Текст книги "Лекарь Империи 23 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Глава 10
Первым в пультовой заговорил Чен, и сказал он ровно то, что я не успел додумать.
– Вы всё видели сами, лекарь, – он не отводил глаз от монитора, где в тусклых полях доживала своё общая печень. – Свежие данные получены в полном объеме по вашему требованию. Они в протоколе. Динамика процесса исключает дальнейшее ожидание. Операция завтра.
Переводчик договорил.
Ход был красив, я оценил его. Плёнку, которой я добивался как оружия против него, Чен одним предложением развернул на сто восемьдесят градусов.
Свежая картина доказывала уже не заговор. Она доказывала цейтнот. Его спешка, закрытые архивы, его продавленное вето, всё это обретало объяснение, времени нет, и оно действительно кончалось.
Откажись я теперь от стола, и отказ ляжет в стенограмму трусостью заезжего хирурга, увидевшего настоящую тяжесть случая. Или саботажем.
Он ждал от меня спора. Я видел это по развороту его плеч, по тому, как подобрались ассистенты за его спиной, сейчас северянин вскинется, начнёт торговаться о сроках, и его возражения аккуратно утопят. У них все было готово к спору.
Спорить я не стал.
Где-то во мне, в том месте, где положено вспыхнуть ярости, повернулся знакомый холодный переключатель. Так уже бывало, над Ксенией с её каменным животом, над Кромвелем, в ночи, когда счёт шёл на часы и на эмоции не оставалось бюджета. Добродушный русский лекарь, который учил тоны, хвалил чай и благодарил всех лошадью, кончился.
Остались задача, срок и я.
– Завтра. Хорошо.
Я сказал это мёртвым голосом, глядя сквозь Чена, на монитор за его плечом, вышло это у меня само, без игры.
Переводчик перевёл и растерянно замолчал, будто ждал продолжения, но его не было. Чен медленно повернул голову ко мне, и я увидел, как у него немеет лицо. Он готовился к противнику, который кричит, такой понятен и управляем.
Вместо этого перед ним стояло что-то другое, согласившееся слишком спокойно, и по его глазам я прочитал, что он меня не понимает, и это непонимание страшнее любого крика.
Температура в пультовой упала градусов на двадцать.
– Совместный разбор ангиографии в шесть, – сказал я. – Полный пакет изображений мне в покои в течение часа. Филипп Самуилович, идёмте. По дороге запишете, мне нужны данные по группам крови, запасам и протоколы анестезии. Сегодня.
Из пультовой я вышел первым, и Филипп догнал меня уже в коридоре. Шёл я быстро, и он приноравливался к моему шагу, косясь на меня.
Внутри у меня громко стучал таймер. До того момента, когда над спящими девочками занесут чужой нож по смертной разметке, оставались ночь и день.
До покоев мы не дошли.
На развилке коридоров, там, где гостевое крыло расходилось с парадным, я свернул не туда, куда полагалось, Филипп понял это немного позже, чем следовало.
– Илья Григорьевич. Илья Григорьевич, куда вы…
Я шёл к покоям Императора. Напрямик, по осевой галерее, мимо застывших у колонн гвардейцев, холодная ярость меня несла очень быстро. Где-то на задворках рассудка сидел трезвый наблюдатель и отмечал, что так нельзя, что это безумие, но руки у наблюдателя были связаны.
Меня хватило на два поста.
Третий стоял поперёк галереи, у высоких лаковых дверей, и был он уже не парадным. Четверо, разом, без окриков и без рук, просто сомкнулись передо мной стеной, и старший, глядя мне в переносицу, произнёс длинную вежливую фразу, в которой я без всякого перевода расслышал каменное «нет». За их спинами, в глубине, стояли ещё, по ним было ясно, что эту стену я никак не пройду.
– Прошу простить моего спутника, господа, он ошибся галереей, – Филипп возник рядом, уже кланяясь, его рука легла мне на локоть с силой, которой я от старика не ждал. – Идёмте. Идёмте, голубчик, немедленно, пока это ещё можно назвать ошибкой.
Он развернул меня почти силой и вёл до самых покоев, не отпуская локтя, и только за закрытой дверью, бледный от бешенства, он выпустил меня и встал напротив.
