Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
Этюды
Летнем саду в один из последних погожих дней осени Надежда и Бертолетов видели рыжеволосую даму, делавшую зарисовки в альбом. На даме, не старой ещё, лет тридцати, были накидка, подбитая мехом, тёмно-зелёное шерстяное платье с турнюром[20]20
Турню́р – подкладка под женское платье; состоящий из каркаса или небольшой подушечки турнюр подкладывали сзади несколько ниже талии.
[Закрыть] и затейливая шляпка на высоком шиньоне. Бертолетов, человек впечатлительный, остро почувствовавший настроение сада, настроение момента, сказал, что эта дама – как сама осень...
Трепетали в ветерке редкие уже на деревьях листья; мокрые листья, будто мукой подернутые инеем, тихо шуршали под ногами. Чудно и таинственно пахла эта опавшая листва. Дама сидела на крашеной чугунной скамеечке напротив фигур «Мира и Изобилия» и рисовала, как рисует мастер, – не особенно утруждаясь, легко, запросто, даже не удосужившись снять перчатки, думая о чём-то своём, возможно, очень далёком от темы рисунка. В том, как она сидела на скамеечке, прямо держа спину, как изящно закинула ногу на ногу, как она держала альбом на точёном бедре, проступающем из-под складок платья, был некий европейский шик; похоже, дама эта не один годок провела в заграницах и так же, как сейчас, легко и запросто, зарисовывала себе в альбом то дикие горы Швейцарии, то ухоженные, уставленные игрушечными домиками берега германских рек, то восхитительные купола флорентийских соборов и гондолы, тихо проплывающие под венецианскими мостами, а то отдыхающих на живописном Лазурном берегу или в уютном парижском бистро... Увидя краем глаза проходящую мимо молодую пару, дама улыбнулась – но не паре, а скорее какой-то своей светлой мысли.
Когда Надя и Бертолетов приблизились, они не удержались и заглянули в альбом. Под искусной рукой дамы-художницы появлялись в карандаше пока ещё лишь отдельные части фигур – в разной степени явственности проступали они из молочно-туманной белизны листа, как бы рождались из глубины листа, из хаоса линий, размазанных теней и чёрточек; и это представлялось настоящим волшебством. Как будто небрежными, но точными штрихами были набросаны фигуры и лица женщин, красивых классической античной красотой, женщин, олицетворявших победительницу Россию и венчающую её лавровым венком богиню победы Нику; несколькими размашистыми изломанными линиями был передан поворот шеи орла; спешными и скупыми движениями грифеля обозначены крылья Ники; тщательно прорисована унылая морда шведского льва, попираемого её белоснежной, полной жизни, едва не детской ножкой; но с особой тщательностью уже были изображены, – словно вылеплены на бумаге, наделены плотью, – открытая нежная грудь и округлое плечо вечно юной богини. Как будто ради этой груди, ради этого плечика весь рисунок и затевался; оставь художница работу сейчас, и незаконченный этюд её уже являл бы собой ценность немалую, ибо цель его была достигнута. Не об этом ли говорила её светлая улыбка? Не о вечной ли женской красоте, которой не страшна никакая осень?..
Продолжением незаконченного этюда привиделся Наде весь Летний сад. Карандашно-чёрные стволы и ветви деревьев, мутно-серая расхристанная щетина кустарников, угольно-чёрная решётка сада, неумолимой строгостью линий будто организующая мир растений, как нотный стан организует мир звуков; за ней – размытая оловянная тень набережной. И дальше – осенне-свинцовая Нева и небрежные пятна огромных барок, груженных дровами и тянущихся с востока на запад по реке, по самому центру Питера бесконечной чередой.
Надя и Бертолетов покинули сад через главный вход и в приятном молчании шли по набережной. Бесчисленные барки спускались из верховьев реки. И днём, и ночью они будут приходить в город до самого появления льда... Плескались волны, перекрикивались кормчие, поскрипывали по́теси[21]21
Огромные вёсла, какими барки управлялись; потеси устанавливались на носу и на корме, а иногда и по бокам барок.
