444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 23 (СИ) » Текст книги (страница 14)
Лекарь Империи 23 (СИ)
  • Текст добавлен: 18 июля 2026, 12:00

Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Глава 14

Первым сорвался помощник анестезиолога у правой стойки.

Он рванул из лотка шприц с молочно-белым пропофолом, уже примерился к порту катетера, но старший ударил его по рукам. Шприц полетел на пол. Старший что-то страшно крикнул по-китайски и я понял его без всякого перевода. Нельзя. Убьём Мэй.

Правый монитор уже выл.

Давление Лань летело вверх ступенями, сто семьдесят, сто восемьдесят пять, пульс перевалил за сто пятьдесят, и под стерильными простынями ее тело пошло волной.

Релаксант выветривался из неё вместе с наркозом, мышцы просыпались следом за мозгом и живот, вскрытый от рёбер до пупка, начинал дышать сам, рывками, против аппарата.

Каждый рывок ходил ходуном по операционному полю. Наполовину рассечённая печень вздрагивала в ране, натягивая мост, свежую линию резекции, сотню клипс на сосудах, я держал ладонь на её капсуле, чувствуя, как под перчаткой дрожит орган, которому дрожать было никак нельзя.

Одно резкое движение, один настоящий спазм брюшной стенки, линия разойдётся, полость зальёт кровью из двух половин сразу, и обе за минуту умрут у всех на глазах.

Это была паника. Обыкновенная человеческая паника девочки, которая очнулась с трубкой в горле, со вскрытым животом, под лампами, среди масок. Адреналин бил из неё в кровь вёдрами, и никакой фармакологии против этого адреналина у нас больше не было.

Отозвался и левый монитор. Треть моста ещё жила, и адреналиновая волна Лань докатывалась через неё до Мэй, дёргая перегруженное сердце старшей, писк слева зачастил, сбился, у её изголовья вполголоса заругались. Девочки всё ещё были одной рекой, буря на одном берегу била по обоим.

– Двуногий, вода кипит! – заорал внутри Фырк. – Берега трясутся, швы твои трясутся, она сейчас всё порвёт!

И в этот момент у меня за правым плечом зазвенело.

Звук был мелкий, невозможный в этом зале, металл о металл, и я скосил глаза. На краю лотка дрожал упавший пинцет. Чен стоял над полем с пустой поднятой рукой и смотрел мимо неё, мимо печени, девочек, куда-то сквозь стол, в точку, которой в этой операционной не было.

Глаза над маской остановились. Великий профессор Китая, национальная легенда, человек, который семь часов работал как профессионал, завис.

И я знал, почему. Сейчас он был в той же операционной, только много лет назад, в ночь, когда над этими же девочками всё пошло прахом, и тот кошмар сейчас разыгрывался для него заново.

Я стоял над раскрытым животом с наполовину рассечённой печенью под ладонью, с кровящим мостом, с бьющейся в панике проснувшейся пациенткой и с ассистентом, который только что выключился.

Так плохо на операциях у меня не было ещё никогда.

Решение пришло сразу и было оно хирургически безумным.

Погасить пробуждение мы не могли, для этого не осталось препаратов. Значит, пробуждение следовало возглавить.

– Стоп операция, – сказал я. – Все руки от поля. Держим паузу.

Инструменты я отдал сестре, выпрямился и, не опуская стерильных рук, наклонился к изголовью Лань, к её лицу. Глаза девочки метались под лампами, зрачки на весь радужный круг, из уголков ползла влага, монитор над ней захлёбывался. Я вошёл в её поле зрения и остановился так, чтобы кроме меня она не видела ничего.

– Лань. Ты проснулась. Ты в операционной. Я Илья. Ты меня знаешь.

Зрачки дёрнулись и зацепились за меня. В них плескался чистый ужас, но они смотрели, и это было всё, что мне требовалось для начала.

– Не смей шевелиться. Слышишь меня. От твоей неподвижности сейчас зависит жизнь Мэй.

Имя сестры сработало сильнее любого болюса. Метание под простынями запнулось, глаза распахнулись шире, и в них сквозь ужас проступил вопрос. Я ответил на него сразу, простыми словами.

– Мэй спит. Мэй жива. Ты жива. Мы почти закончили. Слушай мой голос. Дыши со мной. Аппарат дышит за тебя, не борись с ним. Вдох… – я повёл интонацию вверх, вместе с тактом аппарата, – выдох. Вдох. Выдох. Вот так.