– Вы понимаете, что это было? – начал он тихо. – Ещё десять шагов, и это называлось бы «попытка иностранца прорваться к императору». Из таких формулировок не выбираются даже дипломаты моего калибра!
Мы сели за рабочий стол.
– Времени нет, Филипп Самуилович.
– Тем более нельзя тратить его на самоубийство! – он прошёлся по комнате, беря себя в руки. – Так. Стоп. Думаем. Есть ход, который мы с вами не разобрали, и он лежит на поверхности. Чен. Он лекарь, Илья Григорьевич, что бы за ним ни стояло. Вы придумали операцию, которая спасает обеих. Предложите её ему. Напрямую. Хирург вашего класса сумеет показать коллеге план так, что тот увидит. Он много лет живёт с этим приговором, дайте ему выход, и, возможно…
– Нет.
– Почему? Объясните мне, почему вы отбрасываете самый короткий путь!
– Потому что я его не отбрасываю. Я его ранжирую, – я подошёл к столу, где лежал блокнот с планом. – Смотрите. Первое. Чен на цепи. Вы помните доклад моего источника, телефон из сейфа, разговор, после которого национальная легенда стоит, как нашкодивший ординатор. Ему не принадлежит его собственный голос. Всё, что я скажу Чену, уйдёт хозяину цепи раньше, чем Чен дослушает до конца, и мы потеряем единственное наше преимущество, это внезапность. Второе. Даже если он загорится моим планом, он не властен его принять. План операции утверждён двором, вы сами слышали, на высшем уровне. Чен не может ничего в нем изменить. Третье. Дойти с этим наверх он тоже не может, иначе дошёл бы, а он вместо этого кладёт фотографию лицом вниз. И четвертое, главное, – я посмотрел на Филиппа. – Правда должна лечь перед Императором первой. Из моих рук. Если она дойдёт до него после того, как два хирурга шептались по углам, меняя утверждённый план на неслыханный эксперимент, это будет выглядеть вторым заговором поверх первого. И тогда нам никогда уже не поверят. И… – я не договорил.
– Возможно, казнят, – договорил за меня Филипп.
Он слушал, и с каждым пунктом плечи его опускались, потому что возразить было нечего.
– А Чен… – я закрыл блокнот. – Чен остается крайним случаем. Если всё рухнет, если к трону я не пробьюсь, я скажу ему, что делать, уже у стола. Над раскрытым животом со мной ещё никто не спорил.
– Хорошо.– сказал Филипп. – Тогда вернёмся к стене. К Императору можно попасть только сквозь неё, вы сами сегодня проверили. Аудиенции нет и не будет, все мои каналы это подтверждают, после вашего ультиматума нас мягко изолируют. Сквозь стены, голубчик, у нас ходит только один член делегации.
Мы одновременно посмотрели на Фырка.
Бурундук, дремавший на спинке кресла, открыл один глаз, обнаружил два устремлённых на него взгляда и сел столбиком.
– Так, – сказал он с подозрением. – Мне не нравится, как вы смотрите. Что придумали?
– Фырк, – начал я, – ты можешь пройти к Императору…
– И что дальше⁈ – он взвился, не дослушав. – Что, двуногий⁈ Я вам кто, полиглот⁈ Я дух, у меня два языка – русский и матерный! А у них тут, я послушал, одно «ма» четырёх сортов! Ты сам вчера всех мам Китая лошадьми обозвал, со словарём и учителем! А мне прикажешь государю ихнему пропищать про печень, про воротную вену и про то, что его девчонки помирают? На каком, спрашивается⁈
– Он прав, – Филипп потёр лоб и сам похоронил собственную идею. – За ночь язык не выучит и гений. А пантомима в исполнении духа перед Императором… нет. Нет.
В комнате повисла тишина.
Сквозь стены проходит дух. Говорить с Императором должен тот, кто знает его язык, его страну и его самого.
– Нам нужен местный, – сказал я. – Хранитель этого города. И найти его надо до рассвета. Вполне, возможно, он обитает в этом дворце.
Фырк сразу упёрся.
– Бред, двуногий, – заявил он, бегая по столу. – Хранитель, во дворце! Мы, духи, народ больничный, при страждущих живём, при живой работе. А тут что? Лак, шёлк и чиновники. Я весь этот муравейник дважды обнюхал, от подвалов до чердаков, говорил уже, мелочь кухонная по щелям, и всё. Нет тут никого. Был бы, я бы почуял.
