Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Патриот
итя Бертолетов делал бомбу с великим тщанием и даже с любовью. Если хочешь, чтобы дело получилось хорошо, полюби своё дело; если хочешь, чтобы дело получилось лучше, чем у других, полюби его больше, чем любят другие, все помыслы и всё своё время отдай этому делу и достигнешь желаемого. Сей принцип Бертолетов унаследовал от своих предков, от знаменитых в старину умельцев. Пока заказанную работу не полюбит, он за неё просто не брался – всё обдумывал её, подступался к ней в мыслях и с того и с другого краю, всё настраивался на неё; он настраивал себя на предстоящую работу, как скрипач перед концертом настраивает скрипку. Бывало закажет ему профессор Грубер изготовить какой-нибудь препарат для анатомикума – коленного сустава препарат в разрезе, например, или препарат, демонстрирующий открытые им, профессором, клапаны в яремных венах, или препарат редкого новорождённого уродца, – и Митя Бертолетов, запёршись в лаборантской, часами на предоставленный материал смотрит, и так повернёт его, и эдак, изучает его и невооружённым глазом, и с помощью лупы... пока его не полюбит, как любит мастер всякое произведение рук своих, как, должно быть, Господь, Творец из творцов, любит все создания свои... А как полюбит, тогда и берётся за дело. И получалось у него лучше всех. Не случайно слава о золотых руках Мити Бертолетова докатилась до самой Кунсткамеры, не случайно это известное на весь мир собрание слало Мите Бертолетову письма, писанные на дорогой гербовой бумаге, делало предложения и сулило щедрые гонорары.
И ещё один унаследованный принцип был ему мил: не делай наспех...
Бомбу Митя Бертолетов делал с усердием и делал долго – чтобы не вышло осечки, чтобы цель была достигнута наверняка. Для начала он набросал эскизы её в карандаше, потом изобразил её основные узлы на шероховатой ватманской бумаге; при этом под рукой у него были готовальня, линейки и лекала. Набирая тушь в рейсфедер, прикусив в напряжении нижнюю губу, Митя вычертил бомбу в натуральную величину. Он полюбил эту бомбу, тонко устроенное, но грозное детище своё; с мыслью о ней он ложился спать, с мыслью о ней он просыпался, она снилась ему ночами, он думал о ней днём, он грезил о ней, даже обнимая и целуя любимую девушку свою, Надю, и много раз рассказывал Наде, какое совершенство – его бомба, как прост её механизм и как, однако, надёжно должно быть её действие. А поскольку и в мыслях его, и в сердце бомба занимала так много места, значит, она просто обязана была получиться у него хорошо, обязана была получиться лучше, чем у других. Он сам, ни у кого не учась, разработал механизм бомбы; поэтому его бомба не была в основе своей похожа ни на чью другую бомбу. Задуманная Бертолетовым бомба была оригинальна; а поскольку до Бертолетова бомбы изобретали и делали сотни или, возможно, тысячи людей[33]33
Первую бомбу изобрёл француз Бернар Рено д’Элиснгаре, известный под прозвищем Маленький Рено. Бомба Маленького Рено представляла собой разрывное ядро. Эта бомба впервые была применена в войне французов с алжирскими пиратами 28 октября 1681 года при обстреле города Алжир. Русские использовали первые бомбы в 1696 году при штурме турецкой крепости Азов.
[Закрыть], бомбу, аналогов которой не было в истории, вполне можно было бы назвать творением гения или, во всяком случае, сравнить с таковым... Долгими зимними вечерами Митя Бертолетов был занят воплощением задуманного в действительность. Сверяясь по чертежам, он вытачивал и выпиливал многочисленные детали и детальки – что-то из жести, что-то из кровельного железа, что-то из дерева, из кости. Изготовив деталь, дважды, трижды повторял её. Подгонял детальки одну к другой, припаивал к ним то крючочки, то шестерёнки, просверливал отверстия, вставлял и укреплял оси, проверял на сцепку, на прочность. Потом Митя плавил в тигельках зелёное бутылочное стекло и искусно выдувал из него малые ампулки, наполнял те водой и запаивал.
