало граммов триста.
– Это всё? – спросил я.
– Это полная выписка, – ответил Чен через Филиппа. – Всё существенное собрано здесь.
Я развязал тесьму и начал читать.
Начиналась папка прилично. Биохимия за последние месяцы, общие анализы, коагулограммы, всё аккуратно, столбиками, с переводом на полях. Билирубин у обеих в норме, трансаминазы не выбиваются, свёртываемость хоть сейчас на стол, ни одной красной цифры.
Слишком чисто. У здорового человека с улицы анализы пестрее, а тут два сросшихся организма, двадцать лет перекрёстного кровотока, и ни единого отклонения, будто таблицу заполняли с учебника.
Отложив биохимию, я полез за главным, за сосудами.
Любой хирург, которому предстоит делить общую печень, первым делом ищет карту кровотока. Целиакографию, артериальную фазу, где видно, как делятся печёночные артерии и где проходит граница, а потом воротную вену, святая святых.
У сросшихся близнецов воротные системы часто сообщаются, кровь одной сестры годами подпитывает печень другой, и если резать, не зная этих перетоков, на столе быстро выяснится, чья печень всё это время жила взаймы.
Папку Мэй я перелистал до конца, следом папку Лань, а затем обе ещё раз, уже медленно.
Ангиография в папках была, один-единственный снимок, одна венозная фаза на двоих, распечатанная на плёнке, и качество этой плёнки годилось разве что для настенного календаря.
Контраст размазан, крупные стволы едва угадываются, а вся мелочь тонет в серой каше. По такому снимку можно уверенно сказать одно, печень у девочек есть.
– Профессор, – я поднял голову. – Где артериальная фаза? Здесь только венозная, и та смазана. Мне нужна целиакография, чревный ствол и печёночные артерии с границей бассейнов.
Филипп перевёл. Чен выслушал, глядя мимо меня на плёнку, и ответил не сразу.
– Ангиографический комплекс на профилактике, – сказал он. – Плановое обслуживание. Свежие серии будут готовы завтра.
Я посмотрел на него. Человек, у которого перед операцией века сломался главный аппарат, так ровно об этом не говорит. Он поднял бы инженеров среди ночи и стоял бы у них над душой, пока к утру всё не закрутится.
Он врал, и этот диагноз я поставил мгновенно. Аппарат у них работает, а снимки лежат в том же сейфе, просто не для меня.
– Хорошо, – сказал я. – Тогда трёхмерная реконструкция, объёмная модель печени. Без неё к такому животу не подходят, вы это знаете лучше меня. Где она?
– В обработке, – ответил Чен. – Данные уточняются, коллега. Мы предоставим их перед финальным консилиумом.
– Данные уточняются, – повторил я. – Профессор, где сосудистая карта общей печени? Мне нужно понимать, как распределяется кровоток воротной вены, кому достанется большая доля органа и чья половина живёт чужой кровью. Без этой карты делить печень нельзя, потому что от неё зависит, кто из них двоих переживёт операцию.
Филипп переводил, смягчая мои формулировки и огибая голосом острые углы. Чен дослушал и чуть наклонил голову.
– Не волнуйтесь, – сказал он. – Печень развита симметрично. Распределение долей благоприятное. Вопрос закрытия решён.
Я опустил глаза в папку, чтобы Чен не прочитал по моему лицу лишнего. Симметричной общей печени у торакоомфалопагов не бывает, как не бывает двух одинаковых отпечатков пальцев.
Кто-то из двоих обязательно держит большую долю, и желчные протоки одной сестры непременно лезут на территорию другой. Мне отвечали заготовленной фразой и рассчитана она была на чиновника, а человек, сотни раз стоявший над раскрытой печенью, на такое не покупается.
– Тогда историю болезни, – сказал я, заходя с другого конца. – С рождения. Выписку из родильного дома, детские карты, как росли, чем болели, как менялась зона сращения. Двадцать лет их жизни для меня, это двадцать лет анатомии, и я хочу прочитать их год за годом.
Чен молча пододвинул мне вторую стопку листов из папки Лань.
Я стал листать. Записи шли плотно, аккуратным медицинским порядком на английском языке, который я знал. По годам – осмотры, антропометрия, кардиограммы и заключения. Я долистал до конца стопки, вернулся к первому листу и посмотрел на дату.