За моей спиной, не дожидаясь команд, ожили обе стойки, и я, не отрываясь от глаз Лань, начал раздавать то, что уже сложилось в голове.

– Эпидуральный катетер рабочий?

– Рабочий, лекарь, – старший анестезиолог был уже рядом. – Утром ставили, по протоколу.

– Анестетик в катетер, полную хирургическую дозу. Заберите ей всю боль от сосков до колен, чтобы в животе не осталось ничего. Это первое. Второе, седатик микродозами, титруйте по глазам. Страх снять, сознание оставить. Усыплять её нам всё равно нечем, значит, она будет оперироваться в сознании, и наша работа сделать так, чтобы ей было не страшно и не больно. Третье, аппарат на вспомогательный режим, пусть машина подстроится под её вдох.

Он коротко перевёл, обе бригады пришли в движение, и где-то на границе слуха пискнул насос, отрабатывая первый болюс в катетер.

– Лань, – сказал я в распахнутые глаза. – Сейчас ты почувствуешь тепло в ногах. Потом уйдёт боль. Совсем уйдёт. Я буду говорить тебе всё, что я делаю. Каждый шаг. Ты услышишь всё первой, раньше всех в этом зале. Договорились?

И девочка, лежащая с разъятым животом на операционном столе, мне моргнула. Медленно, оба века разом, вниз и вверх.

Чудо было не в фармакологии. Эпидуралка ещё только расползалась по корешкам, седатик ещё не дошёл до вены, а давление на правом мониторе уже поехало вниз, со ста девяноста на сто семьдесят, на сто пятьдесят.

Мышцы живота под моей ладонью опадали, волна за волной, тело отпускало само себя. Она мне поверила. Девочка, с которой мы разбирали русские слова, услышала знакомый голос и приняла решение не бояться, и это решение сейчас делало больше, чем весь наш арсенал.

Монитор перестал орать и перешёл на быстрый, но ровный писк.

– Умница, – сказал я ей. – Ты сейчас держишь эту операцию лучше всех нас. Продолжаем.

Операционная оживала вокруг моего голоса. Задвигались сёстры, защёлкали затворы шприцевых насосов, кто-то поднял с пола разбитый шприц. Я говорил без пауз, в открытые тёмные глаза, и руки мои уже возвращались к полю.

– Сейчас я снова возьму инструмент. Ты услышишь тонкий звук, высокий, вот такой, – диссектор коротко пропел у меня в руке, – это он. Он не делает больно, боли больше не будет, эпидуралка уже работает. Будет только звук и иногда натяжение, как будто тянут за одежду. Каждый раз я буду говорить заранее.

Это ломало все каноны. Хирург не разговаривает во время резекции, каждое слово стоит доли внимания, и до сегодняшнего дня я бы первый назвал такой режим безумием. Оказалось, так можно работать. Слова шли отдельным, параллельным ходом, как дыхание, и рук они не замедляли. Девочка держалась за мой голос, её неподвижность окупала всё.

Оставался Чен.

В одиночку я эту операцию не вытягивал, и врать себе на этот счёт не собирался.

Два поля, две гемодинамики, пересадка впереди, пациентка в сознании, которую нельзя выпускать из голоса. Мэй нужны были руки, равные моим, и эти руки стояли в полуметре от меня, мертвые, поднятые над полем. Чен не слышал зала. По его глазам над маской ходила та ночь, и вытаскивать его оттуда уговорами было некогда.

Уговаривать я и не стал. Я ударил его правдой, наотмашь, через открытый живот.

– Профессор Чен!

Филипп у стены подхватил и перевёл в полный голос, и мой окрик на двух языках хлестнул через зал.

– Восемнадцать лет назад вы остановились, и это стоило вам жизни. Всей вашей жизни, я видел, что от неё осталось. Сегодня ваша остановка будет стоить жизни им. Обеим. Та ночь кончается прямо сейчас, здесь, на этом столе. Достойте её!

Филипп догонял меня фраза в фразу, голос его звенел, и слова входили в Чена у меня на глазах, одно за другим, как иглы. На «восемнадцати годах» дрогнули веки. На «остановке» пальцы поднятой руки собрались в кулак и снова раскрылись.

– Они обе живы, доктор Чен, – сказал я тише, и Филипп притих вместе со мной. – Слышите мониторы? Обе. И будут живы, если вы возьмёте зажим.