Надя, проводившая многие вечера в секретной комнатке Бертолетова, иной раз, отвлёкшись от чтения лекций, наблюдала за ним. Она видела, как он сосредоточен, как он гордится своей работой, качеством её исполнения. Она поражалась: как много он умеет и понимает, как точен, как искусен он в действиях, как он талантлив всё же, причём талантлив в разных областях, и как талантом своим, искусностью, упорством он красив.
Бертолетов же, чувствуя, что Надя на него смотрит, взглядывал на неё, с улыбкой подмигивал ей и говаривал:
– Не кирпичи кладём, а храм строим.
Храм... Относительно того, что Митя строит храм, у Нади были серьёзные возражения, которые она, не желая ссориться с ним и всё ещё надеясь на чудо, способное в один момент отвратить его от богопротивных замыслов, придерживала при себе и какие, однако, не давали ей покоя, мучили её, угнетали. В Божьем храме видится далеко – Надя знала это не понаслышке; внутренний взор прозревает в храме и охватывает бесконечность, заглядывает в самые потаённые вселенские уголки; душа, отягощённая грехами, очищается в храме, светлеет с искренней молитвой, и прощённая душа расправляет крылья и воспаряет высоко под небеса, под самый трон мудрейшего Создателя, под благодатное око Отца Вседержителя; для прощённой души, легкокрылой птички, Божий храм, равно как и весь сотворённый мир, – уютное гнездо, и сердце, не тревожимое муками совести, стучит в Божьем храме легко и привольно. В «храме» же, что строил Бертолетов, Надя была слепа, ибо её окружал мрак; душа Нади в этом «храме» была темна, как стоячая в омуте вода, душа не пела и не была легка, тяжёлая душа камнем тонула во мраке, она не могла расправить крылья, ибо воздвигаемый «храм» был тесен для бесконечной души, он был клеткой, а не гнездом. И слаба была мятежная душа Нади вырваться из этого «храма», слаба была опрокинуть его прочные стены, поскольку камень к камню в этом дьявольском «храме» был подогнан с гениальной точностью, и всё в нём было рассчитано и уравновешено, всё было предварительно вычерчено на шероховатом ватманском листе, затем с величайшей искусностью выпилено и выточено. Сердце в этом «храме» стучало слабо, ибо не уверено было в настоящем и страшилось будущего.
Однажды, наблюдая за работой Мити, Надежда подумала, что и Ахтырцев-Беклемишев так же сосредоточен, отливая из олова солдатиков, подумала, что он так же гордится своей работой и качеством её исполнения; возможно, подполковник точно так же прикусывает нижнюю губу, выводя тончайшей кисточкой ниточки-усы и ниточки-бачки на крохотных лицах солдатиков. Вспомнив Сонечкиного папу, Надя тут припомнила и разговор один, что состоялся в доме Ахтырцевых за обеденным столом и при её участии; речь тогда зашла об инородцах и невозможности, по мнению Виталия Аркадьевича, причислить их к ревнителям российской державности. Наде стало интересно узнать мнение Бертолетова на этот счёт, и она в общих чертах передала содержание того давнего разговора.
По лицу Бертолетова скользнула тень:
– Ты бываешь у них?.. Впрочем, конечно! Что это я! Ведь Соня – лучшая твоя подруга, – он быстро справился со своим неудовольствием. – Но не доверяй ему, бойся его, не надейся выглядеть в его глазах подругой его дочери, – Бертолетов, видно, не хотел называть его по имени, и без того было понятно, кто имелся в виду. – Он очень хитёр. Он хорошо умеет скрывать свои мысли, своё отношение. Он может быть приятен в общении и может очаровать; он может прикинуться овечкой и даже влюбить в себя; не секрет, иные дамы в свете, позабыв про гордость, волочатся за ним, и он беззастенчиво использует их связи, делая себе карьеру. Он умён, он умеет аргументировать и спорить, он умеет достигать своего и не давать повода... он умеет быть очень убедительным. Но не забывай, что он самый опасный враг. Многих из наших он обманул, а иных даже сумел перетянуть на свою сторону.
Бертолетов, точивший напильничком какую-то железную детальку, отложил напильничек в сторону, поскольку, говоря о враге своём, начал терять спокойствие духа, начал нервничать, оттого нажим на напильничек стал сильнее и работа могла быть испорчена.
– Про инородцев ты спросила?.. Все мы знаем, что царь Пётр немцев любил, привечал, русскому мужику немецкие хитроумие и любомудрие ставил в пример. Потом Екатерина соотечественников своих в Россию звала, создавала немецкие колонии, налогов с немецких поселенцев долго не брала, а других в это время поборами душила. Ныне даже самому нерадивому гимназисту известно, что наша августейшая семья – до мозга костей немецкая. Русская кровь в результате сотен лет династических браков в жилах царствующих в России особ оказалась в сильнейшем немецком разведении – в таком разведении, которое иначе, как гомеопатическим, не назовёшь... И что им Россия – немцам по крови! Что им русское! Что им русские беды! Что им русская идея! Что им русский гений!.. Поймут ли они, услышав, русский реквием?., да услышат ли? Для них важны власть и царство; и важны связи с родственниками в других царствах. Они не любят, не жалеют народ. Они сами немцы и окружили себя немцами в многочисленных дворцах. Случайно ли так много немцев среди жандармов и шпиков?.. Ныне царствующий государь, в коем всего капелька русской крови, Русскую Америку продал за грош. Хорош государь, торгующий государством, согласись!.. Нет, нет, мы на верном пути: мир хижинам, война дворцам!
Надя припомнила, что Виталий Аркадьевич распространялся в своих монологах несколько о других инородцах, и перебила Митю:
– Сонечкин папа про других инородцев говорил, что они...
Бертолетов протестующе поднял руку:
– Неправда! Всё, что он говорил, неправда! Я хорошо представляю, что он мог сказать. И не хочу слышать эту ложь из твоих уст. Взять хотя бы евреев и поляков... Думаю, о них он больше всего говорил и божился, что слова его не имеют ничего общего с национализмом. Но евреи и поляки жизнями своими жертвуют за русский народ, за великую и вечную идею торжества справедливости, они мстят за русских людей, униженных, утративших в нищете и бесправии человеческий облик и даже не имеющих возможности надеяться на лучший завтрашний день, они идут на риск, позабыв о собственном благополучии, о близких, не думая о будущем своём, хотя могли бы выучиться на адвокатов, врачей, учителей, могли бы обзавестись семьями, наплодить деток и наслаждаться тихим семейным счастьем. Но нет! У них чувство справедливости обострено до крайности, в них возмущение кипит. С самоотверженностью они сражаются со злом, они гибнут во множестве, они годами томятся в казематах, голодают, дышут затхлым, сырым воздухом, кормят вшей, они влачат кандалы по Тракту, страдают от голода и умирают от чахотки... Мало тебе этого? Не убеждает?
Надежда молчала. Её немного пугала та страстность, с какой Митя всё это сказал.
Но порыв Бертолетова скоро угас:
– Одно у них слабое место: много говорят, мало действуют. Оттого собрания их мне не по нраву. Целыми вечерами спорят, в то время как давно пришла пора... вот такие детальки точить.
И он снова взялся за напильничек.
...Митя Бертолетов всё рассчитал с точностью в теории и всё исполнял идеально на деле. Механизм бомбы, уже готовый в основных узлах, он испытывал несколько раз, и тот работал как часы. После приведения механизма бомбы в действие времени оставалось только на то, чтобы прочитать... часть Молитвы Господней. Бертолетов трижды выверял это по хронометру. Механизм запускался, бежали секунды, Митя, прикрыв глаза, читал: «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твоё, да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли...». Всякий раз при словах «на земли» слышался громкий щелчок – железный молоточек, влекомый стальной пружинкой, сильно ударял по наковаленке. Это означало, что при произнесении слов «воля Твоя» бомбу следовало, не медля, бросать. И она взорвётся, как раз достигнув цели.