– Именно, – сказал я. – Больничный народ. Вспомни, где живут те, кого мы знаем. Ррык, Хранитель Москвы, а сидит при Центральной Клинике. Шипа, при Владимирской больнице. Сэр Бартоломью девять веков просидел при лондонском госпитале, при главном госпитале своей земли, заметь. Хранители держатся там, где через них текут людские жизни. В дворцовом медблоке ему делать нечего, там три пациентки на весь корпус. Значит, искать его надо в главной больнице этого города.
Фырк остановился и прикидывая пошевелил усами.
– Складно, – нехотя признал он. – По-нашему складно, да. Ладно, я дворец ещё раз пройду, по-честному, теперь буду не еду нюхать, а след. Вдруг проглядел.
– Иди. Филипп Самуилович, – я повернулся к старику, не дожидаясь, пока Фырк договорит, – параллельно готовьте транспорт. Если все-таки во дворце пусто, едем в главный медицинский центр Пекина. Сегодня ночью. Придумайте нам предлог, машину и маршрут.
Фырк, уже наполовину ушедший в стену, обернулся.
– Вот в таком твоём состоянии с тобой лучше не спорить, двуногий, – сообщил он. – О тебя сейчас порезаться можно. Пошёл я.
Мы с Филиппом остались вдвоём, который уже звонил кому-то из посольства. После этого звонка, старик смотрел на меня долгим взглядом, и во взгляде читался вопрос, который он наконец задал.
– Илья Григорьевич, проясните мне одно. Допустим, всё получится. Дух найдётся, к Императору вы попадёте. Чего вы попросите? Вы понимаете, что вам, чужаку, никто не отдаст нож? План, которого не делал никто в мире, из рук иностранца, над дочерьми престола, это не обсуждается даже в сказках.
– Понимаю, – сказал я. – И не рассчитываю.
Филипп поднял брови.
– Цель не в том, чтобы нож оказался в моих руках, а в том, что император должен узнать три вещи. Что операция по плану Чена убьёт Лань. Что без операции умрут обе, и счёт идет не на недели, а на дни. И что решение существует, одно, вот это, – я положил ладонь на блокнот. – А дальше пусть решает он. Пусть режет Чен, пусть режет кто угодно, кого они сочтут достойным. Но по-моему. Руки в этой истории, вопрос десятый, Филипп Самуилович. Я готов простоять всю операцию за спинами, если по столу пойдёт мой план.
Филипп молчал. Потом медленно, очень аккуратно поставил чашку, которую держал всё это время.
– Знаете, голубчик, – сказал он, – я ведь вёз из Москвы талантливого хирурга с тяжёлым характером. Так мне вас описали, и первые дни вы описанию соответствовали, – он посмотрел на меня. – А сейчас я сижу и понимаю, что рядом с добрым лекарем, всё это время жил вот этот. Тот которого я помнил.
Ответить я не успел, из стены вылетел Фырк.
– Пусто, – доложил он с порога. – Прошёл всё, вплоть до тронного зала. Старым духом тут вовсе не пахнет, только моей вчерашней беготнёй. Нет во дворце Хранителя, двуногий. И никогда не было.
Я поднялся и взял пиджак.
– Едем. В Главный медицинский центр Пекина.
Филипп добыл нам машину и предлог, сделал это со скоростью, от которой я в очередной раз зауважал его ремесло. Один звонок атташе по науке. Второй дежурному администратору центра. Три фразы о том, что русский профессор перед завтрашней операцией желает лично взглянуть на резервную службу крови, ибо таков его обычай. И ворота открылись.
А у входа нас встретил сонный представитель с бейджем и повёл показывать холодильники. Обычай пришлось отыгрывать, я честно осмотрел службу крови, задал десяток вопросов, покивал, а потом попросил разрешения пройтись по старым корпусам, «почувствовать клинику», и представитель, поняв, что чудачества русских безобидны, отпустил нас гулять в сопровождении одного охранника, которого Филипп немедленно взял в оборот разговорами.
Центр был исполином. Десятки корпусов, тысячи коек, переходы, галереи, эстакады, целые улицы под крышей, и его ночная жизнь не останавливалась, где-то катили каталку, где-то бежали двое в форме реанимации, светились окна операционных. Живое, огромное, дышащее место, за век пропитанное болью и надеждой до последнего кирпича.