Первая запись в истории болезни девочек, сросшихся от рождения, была сделана в двенадцать лет.
Во второй папке повторялось то же самое. Двенадцать лет, плановый осмотр, рост и вес, состояние удовлетворительное. А до этого листа не было ничего. Про родильный дом, первый год и детские болезни, про то, как эти двое росли одним телом первую половину лет своей жизни, папка молчала наглухо.
– Профессор, – сказал я тихо. – Где первые двенадцать лет?
Тут уже пришёл черед возмущаться Филиппу. Это было слышно по тону, с которым он переводил.
– Ранние архивы хранятся отдельно, – ответил Чен. – Императорская семья в особом режиме документов. Запрос направлен.
– Запрос направлен, аппарат на профилактике, данные уточняются, – сказал я. – У вас на каждый мой вопрос готов ответ, профессор, и ни один из них не содержит ни одной цифры.
Филипп кашлянул и перевёл это как-то заметно длиннее, чем я сказал. Чен выслушал, и на его гладком лице впервые за вечер шевельнулась жизнь, у левого глаза дрогнула и тут же разгладилась тонкая складка.
– Вы получите всё необходимое, – сказал он, – в надлежащее время.
Я закрыл папку и положил ладонь на серый картон, унимая злость. Историю вымарали, в карте пациенток отрезали детство, сделали это до моего приезда, спокойно и по плану.
Симметрично у них. В природе так не бывает. И первых двенадцати лет, выходит, тоже не было.
Тогда я сделал последнюю попытку, убрал из голоса злость, отодвинул папки и заговорил.
– Профессор, давайте отложим бумаги. Поговорим, как хирург с хирургом. Скоро мы с вами встанем к одному столу, к самому тяжёлому в нашей с вами жизни, и я хочу услышать, как вы видите операцию. Не для протокола. Для меня.
Филипп перевёл, и на этот раз ничего не смягчал, донёс как есть, даже интонацию мою подхватил. Чен помолчал, затем чуть повернул стул, сел ровнее, и мне почудилось, что стена подалась.
– Спрашивайте, – сказал он.
– Диафрагма, – начал я с простого. – У них общий купол в зоне сращения, иначе при таком мосте не бывает. Как делим, кому отдаём больше мышцы, чем закрываем дефект у второй?
– По границе фиброзного кольца, – ответил Чен. – Дефект закрывается сеткой либо аутотканью. Стандартная методика.
Ответ был правильный, и ровно настолько же полезный. Только он не знает, где у этих девочек проходит фиброзное кольцо и хватит ли у той, что послабее, мышцы хоть на заплатку.
– Кожа, – сказал я. – Взрослые ткани, дефект после разделения у каждой будет с хорошее блюдо. Детям в таких случаях месяцами растягивают кожу экспандерами, готовят запас заранее, а я не видел у девочек ни одного экспандера. Чем вы собираетесь закрывать двух взрослых людей, профессор?
Пауза после перевода вышла длинной. Чен разглядывал негатоскоп, будто на слепом стекле висели все ответы.
– Пластический этап проработан, – сказал он наконец. – Вам предоставят план.
План мне, стало быть, тоже предоставят, когда сочтут надлежащим. Ещё пара таких ответов, и я начал бы говорить вещи, за которые Филиппу пришлось бы долго извиняться.
– Последний вопрос, – сказал я. – Главный, и прошу ответить на него не по бумаге. Печень. Вы уверены, что её объёма хватит обеим? Что каждая уйдёт со стола со своей половиной и проживёт с ней долгую жизнь, без цирроза через полгода?
Чен выслушал перевод, поднял на меня глаза и впервые за весь разговор долго смотрел прямо, в глубине взгляда стояла усталость, какую не наиграешь.
– Мы сделаем всё, – сказал он, – на что достанет воли небес и медицины.
Воля небес. Хирург его уровня приплёл небеса к вопросу об объёме паренхимы, и я понял, что дальше этой фразы меня не пустят.
Я поднялся и взял со стола обе папки.
– Я заберу их к себе. Изучу то, что есть.
– Разумеется, – Чен тоже встал и одёрнул пиджак. – Отдыхайте, лекарь. Впереди трудные дни.
Обратно нас вели теми же полутёмными переходами. Филипп молчал, чувствуя, что мне надо подумать, а я прижимал локтем тощие папки и раскладывал по полочкам этот вечер.