Чен сделал вдох. Резкий, судорожный, так дышат вынырнувшие. Взгляд его сфокусировался, прошёл по мне, упал на поле, девочек, два монитора, которые пищали вразнобой и оба пищали жизнь.

Он повернул голову к правому изголовью и встретился глазами с открытыми глазами Лань, и я увидел, как его качнуло. Рука Чена опустилась к лотку и взяла новый зажим. Твёрдо, без дрожи, привычным хватом.

– Зажим, – сказал он хрипло, по-русски, с чудовищным акцентом. – Коагулятор. Работаем.

– Работаем, – согласился я. – Делим зал. Ваша сторона левая, Мэй целиком, давление, сердце, её половина печени. Моя сторона правая, Лань и мост. Встретимся на пересадке.

Филипп перевёл, Чен наклонил голову, и его инструменты вошли в поле с той же точностью, что и семь часов назад. Слева от меня снова работал мастер. Два хирурга, два поля, один ритм.

Но продолжить не дали. Первый удар в двери оперблока я услышал через десять минут, когда линия на мосту пошла в последнюю треть.

Удар был кулаком, следом голоса, много голосов, приглушённых тамбуром, и сквозь стеклянную вставку дверей заметались тени. В пультовой за стеклом шёл вывод с наших мониторов, и всё, что здесь творилось за последний час, скачки, пробуждение, остановка операции, кто-то снаружи читал с экранов. И этот кто-то привёл людей.

– Двуногий, – Фырк метнулся за стену и быстро вернулся обратно. – Снаружи гости. Расшитые халаты, много. Орут.

Слов через тамбур было не разобрать, но интонацию перевода не требовала, требовательный, высокий, на грани визга крик людей, привыкших, что перед ними открывают любые двери. Потом в общем гвалте я расслышал слово «элосы жэнь», русский, и по тому, как дёрнулись плечи операционных сестёр, понял, что остальное лучше не переводить.

Филипп оторвался от стены.

– Я задержу, – бросил он мне и пошёл к тамбуру, на ходу стягивая стерильный халат, таким я его ещё не видел, спина прямая, подбородок вперёд, дипломат Империи на выходе к противнику.

Двери шлюза мягко чавкнули, впуская его в тамбур и выпуская наружу, и на мгновенье крик снаружи стал громче. Сквозь стекло я видел куски картины. Седая голова Филиппа. Расшитое золотом плечо. Много тёмных мундиров охраны. Филипп встал в проёме внешних дверей, раскинул руки, что-то говорил, перекрывая собой проход, старик против толпы, его вежливо отодвинули в сторону, двое в мундирах просто сдвинули его, как створку.

Последнее, что я выхватил сквозь стекло, была его седая голова у стены коридора и губы продолжали говорить. Отодвинули, но заткнуть его не смогли.

Помочь ему я не мог. У меня под иглодержателем лежал мост, слева Чен держал давление Мэй, справа на меня смотрели глаза, которым я обещал говорить всё. Я опустил взгляд в поле и продолжил, потому что это было единственное, что я умел делать для всех них сразу.

– Идём дальше, Лань. Сейчас будет немного тянуть, это не боль, это просто натяжение…

И тут от стены отделилась гора.

Чёрно-белая громада, много лет не смевшая шагнуть в дела людей, вышла из кафеля целиком, во весь свой рост, прошла сквозь наркозную стойку, не потревожив ни одной трубки, и встала перед двустворчатыми дверями операционной. Хранитель Пекина поднял передние лапы, каждая размером с те самые двери, и положил их на створки.

В медицину он не вмешивался. Он решил защитить свой дом.

Двери вздрогнули под ударом снаружи и намертво окаменели. Следующий удар пришёлся уже в камень, звук его завяз и весь гвалт тамбура, голоса, топот, визгливые команды, утонул, будто между нами и коридором выросла толща горы. В операционной наступила тишина, какой в операционных не бывает, чистая, без единого постороннего звука, только два монитора, аппараты дыхания и пение диссектора.

– Хранитель держит двери, двуногий, – шепнул Фырк, и в голосе его был почти суеверный восторг. – Заперто. Никто не войдёт. Работай!

Я поднял глаза на чёрно-белую спину, заслонившую от нас полмира, и вернулся к мосту.

Мост мы дорезали за сорок минут этой тишины, и вилка, от которой я семь часов уходил, встала перед нами в полный рост.