И в этом состояла проблема.
– Ну и как тут искать⁈ – Фырк сидел взъерошенный, злой и его нос безостановочно дергался. – Двуногий, тут след везде. Понимаешь? Не тропка, не нора. Все им пропахло, насквозь, до фундамента, за много лет он тут каждый камень обжил. Мне неделя нужна, а лучше две!
Недели у нас не было. У нас были часы, и они истекали.
Будь при мне Искра, я прошёл бы эти корпуса Сонаром за десять минут, как проходил когда-то Муромскую больницу. Браслет на моём запястье умел держать чужие удары и молчать, сканировать он не умел.
Я стоял посреди ночного холла старейшего корпуса, куда Фырк вывел нас по самому густому следу, смотрел на тёмную лепнину под потолком и упирался в тупик, как та стена перед покоями Императора.
– Да что ж ты не позовёшь-то его, – пробурчал Фырк себе под нос, яростно вынюхивая угол, – как нас тянешь, и дело бы с концом…
Он осёкся.
Застыл, я понял, что рыжий сболтнул то, чего говорить не надо.
– Как – тяну? – спросил я.
– Никак, – Фырк сделал вид, что чрезвычайно занят углом. – Оговорился я. Устал, нанюхался тут вашего…
– Фырк.
Он вздохнул. Сел столбиком и посмотрел на меня.
– Ладно. Всё равно когда-нибудь пришлось бы. – Он поскрёб лапой за ухом. – Ты только не заводись, двуногий. С тех пор как подписан Пакт, нас всех к твоей крови тянет. Всех пятерых. Не так, чтобы силком волокло, а как… как поводок, понимаешь? Длинный, мягкий, но он есть. Я его всегда чую, где ты, живой ли. Ррык знал с самого начала, Шипа тоже, мы промеж себя это обсуждали ещё на Луне. А тебе не сказали.
– Почему?
– Потому что незачем человеку знать, что он может дёргать за поводок! – огрызнулся Фырк и тут же сник. – Не обижайся. Так старшие решили, Ррык первый. Ты хороший, но человек, а у нашего брата к поводкам, сам понимаешь, отношение больное, четыре тысячи лет как больное. Вот и молчали. И это ещё не всё. – Он помолчал. – Кровь Лукумона в Пакте, это не только про нас пятерых. Это древнее право зова. Любой дух на любой земле, если его позовёт кровь Пакта, обязан выйти. Не помочь, помогать его никто не заставит. Но выйти и выслушать обязан. Так заведено с тех времён, когда люди ещё не всё испортили.
Я стоял и переваривал.
Духи, мои духи, которым я отдал часть Искры и с которыми прошёл Эфес, молчали о том, что связывает нас на самом деле.
Ладно, с этим разберёмся после. Ррык, вернусь, поговорим, и разговор будет долгим. А сейчас из всего сказанного мне было важно одно.
– Значит, кровь это поводок, – сказал я. – Задействуем.
– Э. Э! – Фырк вскинулся. – Ты хоть знаешь, как это делается? Я не знаю! Это старьё, этим никто не пользовался тысячи лет!
* * *
Муром. Седьмая палата, красный контур. Ночь.
– Ника. Ника, ты не спишь?
Голос Алины был слабый, сорванный, и Ника сразу отозвалась.
– Не сплю. Что, Алин?
– Мне плохо как-то. Опять. Знобит, и в голове гудит, – за ширмой завозились, кровать скрипнула. – Ника… а мы умрём?
Вопрос повис в темной палате. Ника приподнялась на локте. В локтевом сгибе у неё со дня ночной тревоги стоял заглушенный катетер, оставленный «на всякий случай», она машинально придержала руку, садясь, потом отодвинула край ширмы.
Алине шёл двадцать второй год, и в темноте, с раскиданными по подушке волосами, ей нельзя было дать и восемнадцати. Шестнадцать недель, первенец.
Позавчера, ещё до всего, она полвечера показывала Нике картинки в телефоне, кроватки, коляски, вертела перед ней узи-снимок и говорила, что если девочка, то имя уже выбрано, Соня, муж хотел в честь бабушки, а она согласилась.