Дневничок
«итя! Митя!.. Я всё ещё пребываю в растерянности, меня всё ещё мучают сомнения. То бывает, что я уверена: Митя занят благородным делом, и движут им благородные желания, и ставит он перед собой высокие благородные цели, и тогда радостно, спокойно становится на душе. А то как будто чёрная туча находит на солнце, и я вижу, что всё плохо, ибо одна из целей Мити, ближайшая из целей его не может быть не противна Господу, и ненависть его не укладывается у меня в голове, и страшная цель Мити пугает, подавляет меня, видится кошмаром, который, жду не дождусь, как-нибудь закончится, и я проснусь в болезненном жару на мокрой от пота подушке и вздохну облегчённо, и Всевышнему помолюсь, и скажу: «Слава Богу, кризис прошёл!». А чёрная туча всё чаще накрывает меня, я не согласна с Митей, но я не знаю, как его переубедить и как его остановить. Он убеждён в своей правоте. Глаза горят, он весь – огонь. И не тронь его – обожжёшься. Не препятствуй ему – сгоришь...
Однако я хочу видеть тебя среди ревнителей добродетели, Митя! Я хочу видеть тебя крепким в добре!
Только и остаётся надеяться, что задуманное у Мити не получится, не сработает механизм в нужную минуту, остаётся надеяться, что на облегчение и радость мне всё разладится в последний момент, и этот ужасный сон закончится, или возникнут обстоятельства, при которых Митя сам передумает, откажется от замышляемого, увидит другой способ достичь цели – полюбовно договориться, например.
А бывает нахлынет романтическое настроение, и изменяется моё видение мира, видение «милого дружка». Мир тогда представляется мне не таким уж сложным и тёмным, он мне видится светлым, ясным, в неких мягких, пастельных тонах. И, пребывая час за часом в таком романтическом настроении, я сравниваю Митю с романными героями, с какими-нибудь народными мстителями, с карбонариями[34]34
Карбонарии – члены тайного политического общества, какое возникло в начале XIX столетия на юге Италии. Одной из основных целей движения карбонариев было национальное освобождение от французского, а потом от австрийского владычества. В числе карбонариев были в основном представители средних слоёв общества – офицеры, артисты, студенты и пр.
[Закрыть], например, сражающимися за независимость отечества и за Конституцию. Да, я отчётливо вижу иногда в Мите молодого патриота-карбонария. Митя ведь и похож на итальянца – черноглазый, черноволосый, смуглый, горячий; шляпу бы свою надел, шейный платок повязал, речь произнёс пламенную, напильничек в сторону отложив, и карбонарии расступились бы и рукоплескали и непременно приняли бы его в свои ряды...
Но проходят розовые мгновения, и опять ноет, ноет сердце. Я называю себя легкомысленной, слабой дурой, необразованной и недальновидной, без ясных взглядов и без твёрдых убеждений, без осмысленной позиции. Совершенно без хребта дама. Вижу себя безропотной травинкой на ветру; куда ветер подует, туда и клонится травинка; подует ветер Виталий Аркадьевич – былинка соглашается, ложится направо; подует ветер Митя Бертолетов – и былинка не ропщет, уж склоняется влево. Раньше, когда я жила только своей жизнью, мне всё было понятно, а теперь, когда я пробую заглянуть дальше личного, будто туман окутывает меня, и я нахожу себя в этом тумане потерянной. Я близорука, я не знаю прошлого, не понимаю до конца настоящего, потому не провижу будущего. Я будто принимаю участие в неком фантастически огромном в пространстве и бесконечном во времени спектакле. Тысячи актёров, тысячи актов, тысячи мизансцен. И я – крохотная марионетка, от желания или нежелания которой ничто в этом мире, в этом спектакле не зависит. Незримые ниточки привязаны к моим ручкам и ножкам. Я ничего не понимаю, я слепа, я глупа, я пассивная простая женщина, сотворённая всего лишь из ребра. А кто-то дёргает за ниточки, дёргает, искусно ручками-ножками моими двигает, поворачивает головку, заставляет меня в нужную ему сторону нести мой животик; кто-то думает за меня и имеет на меня какие-то виды, ставит меня в сложные обстоятельства, заставляет сделать невозможный выбор...
Хочется верить, что я прозрею однажды. Хочется верить, что всё у меня будет хорошо. Меня ведь Питер любит, я чувствую это; он в меня ладаном дышит. Мне в Питере не может быть плохо».
Утешение
ежду Надей и Бертолетовым однажды состоялся примечательный разговор, который, наверное, есть необходимость привести здесь – как разговор, бросающий свет на некоторые их черты, каких мы, кажется, в предпринятом повествовании ещё не касались, и как разговор, расставляющий некоторые акценты на судьбах наших героев. Не важно, где он состоялся: быть может, в секретной комнате у Мити, или в лаборантской, куда Надя нередко заглядывала к Мите между лекциями, или в Публичной библиотеке, в коей наши молодые люди были частыми гостями, а может, на набережной Фонтанки, на набережной Невы, по коим Надя и Митя любили прогуливаться в часы досуга...
Бертолетов, как видно, готовился внутренне к тому акту, какой намеревался в скором времени совершить, а точнее – к той акции, какую он собирался провести. Мы можем быть уверены, что он, человек умный и по возрасту своему уже достаточно опытный, не исключал разных неожиданностей и предполагал всякие варианты развития событий, в том числе и варианты, неблагоприятные лично для него, – вплоть до вариантов с завершением трагическим. Нет ничего удивительного в том, что Митя часто задумывался о смерти; любой согласится: какова игра, таковы и призы; готовя смерть кому-то, будь готов и к смерти собственной.
Настроения у Бертолетова в последние две-три недели менялись часто. Вот он только что шутил, подсмеивался над Надей по какому-нибудь поводу, и оригинальные шутки, и свежие остроты били из него ключом, но вдруг как будто тень от тучки пробегала у него по лицу, и исчезало без следа веселье, и иссякали шутки с остротами, и становился Митя тих, задумчив, мягок, словно вытекший на подсвечник воск.
Как-то в такую минуту Митя сказал Наде:
– Я не буду старым. Откуда-то я знаю это. У меня нет ощущения бесконечности жизни. Как было в детстве, помнишь?.. И я не буду выстригать седые волосы у себя из носа, я не буду бел, как мел, у меня не будет чёрного стариковского рта.
Надя поняла его мысль – мысль печальную. И попробовала свести разговор в шутку, ответила с улыбкой:
– А я знаю, что буду жить долго, и у меня родится много детей, и буду я однажды смешной, сморщенной старушечкой. И не скоро, не скоро ещё заглянет ко мне в старушечью спаленку известная дама с косой. Дети вырастут. Я увижу, что стала им не нужна. Вот тогда и стану я белой, как мел, и заберёт меня дама в своё царство с белых накрахмаленных простыней...
Бертолетов, кажется, не услышал её слов, он говорил о смерти, и потухший его взор был при этом как бы направлен внутрь него:
– Разве не поразительно, Надя, что смерть, являющаяся худшим и прямым следствием патологии, то есть следствием нарушения нормы, является одновременно и... нормой, является по существу физиологичной, ибо ничто не вечно в нашем мире?.. – он улыбнулся сказанному. – Эта мысль может утешить многих из тех, кто страшится смерти.
Потёмки
ве маленькие знакомые фигурки возникли в перспективе улицы. Они выплыли из тёмно-сизой дымки, каждый вечер трудами истопников стелящейся по городским улицам. Они всё приближались, увеличивались и наконец ясно оформились в фигуры Бертолетова и Надежды.