[Закрыть].
Одна за другой барки причаливали к многим дебаркадерам, а где было поглубже, там и прямо к набережным. Здесь их уж поджидали приземистые, плечистые грузчики. Сотни грузчиков бегали туда-сюда по скрипучим мосткам. Возчики в начищенных сапогах успевали подгоняли фуры. Отъезжая с дровами, возчики покрикивали на лошадей, грозно встряхивали вожжами. Ветерок гнал по улицам опавшие жёлтые листья.
В вечернем осеннем солнце как-то особенно – пронзительно-грустно, щемяще-грустно – блестело сусальное золото на маковках церквей...
Дневничок
«же, пожалуй, около месяца в городе имеет место протестное брожение. Направлено это брожение против всевозможных «уложений» и «положений», стесняющих свободы и совершенно исключающих возможность демократического развития нашего российского общества. Недовольство большей частью исходит от студенчества и рабочей молодёжи. Говорят, о брожении молодых уже не раз было доложено государю. И уже заметны предпринятые меры. На улицах Питера стало больше полиции – ходят или ездят по двое, по трое, останавливают подозрительных, кого-то будто и задерживают; а по ночам тревожат тишину разъезды казаков.
Я бы, может, всего этого и не заметила, занятая, как всегда, учёбой и своей незамысловатой обывательской жизнью, – не заметила бы, если бы училась не в Медико-хирургической академии и если бы не дружила с Митей. Я не могла не видеть, как наши студенты и курсистки шепчутся по углам (а некоторые из наших девушек так увлеклись оппозиционными настроениями и оппозиционной деятельностью, что стали всё реже показываться на занятиях), не могла не видеть встревоженных лиц профессоров, я не могла не слышать речей некоторых молодых людей из числа наших же студентов, будущих докторов, речей о гражданском неповиновении, о необходимости демонстраций, необходимости создания новых кружков (замечу здесь, что мне и о старых ничего не было известно) и расширения старых, о необходимости бороться за свободу слова и волеизъявления. Иные преподаватели называли подстрекателями этих молодых людей. Ходили разговоры о том, что «подстрекатели» – конченные, весьма опасные социалисты, которые ради идеи от матери откажутся, которые, не задумываясь, пошлют на плаху не согласного с ними отца. Обо многом, происходящем в городе, мне, разумеется, рассказывал Митя во время наших многочасовых прогулок, в частности, рассказывал о сильном брожении среди молодых рабочих, из которых хозяева фабрик и заводов просто-таки соки тянули – работать обязывали много, платили мало и за мельчайшие провинности выписывали непомерные штрафы. А как-то я услышала, что и Митю кто-то из преподавателей назвал подстрекателем. Никаких, правда, мер к «подстрекателям» не применяли, но, вполне возможно, что только до поры до времени, и то, пожалуй, исключительно благодаря постоянному заступничеству прогрессивно настроенных и очень уважаемых профессоров – Грубера, Боткина, Доброславина и в первую очередь – Петра Францевича Лесгафта.
Наконец прошёл слух, что наша академия едва не первая в списке учебных заведений, в коих силён бунтарский дух, и у государя она на особо неблагоприятном счету – настолько неблагоприятном, что даже всерьёз рассматривался вопрос о переносе «неблагонадёжной» академии в какой-нибудь провинциальный город, подальше от столичных политических соблазнов и возможностей. Однако государь вроде бы отклонил этот проект как совершенно неосуществимый.
Что-то, наверное, предпринимали в верхах, как-то пеняли президенту академии, выговаривали вице-президенту, составляли мудрёные планы, но настоящий взрыв студенческих волнений в стенах заведения предотвратить не смогли...