Крупную вену из остатка перемычки мы выделили, лигировали и пересекли последней. Русла разошлись. На столе, всё ещё в одной ране, лежали две отдельные печени, большая слева и обрубок справа, правый обрубок был нежилец, склерозированное русло Лань своего органа прокормить не могло. Ей требовалась доля, живая доля из массива Мэй, и настал момент, который я оттягивал пересчётами всю операцию. Момент, где арифметика кончалась.

Чен разогнулся над своей стороной и заговорил.

Говорил он размеренно, по-китайски, на весь зал и я понял, что делает он это сознательно, решение такого веса не принимают шёпотом. Старший анестезиолог переводил, коряво, кусками, простыми своими заученными словами, но мне хватало и кусков, цифры я знал сам.

– Профессор говорит… живой ткани мало, лекарь. Совсем цифры говорит. Если резать долю, которой хватит младшей… у старшей остаётся край. Меньше трети. Может не вытянуть. Портальный удар, отказ. Говорит… если беречь старшую, резать меньше… тогда доля младшей будет сухая. Колодец без воды. Она уйдёт от недостаточности, неделя, две.

Он замолчал, и Чен замолчал, в каменной тишине остались только мониторы.

Спасти одну, отдав ей ткань второй. Вот как звучала вилка, если убрать из неё латынь. И решать её нам предстояло над открытым животом, в зале, где пациентка не спала.

Об этом я вспомнил позже, чем следовало.

Лань слышала всё. Чен говорил на её родном языке, для неё перевода не требовалось, и когда я повернулся к правому изголовью, по вискам девочки уже текло, двумя блестящими дорожками от уголков глаз в волосы. Она смотрела на меня, и голова её пошла в сторону, влево, вправо, слабым, смазанным движением, на которое у неё хватало вернувшихся мышц.

– Лань, замри, – сказал я, и она замерла, только слёзы шли и шли.

А потом её губы задвигались вокруг трубки.

Медленно, с усилием, беззвучно, она складывала слова их по-русски, простыми словами из учебника, потому что говорила их мне. Я читал по губам, и зал читал вместе со мной, всё в том же камне тишины.

«Оставь-те ей».

Пауза. Губы собрались снова.

«Не на-до мне».

И третье, самое разборчивое, с именем, которое читалось бы на любом языке.

«Пусть жи-вёт Мэй».

Девятнадцать лет она держала равновесие, когда сестра махала руками. Уступала, спружинивала, подхватывала. И сейчас, лёжа на столе, в сознании, посреди операции, которую затеяли ради неё, она делала то, что делала всю жизнь. Отдавала свою долю.

Операционная не выдержала. Кто-то из сестёр всхлипнул в маску, коротко, и задавил звук. Молодые хирурги у стены стояли не дыша. Старший анестезиолог отвернулся к своей стойке и очень внимательно смотрел на давно выставленный насос.

Чен закрыл глаза, и грудь его тяжело ходила под халатом. Даже Фырк внутри молчал, впервые за всю операцию полностью молчал, без единого шороха.

Я наклонился к лицу Лань, в её мокрые, распахнутые, решившиеся глаза, и сказал ей то, что думал, жёстко, потому что мягкости она бы сейчас не поверила.

– Нет. Я слышал тебя. Теперь слушай меня. Я не выбираю между вами. Никто сегодня не умрёт.

И повернулся к Чену, потому что решение у меня уже было, оно дозрело где-то за последние полминуты, из её беззвучных слов, цифр и злости. Решение было за гранью всех руководств, и именно поэтому могло сработать.

– Профессор. Берём глубокий клин из массива Мэй, вот отсюда досюда, – иглодержатель мой прочертил в воздухе линию над левой долей, круче и глубже всех ночных разметок. – Мэй остаётся критический минимум, тридцать процентов, по нижней кромке. Да, её накроет портальным ударом. Она молодая, сердце у неё гремит на весь Пекин, организм вытянет, печень отрастёт за полгода. А долю для Лань я перекраиваю, вот здесь и здесь, под её русло. Анастомозы собираем на то, что у неё есть, на треть нормального притока. На первое время доле хватит, дальше сосуды раскроются под потоком, регенерация доделает остальное. Рискуем обеими. Спасаем обеих. Работаем.