Теперь телефон лежал выключенный, Алина смотрела на Нику блестящими от жара глазами, ожидая ответа на вопрос.
– Так, – сказала Ника. – Умирать тут никто не собирается. Запомни раз и навсегда. У тебя жар и дрянное самочувствие, гадко, но это лечится, тебя лечат лучшие лекари, я каждого знаю лично. И я прослежу, чтобы тебя вылечили до конца, а потом приду смотреть на твою Соню. Мне обещали, что она будет на бабушку похожа, я проверю.
– Я боюсь не за себя, – прошептала Алина. – Пусть со мной что угодно, лишь бы с ней…
– И с ней ничего, – отрезала Ника. – Она у тебя под самой лучшей защитой на свете, под маминой. Дыши ровно. Дай руку.
Она держала горячую ладонь и говорила про то, что жар к утру спадёт, про Соню, про коляску, которую надо брать с большими колёсами, у нас же тротуары сама знаешь какие, и говорила до тех пор, пока пальцы в её руке не разжались и дыхание не выровнялось в сонное.
Тогда Ника осторожно положила руку на одеяло, вернулась к себе и легла.
Ее ладонь сама легла на живот и осталась там, и под ладонью, глубоко, сидел её собственный страх, которому она не дала сегодня ни одного слова. Ника лежала между ширмой и пустой койкой, между двумя чужими бедами, и смотрела в потолок.
Сон не шёл, и голова по привычке перебирала смену. Алине поплохело к ночи. Точнее… Ника прикинула. Вечерняя капельница закончилась около девяти, а знобить её начало часам к десяти. Вчера, кажется, было похоже, тоже к ночи после вечерней. Мысль слабо царапнула и Ника её отпустила. Совпадение. Усталость. К ночи всем хуже.
Она закрыла глаза и стала дышать по счету, четыре вдох, шесть выдох.
Утренняя пересменка в ординаторской напоминала вокзал.
Народу набилось под завязку и над столом, заваленным сводками, стоял рабочий гвалт.
– Докладываю по суткам, – Коровин стоял со своими листами и читал только цифры. – Гусева, ночь после криза стабильная, давление без поддержки с пяти утра, диурез достаточный, температура тридцать восемь и две. Переводим из бокса обратно в палату, бокс встаёт на обработку после ДВС, распоряжение Анны Витальевны. Ковалёва, ночью эпизод озноба до тридцати девяти и четырёх, к утру тридцать восемь и восемь, жалобы на слабость, гул в голове. Разумовская, тридцать шесть и шесть, жалоб нет, завтрак съеден полностью, требовала добавки.
– Хоть одна хорошая новость, – буркнул Тарасов.
– Плохие у меня, – Зиновьева подняла голову от ночных анализов, и по её лицу гвалт начал стихать. – Тромбоциты Ковалёвой. Вчера двести десять. Сегодня сто сорок. Валятся, коллеги. Формула поехала туда же, куда у Гусевой на третьи сутки, один в один, я наложила кривые, посмотрите, кто не верит. Вторая пошла по дороге первой, с отставанием на три дня.
Стало тише, Тарасов грохнул ладонью по столу.
– Значит, мало бьём! Терапия не берёт, наращиваем. Дозы до максимальных, вторую линию подключаем сегодня же. Эта дрянь понимает только силу, другого языка у неё нет.
– А если мы бьём не туда? – Семён подался вперёд. – Захар Петрович, трое суток максимальных доз, и обеим хуже. Я предлагаю запросить областных инфекционистов, сегодня же. Свежие глаза. Тут все замыленные, мы что-то не видим, я чую, что не видим…
– Чует он, – огрызнулся Тарасов. – Областные приедут послезавтра, попьют чаю и скажут наращивать дозы!
– Коллеги. – Кобрук постучала ручкой. – К вечеру мне нужен возбудитель. Не для меня, для санитарной службы. Если к вечеру у вспышки не будет имени, завтра здесь будет областная комиссия, и тогда мы станем лечить бумаги вместо больных. Поэтому все предложения…
Гвалт качнулся и пошёл на новый круг, Тарасов перебивал Семёна, Зиновьева трясла кривыми, Коровин ворчал, что за такими спорами сейчас лежачим прозевают обед и в этот многоголосый рабочий шум вошёл Грач.