В конце ноября стало известно, что в Харькове в ветеринарном институте подверглись преследованию многие учащиеся за протест против произвола какого-то из профессоров. Из чувства солидарности наши студенты-медики решили поддержать харьковчан; собрали большую сходку, на которой, понятно, не обошлось без речей «подстрекателей», были выдвинуты требования, и их решили изложить в петиции властям, а обращаться в петиции – к наследнику. В первую же ночь после сходки последовали аресты. Возмущённые эти м, студенты уже на следующий день перебрались с Выборгской стороны на Адмиралтейскую и дружной, шумной толпой направились к Аничкову дворцу. Их пытались задержать по пути, но они, настроенные решительно, прорвались через ряды полицейских и, дойдя до дворца, вручили петицию градоначальнику Зурову. Тот обещал все требования в короткий срок рассмотреть и принять надлежащие меры.
Градоначальник слово сдержал, меры были приняты быстро, но далеко не те, что ожидали студенты-медики. Верно, учащиеся академии показались властям слишком опасными своими единством и негодованием, представились властям весьма болезненным «нарывом», какой одними пилюлями не вылечить. В порыве благородного возмущения учащиеся академии, должно быть, выглядели очень убедительно, и власти поняли, что единство протестующих само собой не распадётся, негодование их само собой не остынет и «нарыв», явно требующий «лечения оперативного», сам собой ни завтра, ни послезавтра не рассосётся.
Академия в эти дни напоминала растревоженный улей. Во дворе академии теперь было многолюднее, чем в её аудиториях, а голоса студентов звучали громче, чем голоса профессоров...
Мы с Соней и вместе с другими нашими девушками как раз вышли из лекционного зала в коридор, когда началось то, о чём и писать-то здесь тяжело, не то что было видеть и слышать. Во дворе поднялся какой-то шум, и девушки, привлечённые им, подбежали к окнам. Услышав их растерянные и испуганные восклицания, мы с Соней тоже подошли к свободному окну.
Появление жандармов в серо-голубых шинелях, в касках и конных городовых, как видно, было полной неожиданностью для митинговавшей во дворе большой толпы студентов. Когда за шумом, за криками разобрали дробный перестук сотен копыт, когда увидели быстро приближающуюся опасность, уже было поздно. Всадники на полном скаку, безжалостно опрокидывая и подминая иных, а других прогоняя, въехали в толпу. Шапки, сбитые нагайками, посыпались на землю. Где-то брызнула кровь, кому-то кровь вмиг залила лицо, кровь тёмно-вишнёвыми каплями пролилась на снежок, выпавший этой ночью...
Я не поверила собственным глазам; в голове у меня не укладывалось, что такое возможно – в наше просвещённое время, не в Средневековье какое-нибудь, и в одной из виднейших европейских столиц, не в тьмутаракани где-то, и в стенах одного из наиболее престижных российских учебных заведений, в медицинской академии... люди беспощадно и злобно избивали людей.
Сонечка тоже смотрела из окна вниз, глаза у неё были потрясённо расширены и полны слёз.
Мы видели перекошенные от ужаса лица, кричащие рты, кровоточащие ссадины и содранную на головах кожу. Мы слышали отчаянные вопли и визг... Громко цокали копыта, ржали лошади. Отрывисто и властно выкрикивал команды жандармский офицер...
Господи! Господи! Зачем ты допускаешь это зло!..
...Толпа, заслоняясь руками, в смятении кинулась бежать. Но бежать оказалось некуда. Отовсюду напирали, на неё плотные дружные ряды всадников: высокая холка к высокой холке, тяжёлый мясистый круп к тяжёлому мясистому крупу, стремя к стремени, колено к колену. Без устали взвивались над толпой и доставали кого-нибудь из несчастных нагайки.
«Надя, смотри!» – кажется, одними только губами произнесла Соня.
Я проследила глазами её взгляд и тут, к величайшему ужасу своему, увидела в толпе Митю. Он не прятался за других, не бежал, напротив: он, кажется, в этой чудовищной давке пытался протиснуться... к городовым. Он кричал что-то тем, кто оказался рядом, кто был прижат к нему, он поворачивал их, а кого-то, как будто, и тянул за собой. Да, конечно, я поняла, Митя намеревался каким-то образом вырваться из толпы, из плотного полицейского оцепления. В один миг я увидела, что городовой достал-таки его нагайкой, а Митя вдруг со всего плеча ударил его лошадь кулаком в морду. Лошадь тряхнула головой, присела и попятилась. Оттого нарушился ровный строй. В образовавшуюся прореху и бросился Митя. Пригнувшись, увернувшись от нагайки, он проскочил под стременем, под животом лошади. За ним кинулись ещё несколько человек, вырвались из толпы. Куда они потом подевались, я за деревьями не видела, но их вроде бы не преследовали.