Господин Охлобыстин на чердаке оживился, и, будто хищник в засаде, весь подобрался:
– А вот и мы! Чудненько!.. – он неотрывно, зорко смотрел в одну точку, в нём играл зверь мускулистыми лапами, выпуская когти, бугрил загривок, показывал клыки и ронял слюну; в глазах горел жёлтый, злой огонёк, расширялись, ловя потоки воздуха, крупные ноздри.
Бертолетов и Надежда подошли к подъезду. Бертолетов пропустил девушку вперёд. Потом, входя сам, приостановился в дверном проёме, быстро оглядел перспективу улицы направо, перспективу улицы налево и закрыл за собой дверь.
Охлобыстин, зверь, не спускающий с добычи глаз, скривился, будто ему прищемили дверью лапу.
На минуту филёр расслабился, и вот он опять был весь внимание:
– Сейчас, сейчас... Поверх вон той занавески глянем. Что-нибудь да увидим...
Он так был увлечён делом, так сосредоточен на наблюдении, что не услышал: кто-то подкрадывался к нему в темноте – тенью скользил от трубы к трубе, пригибался, по-над полом ловко и беззвучно стелился, руки, готовые схватить, тянул вперёд. И нюх Охлобыстина, великолепный дар Божий, на этот раз подвёл, так как движение воздуха было от оконца, у которого притаился филёр, и некто неизвестный таким образом подкрадывался с подветренной стороны. Впрочем в какой-то миг господин Охлобыстин учуял «букет» из запахов навоза, сыромятной кожи, пота и дешёвого табака – «букет», свойственный мужикам, занимающимся извозом, кузнецам и дворникам; видать, было в воздухе чердака некое завихрение, и дух неизвестного скрадывающего опередил-таки его и мог бы выдать, да решил Охлобыстин, что это с улицы занесло дух. Так был увлечён Охлобыстин наблюдением, что уже через минуту про дух позабыл.
Филёр всё в зрительную трубочку вниз глядел:
– Вот сейчас лампу зажгут любезные... Вот сейчас... Так, так, так...
В этот момент – в этот самый ответственный момент, которого Охлобыстин ждал, ради которого он и гнёздышко-то на чердаке свил и который мог бы приподнять над наблюдаемым завесу тайны, – кто-то схватил его за воротник. Да так сильно, так грубо схватил, что едва не вытряхнул из горохового пальто. Да схватил так неожиданно, что господин Охлобыстин не успел даже вспомнить о достоинстве своём, о достоинстве человека, находящегося на ответственной государственной службе, о достоинстве человека, могущего иными членами из не очень высоких слоёв общества повелевать, а значит, и судьбы людские решать, перетрухнул он сильно и первозданно – как будто мальчишка, ворующий яблоки и застуканный за этим делом злым сторожем и понимающий, что теперь пощады не жди, воздастся за всё и возможно с лихвой, за тебя и за других; господин Охлобыстин перетрухнул так, что на минуту утратил дар речи и был в сию минуту весьма уязвим...
Спустя несколько мгновений господин Охлобыстин, однако, сообразил, что дара речи он лишился не от страха, а от того, что верхняя пуговица пальто, продетая, как положено, в петлю, давила ему жестоко и беспощадно под кадык и вот-вот могла задушить; слёзы уж катились из глаз и шумело в ушах, и стучала и болью отдавалась в голове мысль о том, что вот и настал, родимый, твой последний час и пришла пора прощаться с жизнью, как приходила она для многих неосторожных филёров, допустивших ошибки в опасном деле сыска... Но вскипела обида: с опытом великим, с нюхом необыкновенным, с умом ясным, с образованием... – и так бездарно косточки сложить на каком-то захудалом питерском чердаке!.. Ну нет!.. Охлобыстин, придя в себя от неожиданности, испугавшись смерти ещё более, нежели внезапно напавшего на него врага, схватившего его крепко сзади, рванулся, что было сил... он рванулся в одну сторону, потом в другую, поворачивая при этом голову и тщась увидеть своего нечаянного противника, но противник оказался очень силён, и ловок, и зол, ручищами-ухватами владел мастерски, противник пыхтел и рычал, и по матушке был горазд... Охлобыстин выворачивался так энергически, что едва не оставил в руке врага своего воротник. И вот не то враг его обессилел, не то уверенность потерял – воротник он выпустил.
Господин Охлобыстин отскочил в сторону, жадно схватил ртом воздух.
И наконец филёр увидел своего врага – плечистого мужика с всклокоченной бородой и свирепыми навыкате глазами. По форменному картузу и грязному фартуку он узнал в мужике дворника.
– У-у, морда! – прошипел Охлобыстин.
– Какая такая морда! – дворник, сверкая в полутьме глазищами, опять тянул к нему свои большие натруженные руки, норовя ухватить за лицо, за нос. – Кто таков? Чего здесь? Вор?.. А ну-ка документ предъявить...
Дворник, настроенный очень решительно, сделал к Охлобыстину шаг, сделал другой, всё пытался схватить его за лицо, за грудки. Охлобыстин принуждён был отступать. Наконец до возбуждённого разума его дошли слова дворника, и Охлобыстин сунул руку во внутренний карман.
– Морда!.. – Охлобыстин развернул перед носом дворника бумажку. – Вот тебе документ. Читать умеешь?
Дворник стоял в эту минуту спиной к чердачному оконцу; он повернул бумагу так, чтобы бледный свет, проникающий с улицы, пал на неё; долго щурился на написанное и на жирную печать – прочитать он, видно, прочитал быстро, да, сообразив, что попал впросак, не мог придумать, как из трудного положения ловчее выйти – вот и пялился минута за минутой на документ.
Резким движением Охлобыстин убрал бумагу; сложив её вчетверо, спрятал в карман.
Дворник как бы сдулся, уменьшился в размерах; опали плечи, погасли глаза, и космы бороды уже не вперёд угрожающе торчали, не кололи, а опустились на грудь жалкими мятыми пучками, фартук обвис.
Охлобыстин погрозил ему кулаком:
– Язык держи за зубами, любезный. Проговоришься кому, что я тут бываю, – в казематах сгною. Ни одна ворона косточек не сыщет.
Претерпевший разительную метаморфозу дворник переминался с ноги на ногу:
– Извиняйте, господин хороший! Не со зла я вас маленько помял и не из подлости, ваше благородь, а исключительно из долга службы. Мне жильцы который уж день твердят: прячется кто-то на чердаке... слышно, говорят, ходит кто-то, крадучись, ходит туда-сюда, туда-сюда. А бельё сушится. Вор бельё и украдёт... А тут ещё всем дворникам циркуляр!.. Велено: ухо востро! бомбистов искать! бомбистов ловить!., и всяких подозрительных личностей по подвалам и чердакам хватать, их на волю не выпущать, в околоток тащать... В потёмках не разобрался, ваше благородь... – он конфузливо разводил руками и глядел просяще, глядел заискивающе.
Он бы ещё долго оправдывался и ссылался на бдительных жильцов и циркуляры, он бы и матерью-покойницей клялся, он бы и икону Казанской Божией Матери притащил и крестился бы и божился, что он есть хороший человек, благонадёжный и законопослушный дворник, законопослушнейший-с... и даже, пожалуй, такой весь хороший, на выпивку себе выпросил бы рупь, да Охлобыстин вовремя простил его и прогнал с глаз. А сам тут же прильнул к окошку, отыскал в пыли и соре оброненную зрительную трубу, подвёл окуляр.
Увы, уже было поздно: свет в квартире Бертолетова не горел, наглухо, слепо были задёрнуты в окнах старенькие занавески.
Охлобыстин сплюнул в сердцах:
– То-то приснилось сегодня: собачонка цапнула за штанину.