Анестезиолог переводил, спотыкаясь, руки мои дочерчивали за него, и я смотрел, как меняется лицо Чена по мере того, как до него доходит план. Сначала в глазах встал чистый профессиональный ужас, тридцать процентов, перекроенная доля, треть притока, каждый пункт по отдельности граничил с катастрофой.

Потом он задал вопрос. Один, по делу, по-китайски, и старший анестезиолог перевёл его почти без запинки, вопрос был из простых слов.

– Профессор спрашивает. Если доля не возьмёт треть притока. Что тогда.

– Тогда мы потеряем Лань, – ответил я так же просто, на весь зал, потому что и она имела право это слышать. – Через сутки или двое. Но с сухим колодцем мы теряем её гарантированно, а с этим планом у неё есть шансы, и немалые. Я оперировал сосуды хуже этих, и они раскрывались. Её сосуды молодые. Они пойдут за кровью.

Чен выслушал перевод до конца. Посмотрел на линию, которую я прочертил, на обрубок справа, на долю слева, и я видел, как у него в голове крутится та же арифметика, что у меня, и сходится в ту же единственную точку. В точку, где риск перестаёт быть противоположностью надежды.

– Работаем, – сказал он по-русски.

Дальше пошла хирургия, о которой не пишут руководств, потому что до сегодняшнего дня её не существовало.

Клин из массива Мэй мы брали час двадцать. Чен стоял на её стороне намертво, держал давление, кровил и ушивал раневую поверхность, гонял свою бригаду короткими командами, и на моей памяти мало кто так вёл пациента по самому краю.

Портальный удар накрыл Мэй через минуты после того, как я забрал долю, цифры на левом мониторе просели, и один раз, на двадцатой минуте, они просели по-настоящему.

Давление ушло к шестидесяти, монитор завёлся тем самым тоном, от которого седеют виски, и я, не выпуская из рук перекраиваемой доли, приготовился бросать её и идти на ту сторону. Не понадобилось. Чен рявкнул три команды, его бригада влила объём, пережала, подхватила, и цифры поползли обратно, шестьдесят пять, семьдесят, восемьдесят.

Он вытащил её сам, миллиметр за миллиметром, препаратами, объёмом, руками. Та ночь восемнадцатилетней давности кончалась прямо под этими руками, они не дрожали.

Долю я перекраивал на отдельном столике, в лотке со льдом, под холодовым раствором. Резал по живому органу, ушивал лишние устья, готовил сосуды под чужое, суженное русло, и через плечо, не оборачиваясь, продолжал говорить.

– Я крою тебе печень, Лань. Подгоняю по размеру, как платье. У тебя сосуды тоньше, чем у сестры, я делаю так, чтобы твоей крови хватило её наполнить.

Из глубины, из её живота, где я уже подготовил ложе, бубнил Фырк.

– Колодец сухой стоит, двуногий. Стенки я обсмотрел, держат. Дно чистое. Неси воду.

Долю мы уложили в ложе на исходе десятого часа и началось самое ювелирное, анастомозы. Сосуды Лань, спавшиеся, отвыкшие от потока, приходилось раскрывать и сшивать с сосудами доли под увеличением, нитью тоньше волоса, стежок за стежком. Фырк вёл иглу изнутри.

– Правее вкол… тут стенка слоится, ниже бери… так. Так! Ровно легло. Следующий.

Я шил и говорил, в два потока, иглой в сосуд и голосом в открытые глаза за дугой.

– Осталось два шва, Лань. Твоя печень уже лежит на месте. Сейчас я открою ей воду.

Последний узел лёг на исходе одиннадцатого часа. Я осмотрел линии анастомозов, проверил каждую, продул артерию до зажима, и взялся за первый бульдог.

– Внимание. Пускаем кровоток.

Бульдоги сошли один за другим, венозный, портальный, артериальный, и на два удара сердца в зале не осталось ни одного звука, кроме мониторов.

– Сухо… – прошептал внутри Фырк. – Тут сухо пока, двуногий, жду… жду…

Серая, обескровленная доля лежала в ложе неподвижно и я смотрел на неё, не дыша, со счётом в голове, три секунды, пять…

– Пошло! – ор Фырка ударил меня изнутри по черепу. – Пошла вода, двуногий! Пошла! По всем руслам идёт! Берега полные, слышишь, полные берега!

Доля порозовела у нас на глазах. Цвет заходил в неё волной, от ворот к краям, серое наливалось живым, тёплым, багровеющим, по поверхности проступил рисунок сосудов, и из-под края потекла первая жёлчь, золотая, чистая, самый красивый цвет в моей профессии. Печень заработала.