Тем временем кольцо жандармов и городовых продолжало сжиматься вокруг студентов. Всё ударяли и ударяли в толпу нагайки. Одни истекали кровью, другим было плохо от отчаянной давки. Пронзительно кричали девушки, которые во всей сумятице особенно страдали. Но ребята, стоявшие рядом, ничем не могли им помочь. Это была самая настоящая и очень жестокая расправа. О каком-либо сопротивлении со стороны толпы не могло вестись и речи; кто-то из студентов бросил камень в городового, да не попал; стало слышно, как с злым ледяным звоном где-то в здании обрушилось стекло; на этом сопротивление и закончилось. Что-то крикнул жандармский офицер, и всадники, продолжая орудовать своими дьявольскими нагайками, потеснили толпу с середины двора в угол. Это было завершение акции...
Потом мы узнали, что оказались арестованы почти полторы сотни человек. Их увезли в казармы Московского полка и оставили там до разбирательства. Кого-то вскоре отпустили – главным образом, из тех, кому срочно требовалась медицинская помощь, – кого-то оставили для дальнейшего дознания.
Двумя часами после я нашла Митю у него дома. Он встретил меня в дверном проёме и как ни в чём не бывало улыбнулся. А я так боялась, что его поймали и что он, опасный для властей «подстрекатель», томится сейчас в казарме. Но всё, слава Богу, обошлось. Митя рассказал мне, что ему и ещё нескольким его друзьям просто чудом удалось вырваться из кольца жандармов и городовых. Их впрочем едва не схватили вновь прибывшие жандармы. На удачу у Мити оказался ключ от двери в подвал. Там, в подвале, запершись, он с друзьями и отсиделся, пока всё не закончилось.
У Мити после удара нагайкой сильно болело плечо. Ему даже трудно было поднять руку. Когда по моему настоянию он снял рубаху, мы увидели в верхней части плеча большую припухлость и сине-багровый синяк, который, кажется, ещё увеличивался и на глазах чернел. К счастью, мы оба были медики, и я имела прекрасную возможность применить на практике некоторые навыки, обретённые в академии. Я прибегла к простой, но очень действенной в подобных случаях антифлогистической мере – старой, как мир, – к холоду. Выбежав на улицу, я набрала в кастрюльку снега, который ещё не успел растаять, и заставила Митю держать её донышком на опухоли. Так он и ходил весь этот вечер с кастрюлькой на плече. Помогло. Но на ночь я прописала ему ещё холодные примочки.
Когда я уходила, Митя всё бодрился, посмеивался над тем, что «пострадал в борьбе за справедливость», и над синяком своим на плече посмеивался. Я видела, однако, что душа у него не на месте и что он очень зол. Митя скрипел зубами, и в глазах у него горел огонь...
Я много думаю в последние дни о произошедшем... Быть может, мне не всё известно из истории противостояния идей, возможно, я не в полной мере владею знанием существа вопроса и, наверное, я не знаю всех первостепенных и второстепенных подробностей, так или иначе подсвечивающих проблему, не знаю всех околичностей, имеющих на проблему то или иное влияние, но, исходя из того, что мне известно, чем я в достаточной мере владею и что знаю, я сегодня формирую своё отношение к происходящему вокруг и вот к какому выводу прихожу: мне претит насилие вообще, а насилие, которому я была свидетельницей... думаю, оно столь отвратительно, что не может быть оправдано никакими истинами, никакими добрыми побуждениями и высокими целями; я убеждена: непогрешимые истины, по-настоящему добрые побуждения и высокие цели непременно исключают насилие в любом его проявлении.