Картина выходила гадкая, но объяснимая. Чен не хотел меня тут видеть. Лучшему хирургу огромной державы поперёк воли навязали второго оператора, выписав его через полмира, и теперь он цедил информацию по капле, чтобы чужак стоял у стола вторым номером и не лез поперёк. Обычная хирургическая гордыня, помноженная на дворцовый этикет и государственную тайну, я такое уже видел.
Союзника у меня не будет, это я твердо уяснил. Значит, разбираться в анатомии сестёр придётся самому.
* * *
Следующее утро. Императорский дворец, служебное крыло.
Фырк начал разведку с кухни, и совесть его была совершенно чиста.
Двуногий дрых у себя в покоях, обложившись тощими папками, охранялся целым дворцом, и бурундук рассудил, что часок-другой хозяин без него протянет. А вот дворцовая кухня без Фырка протянуть не могла никак. Она благоухала на всё крыло, и не пойти на этот зов было бы преступлением против всего, во что Фырк верил.
Кухня оказалась размером с муромский вокзал. Бурундук просочился сквозь стену и застыл под потолочной балкой, пришибленный масштабом. Внизу, в клубах пара, работали десятки поваров, гремели исполинские сковороды, ножи стучали о доски с частотой пулемётной ленты, на длинных столах громоздились горы такого, от чего у Фырка защипало в носу даже сквозь астрал.
Целые шеренги глянцевых медово-лаковых уток висели за шеи над огнём, с каждой стекал в подставленный лоток янтарный жир.
– Так, – сказал себе Фырк, сглотнув. – Спокойно. Мы на службе. Только посмотрим.
Он спланировал ниже, к самой аппетитной утке, и завис над ней, шевеля носом. Есть в астральном виде он не мог, и в этом состояла главная несправедливость мироздания, но запах утка источала такой, что хотелось завернуться в него, как в одеяло, и умереть счастливым.
Фырк потянулся поближе, забыв про всё на свете, и тут повар размашисто плеснул в котёл полведра тёмного соуса. Столб пара ударил вверх, прямо сквозь зависшего бурундука, и Фырк с воплем шарахнулся, кувыркнулся в воздухе и едва не влетел в самый чан.
– Совсем озверели! – возмутился он. – Варят и парят без уважения к незримому миру! А если бы тут пролетал кто-нибудь пожилой и заслуженный⁈
Повара его, разумеется, не слышали. Зато услышали другие.
По углам, за балками, в щелях между кладовыми шевелилась местная незримая мелочь, которую Фырк почуял ещё на подлёте и теперь разглядел как следует. Духи тут были, как и положено месту, где веками кормили тысячи людей, только вид они имели самый диковинный. Крошечные, полупрозрачные существа, похожие на карпов и завитки печного дыма, таращились на Фырка из щелей со священным ужасом.
– Здорово, коллеги! – приветливо гаркнул Фырк и помахал лапой.
Мелочь брызнула врассыпную. Один дымный завиток с перепугу просочился в заварочный чайник и затаился там.
– Да что ж вы все такие пуганые, – обиделся Фырк. – Я, между прочим, с официальным визитом. У меня хозяин Лукумон, слыхали? Во-от такой лев у меня в приятелях ходит! – он развёл лапы на всю ширину, ничуть не смущаясь разницей в масштабах. – Эх вы, заморыши. С вами каши не сваришь. А жаль, у вас тут её варят отменно, я носом чую.
Мелочь из щелей не вылезла. Фырк махнул на неё лапой и отправился дальше, обстоятельно, как и подобает духу на разведке.
Дворец ему в целом нравился. В кладовых висели окорока размером с самого Фырка, а в одной каморке бурундук обнаружил залежи сушёных фруктов и минут пять скорбел над ними о своей астральной бестелесности.
Люди в служебных переходах ходили деловитые, фоня обычной дворцовой смесью усталости и мыслей об обеде. Нормальный рабочий муравейник, Фырк таких навидался.
А потом он добрался до восточного крыла, где жили сёстры, и весёлая прогулка кончилась.
Само крыло его поначалу разочаровало. Фырк шёл над полом вдоль стены, вслушиваясь всей шкурой, и ничего худого не слышал. Служанки с подносами фонили гудящими ногами, караул у высоких дверей маялся той вселенской скукой, какой маются все караулы мира.