Он не сказал ни слова. Прошёл от двери к столу, сквозь спорящих и положил поверх всех сводок, раскрыв веером, три медицинские карты, Гусевой, Ковалёвой и Разумовской.
– Я нашёл общее, – сказал он.
Гвалт умолк. Все смотрели на три карты, на серое от бессонной ночи лицо Грача.
– Докладывай, – сказал Шаповалов.
Грач раскрыл первую карту с закладками.
– Смотрим не в анализы. Смотрим в листы назначений, с первой страницы. Гусева, поступление, седьмая палата. Со второго дня ей по показаниям начат антикоагулянт, тромбопрофилактика, вот назначение, вот подпись, всё правильно, всё по стандарту, лежачая беременная с отягощённым фоном. Считаем дни. Пятые сутки от старта препарата, и вот запись, вечером озноб, температура сорок и две, сыпь. Начало «инфекции», день в день, – он отложил первую карту и раскрыл вторую. – Ковалёва. Тот же препарат начат на трое суток позже, вот лист, вот дата. Отсчитываем те же пять суток. Получаем вчерашний вечер, озноб до тридцати девяти и четырёх. Её «заражение», точка в точку, с тем же интервалом от старта. Никакой инкубации, коллеги. У этой болезни нет инкубационного периода. У неё есть график назначений.
Грач раскрыл третью карту, тонкую.
– Разумовская. Лежала в той же палате, дольше обеих, в метре, без всякой защиты, ела с ними, дышала. По всем законам эпидемиологии, первый кандидат. Антикоагулянт ей не назначен, Анна Витальевна лично исключила лишнюю фармакологию, вот лист, он практически пуст. Разумовская здорова, – он поднял глаза. – Три женщины, одна разница. Препарат. Пятна на коже, это кровоизлияния из-под рухнувших тромбоцитов, а тромбоциты рушит иммунный ответ на препарат. Жар, из той же реакции. Ваша зараза не летает по воздуху. Она ходит по инфузионным линиям, по расписанию процедур, и расписание лежит у вас перед глазами трое суток.
Первой шевельнулась Зиновьева. Молча, ни на кого не глядя, она подтянула к себе свои распечатки, положила рядом с листами назначений и сверяя повела пальцем по датам. У нее менялось лицо, на глазах сходилось то, что не сходилось неделю, нетипичный сдвиг, низкий прокальцитонин, стерильные посевы, всё, за что её осаживали, вставало в строй за чужой теорией, как пазл.
– Красиво, – тяжело сказал Тарасов. Он не рычал, и от этого было только хуже. – Красиваая, Грач, по бумагам у тебя песня. А теперь послушай. Посевы у нас пустые, да. Только взяты они на антибиотиках, и их пустота ничего не доказывает, я это говорил и повторю. И вот мы сидим, отменяем по твоей теории терапию. А инфекция, предположим, живая. Знаешь, что будет к утру? Два трупа, – он кивнул на дверь, в сторону коридора и палаты. – И третий на подходе. Ты этими картами готов оплатить такую ставку?
Семён переводил взгляд с Грача на Тарасова и обратно
– Под санитарной службой менять курс на теорию без возбудителя, – Кобрук говорила медленно, – это значит подставить под удар не двух больных. Всю больницу.
Все посмотрели на Шаповалова.
Он сидел во главе и долго молчал глядя на разложенные карты. Потом поднял глаза на Грача.
– По бумагам все складно выходит, – сказал Шаповалов. – Может, даже слишком. А теперь ответь мне, диагност, на один вопрос. Ты этих больных живьём смотрел? Хоть раз? К койке подходил? Сыпь эту руками трогал? – каждое его слово ложилось, как гиря. – Ты трое суток ходишь по ординаторским с картами. К больным ты не зашел ни разу. И ты предлагаешь мне поставить две жизни, а то и три, на выкладки человека, который лечит бумагу. Не будет этого. Дозы наращиваем с вечера, как решили. Консилиум окончен.
Он поднялся и вышел не оглядываясь.
Семён смотрел на Грача и ждал чего угодно, вспышки, ледяного сарказма, хлопнувшей двери. Ничего не случилось. Грач неподвижно стоял над своими картами некоторое время, потом молча собрал их и отошел к окну.




