Если раньше у меня и были какие-то сомнения относительно правильности взгляда Мити на власть, на современную российскую действительность, на необходимость что-то менять в существующем положении вещей, то теперь эти сомнения быстро развеиваются...
Вдруг сильно похолодало. За окном поёт заунывную песню ветер. Оттого на душе так неуютно, что боязно задувать свечу. Завтра – зима».
Часть вторая
ЗИМА
Эскизы
ольшие снежинки медленно падали на свинцовую, тяжело колыхавшуюся воду Фонтанки. Одна возлюбленная пара долго в молчании следила с набережной за их полётом, удивлялась, как моментально они таяли в воде. Удивлялась пара и тому, что снежинки перестали таять в воде, когда их стало очень много; снежинки обращались на её поверхности в некую подвижную серовато-льдистую массу; эта масса, тревожимая волнами, едва слышно шуршала о гранит. Налюбовавшись полётом снежинок, наудивлявшись явлению единения снега и воды, пара вышла на набережную Невы, потом Шпалерной улицей дошла до Таврического дворца и двинулась дальше на восток, не зная времени, не чувствуя усталости. Падающий снег мягко скрадывал очертания зданий, фонарей, карет и пролёток; падающий снег обращал окна в размытые тёмные пятна; город захватывала снежная муть; устало ложились на землю серые тяжёлые тучи, как будто для мира поднебесного настал последний час...
А потом вдруг выглянуло солнце, и Господь явил чудо: юные смолянки высыпали после уроков на улицу и с неизъяснимой славянской грацией, с переливчатым девичьим смехом принялись играть в снежки.
Скоро ударили морозы, и они крепчали с каждым днём. Город совершенно засыпало снегом. Теперь на белом фоне внушительнее – как бы державнее – выглядел коричневатого цвета заиндевелый! массив Зимнего дворца[22]22
В XIX столетии Зимний дворец был выкрашен не в зеленоватый, как ныне, а в светло-коричневый цвет.
[Закрыть]. По Дворцовой набережной прогуливались дамы в дорогих бархатных шубках, чёрных или цветных, отделанных куньим или соболиным мехом. Издалека не замечали кавалеров. Но как незамеченному кавалеру из-под шубки модный наряд не показать! А хоть бы и мороз!.. И с милой небрежностью иные красавицы распахивали шубки – словно бы становилось красавицам в шубках жарко... Здесь же, по Дворцовой набережной толпами бродили иностранцы; все высокие и худые, тревожно-тихие, узколобые – не по-русски, – жадные до впечатлений, скупые на чаевые; поражались обилию и разнообразию ажурных решёток чугунного литья, обилию оттенков гранитов – выборгских, карельских, финских, – коими были облицованы бесчисленные набережные и мосты, из коих были сложены величественные колонный стены дворцов, храмов...
Застыли питерские каналы, стали, скованные льдом, реки. В морозном воздухе день и ночь слышался сладкий дымок сгорающих берёзовых поленьев. Появились катки на Неве; для удовольствия публики на катках вечерами играли оркестры. Особенно людный был каток у Морского кадетского корпуса. В умении кататься на коньках здесь упражнялись военные в бархатных венгерках или элегантных жакетах. А где военные – там, понятно, и барышням место. Смеялись и падали на льду розовощёкие нарядные девушки, привлекали внимание молодых офицеров и кадетов.
Чёрное небо, жёлтые фонари, зелёный лёд. Питер...
Звучали на катках то бравурные марши, то темы народные, то из классики что-нибудь. И толпились у катков толпы зевак: на эту невидаль, на необыкновенное и бесплатное зрелище, едва не действо театральное, глазели, дивились, откусывали от бубликов, горячими чаями и сбитнями обжигались, показывали пальцами и беззастенчиво смеялись, когда кто-то на катке падал. Ради новомодного развлечения петербуржцев были залиты катки в саду «Неметти», и в Юсуповском саду, и ещё во многих местах. Смеялись зеваки: это надо же придумать – ножи к туфлям приладить и скольза́ть по льду! и каких только блох не наберёшься от выдумчивой Европы!
Зима уверенно вступала в свои права...
Кружева
огда Надежда отворила дверь на стук, она увидела в полумраке коридора... глаза – широко распахнутые, блестящие, ангельски чистые и чуть-чуть тревожные. И по этим глазам ещё прежде, чем узнать, прежде, чем разглядеть другие черты, она угадала посетительницу:
– Магдалина? Вот неожиданный визит!..
В голосе у Нади прозвучали нотки искреннего удивления и одновременно приязни. Эти нотки лучше всяких слов убедили Магду в том, что здесь её присутствие не будет в тягость. Девушка облегчённо вздохнула, избавившись от сомнений.
Надежда посторонилась:
– Входи. Чего стоять у порога!
Магдалина через плечо Нади оглядела комнату:
– А Митя здесь?
– Нет, Митя, наверное, теперь у себя дома. Тебе нужен Митя?
– Тогда войду, – кивнула Магдалина, оставив вопрос без ответа.
Надя улыбнулась:
– Ко мне в последнее время, кроме Мити и папы, никто не заходит. Я подумала, пришёл кто-то из них.
На гостье было старенькое пальтецо, отороченное по низу и по бортам беличьим мехом, кое-где уже заметно повытертым; голову покрывал пуховый платок. Надя помогла Магдалине раздеться.
Гостья не без удивления огляделась в комнате:
– Всё так просто у тебя здесь – как у монашенки. И дышится легко. Ты, наверное, каждое утро начинаешь с «Sanctus»... – если девушка в первые минуты встречи чуточку и волновалась, то теперь, осмотревшись, успокоилась совершенно; глаза у неё так и засияли какой-то душевной радостью, глаза её лучились этим сиянием: – Какая ты, однако, красивая, Надя. Золотая головушка, серебряные глазки. Не случайно тебя выбрал милый дружок... Я в тот день, – она на миг отвела взгляд, конечно же, потому, что «тот день» был связан у неё с воспоминанием не из приятных, – не всё рассмотрела в тебе, а что рассмотрела, не удержала в памяти. Не раз пыталась вспомнить, какая ты, да не могла. А сейчас вот увидела и всё вспомнила.
Магда протянула Наде свёрток:
– Вот. Тебе принесла.
– Что это? – Надя недоумённо повертела свёрток в руках.
Тогда нежданная гостья взяла у неё свёрток и развернула его на столе:
– Кружева.
Хотя свёрток был совсем небольшой и нетяжёлый, кружев в нём оказалось много – так тонки и невесомы они были. Магдалина с любовью раскладывала их на столе и разглаживала тонкими бледными пальчиками:
– Вот, посмотри... Это готовая уже салфеточка на стол, но ты можешь положить её и на подушку, и на валик дивана, под голову, и на подлокотник кресла, под руку, – она огляделась. – Куда ещё? Вон, на стопку книг можешь набросить. И будет хорошо, уютно. Видишь, как тонка и бела льняная нить?.. А вот специально для тебя я сплела блондовую косыночку. Это кружево шёлковое. Ниточки, смотри, едва не прозрачные. Легчайшие и, пощупай, прохладные. Хорошо будет летом надеть в жаркий день. Посмотри, сквозь неё всё-всё видно. И красота твоя будет видна. А вот кружевной воротничок. Тебе от сердца моего. Мягенький, нежный. Всю ночь над ним трудилась. Самое место ему – на твоём свадебном платье. Да услышит мои молитвы Господь!..
Магдалина протянула ей воротничок:
– Возьми, положи на тёмное. Что ты здесь видишь?
Надя расправила воротничок на тёмной скатерти, пригляделась к замысловатой вязи узора:
– Что вижу? Похоже на женщину, которая сидит.
– Правильно, – обрадовалась Магда. – Это женщина. Но она не сидит. Она рожает. Это очень древний славянский узор, древний мотив. Эту богиню зовут Рожаница. Выйдешь замуж, и она принесёт тебе счастье.
– Но я православная, – тактично улыбнулась Надя. – А изображённая богиня – языческая.
На всё, что касалось кружев, у Магдалины были готовы ответы:
– Хорошо. Пусть так. Тогда это не Рожаница языческая, а Дева Мария христианская. Это Богоматерь в муках родов. Вот выйдешь замуж, и она принесёт тебе счастье...
Кажется, такой ответ устроил Надю. Она любовалась воротничком.
А Магдалина любовалась ею:
– У меня все узоры со смыслом. Есть зверюшки, они нравятся детям; есть цветы, они нравятся молодым женщинам; а есть крестики православные и католические, набожным старушкам нравятся, для последней дороги себе приберегают...
Видом искусных тончайших кружев Надя была поражена:
– Какая ты всё-таки мастерица! Даже не верится, что этакие кружева под силу сплести человеку, что они не произведение иного Творца.
Магдалина, которой Надя хотела сказать приятное, тут, однако, погрустнела:
– Вся моя жизнь – кружева, – она прибросила к плечику Нади кружевной воротничок и досказала вроде о том же, но уже и о другом, иной смысл вложила. – Моя жизнь – это одни кружева, твоя жизнь – совсем другие.
– Жизнь-кружева? Какой чудесный образ! – оценила Надя. – Ты, видно, думаешь об этом, когда плетёшь.
– Тот, кто плетёт их там – за облаками, – наверное, знает, что делает, знает, на какой нас вывести узор...
Надя подошла к зеркалу. Воротничок, сплетённый Магдалиной, был ей очень к лицу. Это был именно её воротничок. Например, Сонечке или другой какой-нибудь девушке он не подошёл бы. Как видно, не все секреты мастерица раскрывала.
– Ты волшебница, Магдалина!.. – Надя оглянулась на гостью. – Хочу тебя спросить. Но только не обижайся.
– Не обижаться? Тогда я понимаю, о чём ты.
– С таким умением, милая Магда... зачем ты ходишь в номера?
Девушка ответила не сразу; всё перекладывала с места на место кружевные салфеточки и платочки:
– И рада бы сейчас из номеров уйти, но не могу. Я уже давно не принадлежу себе. Даже если очень сильно захочу, даже если изо всех сил вырываться буду – не смогу. Это болото затягивает намертво. Знаешь ведь, как говорят: увяз коготок – всей птичке пропасть.
– Это, наверное, тяжело – туда ходить? Или, наоборот, привыкаешь? – Надя прикидывала воротничок и так, и так, но делала это механически, ибо мысли её сейчас были далеко не о воротничке.
Магдалина покачала головой и в ней на миг проглянула сильная женщина (Надя увидела это краем глаза в зеркало), очень сильная – много сильнее той, что сидела сейчас за столом:
– Тебе не надо бы это знать. Грязно всё это, а ты вон как чиста!.. – но, что-то себе подумав, решила немного завесу приподнять. – Не скажу, чтобы очень тяжело было туда ходить и там быть. Хотя правда то, что там нормальных посетителей мало... там ненормальных много, там много тех, кого бес ранил в ребро и кого всё фантазии мучают, разные выверты тревожат... Однако и к этому рано или поздно привыкаешь, ты угадала. Нет, Надя, не трудно туда ходить. Трудно другое: невозможно после избавиться от чувства гадливости, нечистоты. Всякий раз моешься, моешься, трёшь себя мочалкой... Но если нечистота не на теле, если на душе она, то всеочищающая вода не помогает. Трудность в том, что я не представляю, как от этого душу-то отмыть. И жить с этим не могу, и не могу отмыться – вот беда. В церковь с этим не пускаю себя. Как, скажи, в молитве за дочку-младенца, за агнца невинного, просить и тут же за себя – падшую, бесстыжую, облапанную, с головы до ног испачканную и с испоганенной душой?.. И молчу о себе, хотя верю, что самую последнюю блудницу простит Господь. Но Он видит, видит, укажет ещё... – девушка, будто спохватившись, быстро и встревоженно перекрестилась слева направо, как католики крестятся. – Руки на себя наложить – сама знаешь, добрые люди не пустили, разумными речами отговорили. Думаю, единственный для меня теперь светлый путь – делать богоугодные дела, – она вздохнула. – А таких, как твой милый дружок, в номерах вовсе не бывает... Я бы заметила.
– Как бы я хотела тебе чем-нибудь помочь, – Надя вернулась за стол и в порыве искреннего сочувствия взяла гостью за руку.
Рука была холодная, как у утопленницы. Только тем и отличалась, что в ней чувствовалась жизнь.
Магдалина отвела глаза и осторожно высвободила руку:
– Не каждому в жизни везёт встретить любовь. Цени это, милая. Не каждому в жизни везёт создать семью и вырастить детей. Понимай это. Тем мне и поможешь.
Непонятное это было для Надежды пожелание. Явно выстраданные слова. А поскольку Надя бедами Магдалины никогда не страдала, она иных выражений её и не понимала – как она могла помочь Магдалине, радуясь собственному благополучию?..
Все кружева Надя, конечно, оставила у себя и дала за них хорошие деньги. Но денег Магдалина не взяла.
За разговорами они долго ещё сидели в этот вечер. А когда догорела свеча, ещё и сумерничали. Чаи попивали, поверяли друг дружке кое-какие секреты. Много про Митю говорили – какой он хороший и самостоятельный. Надя хвалила – как смело на него можно положиться. Магдалина предполагала: наверное, с ним покойно.
Дневничок
« поняла, что Магдалина много сложнее и интереснее, чем показалась мне на первый взгляд. И то верно: трудно с точностью судить о человеке по поступку отчаяния, по крайности и по рассказу о себе в горячке чувств. Она глубока, в ней чувствуется душевная красота. И даже в спокойном состоянии она непредсказуема: никогда не знаешь, о чём она в следующую минуту заговорит и куда разговор выведет; наверное, невозможно и предугадать, как она в тот или иной момент поступит, даже если хорошо знаешь, что это за момент и как в такой момент поступить должно. Но непредсказуемость её не от неуравновешенности характера, а от особенностей души, от особенностей жизненного опыта, которого лично мне, по всей видимости, пока не достаёт. Не иначе, этими особенностями души и опыта она мне и интересна. Вижу, многому у неё можно научиться, чтобы стать сильной.
Я не раз ловила себя на том, что Магдалина кажется мне чем-то очень похожей на Сонечку. И даже думаю, если бы Магдалина родилась в этой семье и всё время жила в достатке, в неге и во внимании любящих близких, она была бы такой же, как Соня. И наоборот, Соня, пострадав в жизни, как страдала Магдалина, наверное, стала бы совершенным её подобием. Поставь Магду и Соню рядом, и какой-нибудь сторонний человек, их не знающий, мог бы принять их за родных сестёр, а художник мог бы написать с них один портрет: чистые синие глаза, светлые локоны, тоненький носик и жемчужные зубки. И обе рукодельницы; Соня занимается вышивкой, и не то что булавочные подушечки, а целые картины вышивает, сейчас, я знаю, она занята вышивкой к Рождеству; Магда... она, наверное, тоже что-нибудь к Рождеству плетёт. Отличие, пожалуй, только в том и состоит, что Сонечка прозрачнее, нежнее. Она как цветок на подоконнике, на вечном солнышке за стеклом, цветок, за которым изо дня в день ухаживают: в одно и то же время поливают, подкармливают, летом орошают, зимой согревают и с каждого листочка круглый год любовно стирают пыль. Магдалина – тоже красивый цветок, но она цветок, за которым не ухаживает никто, она цветок при дороге, на который многие глядят плотоядно и тянут к нему, ничем и никем не защищённому, руки, чтобы сорвать, завладеть, унести...
Думая о Соне и Магде, прихожу к мысли, что внешние обстоятельства, должно быть, больше, чем внутренние особенности (качества души и сердца), формируют человека».