Фырк не понимал по-китайски ни звука, и это его нисколько не смущало. Слова врут, интонации тоже, а уж лица тем более, особенно здесь, где владение лицом доведено до высокого искусства. Правду говорит только то, чем человек фонит изнутри, а фонило тут самой обычной дворцовой службой.
Неладное началось, когда из бокового коридора вышел консилиум местных лекарей.
Трое немолодых мужчин с сухими лицами прошелестели мимо белыми халатами, и Фырк замер на лету. Тревогу за пациента он за триста лет при больнице выучил наизусть и узнавал в любой толпе, только от этих троих шло другое. От них несло обречённостью и, поверх неё, липким личным страхом человека, который знает, чем кончится дело, и прикидывает, спросят ли за это с него. Следом прокатили тележку две молоденькие медсестрички с ровными спокойными лицами, и от обеих тянуло глухим вязким ужасом, какой бывает у людей, живущих рядом с бедой давно и безнадёжно.
Фырк сел на карниз под потолком и перестал ухмыляться.
Маленький и очень серьёзный, он слушал этот беззвучный хор. Люди внизу готовились. Носили бельё, катили тележки с оборудованием, что-то раскладывали и протирали. Со стороны всё выглядело как подготовка к великому делу, к тому самому спасению, о котором вчера на банкете говорили такими красивыми словами. Только вот пахло от этих приготовлений совсем другим.
Этот запах Фырк ни с чем бы не спутал. Он стоит в отделении, где персоналу уже всё сказали, где решение принято наверху, бумаги подписаны, и людям осталось исполнять, глядя в пол.
Здесь готовились к похоронам, назначенным на определённую дату.
Бурундук сорвался с карниза и понёсся сквозь стены напрямик, через залы и караулки, распугивая по дороге местную незримую мелюзгу. Утки вместе с сушёными фруктами начисто вылетели у него из головы. Ему нужен был его двуногий, и нужен был немедленно.
* * *
Фырк нашёл меня над теми же папками, за которыми оставил. Спать я лёг под утро, продержался часа три и снова сел к столу, гоняя по кругу одни и те же куцые цифры. Голова после банкета работала со скрипом, как несмазанная лебёдка, но работала.
Бурундук вылетел из стены так, что я вздрогнул и посадил на лист кляксу.
– Двуногий! – он затормозил всеми четырьмя посреди стола, шерсть дыбом, хвост ёршиком. – Бросай свои бумажки. Бумажки твои врут, я тебе точнее скажу. Я всё разнюхал.
– Ты же ушёл к уткам, – сказал я, отодвигая чернильницу от греха подальше.
– Я ушёл на разведку! – оскорбился Фырк. – Утки были прикрытием. Слушай сюда и не перебивай, – он сел столбиком, и ёрничество слетело с него разом. – Я обошёл дворец до последней караулки, включая восточное крыло, где твои девчонки живут. И вот что я тебе скажу, двуногий. В этом дворце никто не верит, что они выживут.
Ручка у меня в пальцах остановилась.
– Так, – сказал я. – С этого места подробно.
– А подробно вот, – Фырк придвинулся ближе, понизив голос, хотя подслушать его, кроме меня, во всём Китае было некому. – Языка их я не знаю, и не надо мне, я нутро читаю. Крыло у твоих девчонок обычное. Служанки о доме думают, охрана скучает, ничем худым не фонят, живут себе. А вот лекари, двуногий, – глаза-бусины у него сделались совсем круглыми. – Лекари и две сестрички в халатах, при тележке. От них несёт обречённостью пополам со шкурным страхом, смертельно боятся, давно и привычно, как боятся в доме, где лежит безнадёжный пациент.
Он замолчал, ожидая реакции. А у меня внутри с холодным щелчком встала на место ещё одна деталь картинки, не желавшей собираться со вчерашнего вечера.
– Они там не операцию готовят, – добавил Фырк тише. – То есть готовят, носятся, тележки катают, простыни считают. Только суетятся они, как перед похоронами, на которые уже разосланы приглашения. Уж поверь моему носу.
– Верю, – сказал я.
Нос Фырка ошибался реже любой лаборатории. Да возможно, он в чем-то преувеличивал. Но принесённое им ложилось в мою ночную арифметику с пугающей точностью. Сосудов не показывают, детство вымарано, лучший хирург страны прячет глаза за волей небес, а теперь выяснялось, что лекари, допущенные к телу принцесс, внутренне уже простились с девочками, которых мне предстояло резать. Прислуга и охрана при этом жили спокойно, и красноречивее некуда: тайну держали в кругу настолько узком, насколько это вообще возможно во дворце
– Ты чего застыл? – Фырк потыкал меня лапкой в запястье. – Я, между прочим, ради этого доклада от утки ушёл. Она там висела вся в лаке, как рояль. Как материализуемся в тихом месте, с тебя утка. Целая. Моя личная, без дележа.
– Будет тебе утка, – пообещал я. – Заработал.
– То-то же, – он приосанился и покосился на меня с подозрением. – А чего это ты такой смирный? Обычно ты в таких случаях сверкаешь глазами и куда-нибудь врываешься.
– Ворваться никогда не поздно, – сказал я. – Сначала пойму куда.
До вечера я дожил, как на дежурстве живут до конца смены, механически и по расписанию. После обеда Филипп исчез по своим дипломатическим делам, а я вернулся к папкам, толку от которых не прибавлялось.
Вернулся старик, когда за окнами стемнело и дворцовые фонари развесили по дворику жёлтые пятна. Вошёл он неторопливо, как всегда, но походку его я уже научился читать. Филипп нёс новости и прикидывал, как их подать.
– Не спите, голубчик? И правильно, – он опустился в кресло напротив и принялся хозяйничать с чайным прибором. – Я тут, знаете ли, провёл день в беседах. Чиновники, атташе, у меня ведь в этом городе отыскались старые знакомые, вы не поверите. Пили чай, говорили о пустяках.
– И что говорят пустяки? – спросил я.
– Говорят прелюбопытное, – Филипп подал мне чашку и откинулся в кресле. – Помните три бригады, о которых на прощание рассказал магистр Серебряный? Немцы, израильтяне, швейцарцы, лучшие команды мира, посмотревшие на девочек и уехавшие. Я потянул за эту ниточку.
– И как?
– А вот как. Отказ в таких делах выглядит иначе, голубчик, – он отпил из чашки и покатал глоток во рту. – Недели переговоров, встречные условия, деликатная формулировка для протокола, так солидные люди выходят из неудобного контракта. А эти трое бежали. Каждой бригаде показали полные материалы, те самые снимки, которых нам с вами не дают. Каждая в тот же день разрывала контракт и улетала. Немцам предлагали гонорар, на который в Гейдельберге строят клинику, швейцарцу, говорят, сам министр в ноги кланялся. Все трое отказались от славы спасителей императорских дочерей и от таких денег, от каких не отказываются.
– Если только это не гарантированные два трупа на столе, – сказал я.
– Вот именно, – Филипп наклонился и долил мне чаю, хотя я не просил. – И ещё деталь, за достоверность которой не поручусь, но источник надёжный. Швейцарский профессор, светило, человек, который сорок лет режет и всякое видел, вышел из кабинета Чена белее мела. Его ассистент потом обмолвился в баре отеля одной фразой, которую запомнили. «Мы не боги». Больше из них не вытянули ни слова, подписка. Они что-то увидели на тех снимках, Илья Григорьевич. Что-то, чего не знаем мы с вами.
Я отставил чашку с чаем.
– Давайте я сложу вслух, – сказал я. – От меня прячут сосудистую карту, из анамнеза вырезали первые двенадцать лет. Лекари, допущенные к сёстрам, ходят с лицами, как на отпевании, поверьте, у меня есть источник. Три мировые бригады посмотрели полные снимки и сбежали в один день, наплевав на гонорары и на министров в ногах. И поверх всего этого, срочность, будто горит, хотя девочки прожили сросшимися двадцать лет. Филипп Самуилович, нас ведут на заклание. Сказку про «спасём обеих» сочинили для приезжих. От этой операции отказались все, кто видел правду, а хирургу из России её решили попросту не показывать. Видимо, чтобы не сбежал.
Филипп слушал меня, не перебивая, и лицо его старело на глазах, морщины проступали резче, как проступают на отсыревшей бумаге старые складки.
– Я обязан спросить, – сказал он тихо, когда я умолк. – Хотите уехать? Скажите слово, и я найду формулировки. Прятать от хирурга материалы, это нарушение всех договорённостей, и государь поймёт. Никто не вправе требовать от вас операции вслепую.




