Старший анестезиолог тихо сказал что-то по-китайски, судя по интонации, из тех слов, которые в операционных не переводят. Чен через два стола смотрел на розовую долю, и глаза у него над маской блестели.

Я наклонился к Лань. Теперь, с разделёнными руслами, её можно было усыпить обычным порядком, безопасно, её наркоз больше никуда не перетекал.

– У тебя теперь своя печень, Лань. Собственная. Ты всё выдержала. Спи.

Она смотрела на меня ещё мгновение, длинно, и я не возьмусь пересказать словами всё, что стояло в этом взгляде. Потом веки её пошли вниз, седация мягко добрала своё, и глаза, продержавшиеся открытыми четыре часа операции, закрылись.

Дорассекали смычку тел и закрывали два живота мы ещё два с лишним часа, двумя бригадами, каждая над своей девочкой, и на четырнадцатом часу настал момент, ради которого всё затевалось. Сдвоенный операционный стол расцепили. Скрипнули фиксаторы, два стола покатились в стороны, на метр, на два, и встали порознь.

Впервые в жизни этих девочек столов было два.

Финальные швы я накладывал уже на автомате, руки дошивали сами, по памяти мышц.

Сестра считала вслух инструменты и салфетки, по-китайски, размеренно, и в конце счёта сказала фразу, которую я понял по интонации раньше перевода. Всё сходится. В операционной стояла особая тишина, которая наступает после боя, когда никто ещё не верит, что можно выдохнуть, и все продолжают двигаться тихо.

На двух мониторах, разнесённых теперь по двум углам зала, шли две разные жизни. Два давления, сто десять у Мэй, девяносто пять у Лань. Два пульса, вразнобой, каждый в своём ритме. Девятнадцать лет одно сердце страховало другое через общую реку, и вот река разделилась, и каждый берег держал себя сам.

Люди вокруг шатались. В прямом смысле, молодой хирург у стены привалился лопатками к кафелю и сполз бы, если бы не сосед. Анестезиологи сидели на своих табуретах серые, со счастливыми глазами. Четырнадцать часов, две жизни, ни одной потери.

Я стоял над столом Лань. Чен стоял над столом Мэй.

Мы посмотрели друг на друга через зал, поверх масок, поверх двух столов, которые сегодня стали двумя. Говорить было нечего, всё, что мы могли сказать друг другу, было уже сказано руками, четырнадцать часов подряд. Чен медленно наклонил голову, и я наклонил свою.

У стены шевельнулась гора.

Хранитель Пекина, всю пересадку простоявший у дверей неподвижным камнем, повернулся к столам. Огромная чёрно-белая голова пошла вниз, ниже, ещё ниже, в поклоне, какого от существ такого размера не ждёшь, глубоком, до самого пола.

– Ты вернул им русла, Лукумон, – сказал он тихо, для меня одного. – Я твой должник.

Фырк внутри шумно, со всхлипом выдохнул и промолчал. Даже про утку.

А потом Хранитель убрал лапы с дверей.

Створки ожили, камень ушёл из них беззвучно, и они распахнулись, обе, настежь. Я развернулся, готовый увидеть парчу, мундиры и визг, и не увидел ничего из этого.

На пороге операционной стоял Император.

Один, без свиты, в простом тёмном, смятом за эти часы костюме, и по его лицу было видно, что все четырнадцать часов он провёл на нервах. А когда пришел сюда под эти двери, то штурм сановников сразу прекратился. Они разбежались. Отец, который девятнадцать лет боялся этого дня, перед самым концом стоял под дверью.

Он сделал шаг в операционную.

Я стянул перчатки, одну за другой, бурые от крови, и они шлёпнулись в таз. Император стоял между двумя столами и смотрел, поворачивая голову, с одной дочери на другую. Две девочки на двух разных столах, в двух разных углах зала, каждая под своим одеялом, на расстоянии, которого между ними не было девятнадцать лет.

Он подошёл к столу Лань и занёс ладонь над её волосами, над шапочкой, остановил руку в сантиметре, не касаясь, человек, которому объяснили про стерильность, и который держал это знание даже сейчас. Ладонь повисела в воздухе и легла обратно, вдоль тела.

Два монитора пищали вразнобой, каждый своё.

Они дышали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю