355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Седьмая печать » Текст книги (страница 17)
Седьмая печать
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 18:31

Текст книги "Седьмая печать"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Тревожность

ременами, отходя ко сну, филёр Охлобыстин оказывался во власти самых разных мыслей; большей частью мысли эти касались службы – Охлобыстин строил планы на новый день, да думал, в каких выражениях напишет очередной отчёт, да решал, о чём напишет прямо, а на что только намекнёт и о чём вообще не укажет, но выразится так удачно, так изящно, что это умным человеком прочитается между строк... а там, наверху, есть умные люди, которые оценят однажды по достоинству способности его и выделят его из серой (точнее – из гороховой) массы других филёров, сделают к окладу прибавление; поскольку на службе, пусть несколько суетной и достаточно опасной, у Охлобыстина всё было хорошо, мысли, касающиеся службы, он относил к числу приятных. Но в последние годы всё чаще посещали его мысли неприятные – тревожные мысли.

Так, очень тревожила Охлобыстина мысль о возможной скорой кончине любимой супруги. Известно, столь необыкновенно большие толстяки долго не живут. Тревожила Охлобыстина не столько мысль о собственно смерти Кать-Кати, о потере, так сказать, сколько мысль о размерах той необычной домовины, той потрясающей домовины, какая его супруге непременно понадобится. И то верно: не поместишь в обычную домовину кита... Когда тяжёлая мысль о смерти жены и о сопряжённом со смертью вопросе заказа и изготовления домовины являлась Охлобыстину, уже погрузившемуся в состояние приятной, нежнейшей, пугливой дрёмы, в состояние, когда мысли незаметно и сладко обращаются в сны, он вздрагивал и надолго пробуждался; тревожность норой часами не давала сомкнуть глаз, заставляла вздыхать и беспокойно ворочаться с боку на бок. Прикидывал Охлобыстин и так, и сяк – сало ведь с жениного живота не срежешь, с жениных плеч ножичком не соскребёшь. Как такой гроб, шириной и глубиной с коляску извозчика, в дверях поворачивать будешь! Боком его не повернуть: во-первых, смысла нет, а во-вторых, никаких сил удержать не хватит; на попа не поставить – притолока низка, и всегда высока была Кать-Катя. Ни в одно из окошек гроб тоже не пройдёт, чересчур узки бойницы-окошки. По частям супругу выносить (и как разделывать? только представить стра-а-ашно!) – совсем в злодеи запишут, в басурманы. Разве что перед смертью её с полгода голодом поморить, дабы телеса опали; или... заморить её. Можно так попробовать: тело маслом намазать и без домовины в дверь протолкнуть, а уж во дворе в последний путь обрядить и всё такое. Можно пол разобрать и в подполе её похоронить; но потом спросят: куда Кать-Катю подевал?., да и, опять же, не по-христиански это как-то. А разъедаться так – по-христиански?..

Вот ещё щекотливый вопрос: гробовщик придёт мерки снимать – то-то удивится...

Тяжело вздыхал Охлобыстин. Наболели уж в голове подобные мысли.

Дневничок

«егодня Сонечка пропустила занятия, и я была этому удивлена. Сколько я её знаю, без уважительной на то причины она не явиться на курсы не могла, её с детских лет приучали к строжайшей дисциплине, и прогулять лекцию для неё означало бы предварительно поломать себя. Первая мысль была – что Соня приболела. Но ещё вчера она, как будто, была весела и полна сил и на занятиях даже потихонечку озорничала, подсмеивалась над каким-то ухажёром, взявшим моду как бы невзначай встречать её в конце дня... Впрочем заболеть в Питере недолго. В последнее время в особенности: то мороз скуёт город, то приласкает оттепель. Мне, лучшей подруге Сони, конечно же, надлежало проведать её, что я сделать и вознамерилась.

Но едва я отошла от академии, как увидела Соню – она сидела на лавочке в скверике на берегу Невы, несмотря на холод, несмотря на ледяной, злой ветерок, продувающий реку от истока к устью. Соня была бледна и печальна. Уж и правда не заболела ли?.. Или что-то мучило её. При этой бледности, в этом состоянии она опять очень напомнила мне Магдалину. И ещё я заметила, что Сонечка очень красива. Надо было увидеть её печальной, чтобы сделать это открытие. Я и раньше замечала, что иным людям грусть-печаль к лицу, а иным к лицу возраст, седины...

Её печаль царапнула мне сердце.

Сонечка, оказывается, меня ждала. Милая Соня, доброе создание, незамутнённый кристалл. Я давно знала, что она серьёзно влюблена в профессора Лесгафта – много серьёзнее, чем другие наши курсистки. Оказалось, настолько серьёзно, что вчера... она даже открылась ему в своих чувствах. Трудно сказать, на что Соня рассчитывала, делая своё признание, поскольку невозможно знать, в каком кружении любовного чувства она пребывала и какие иллюзии питала. Сонечка с ужасом вспоминала вчерашний день. Говоря о нём, она то ещё сильнее бледнела, а то вдруг заливалась ярким, едва не болезненным румянцем и закрывала этот румянец руками, охлаждала его ладонями. И часто повторяла: «Стыдно-то как! Стыдно!»

«Чего же такого стыдного произошло?» – допытывалась я; ведь я не хуже других знала профессора Лесгафта и была уверена, что он, человек чрезвычайно высоких личностных качеств, дурно не поступит, девушку, доверившуюся ему, ни каким-либо действием, ни насмешливым словом не обидит.

«Ах, как стыдно, Надя! Так стыдно! Я сказала ему... Я волновалась и, сколько помню, скакала с пятого на десятое... – Соня промакивала заледеневшим на морозе платочком горючие слёзы. – Мне кажется, он не сразу и понял, о чём я ему говорила...»

«Но понял ведь».

«А когда понял, ответил. Но когда ответил он, я ничего не поняла. И сейчас вообще ничего не понимаю и не знаю, как быть».

«Что же сказал профессор?»

Соня всхлипнула:

«Он сказал... Я запомнила дословно: «Она, быть может, чья-то жена или чья-то любовница – дама моего сердца». Что он имел в виду, Надя?»

Я задумалась. Он, человек опытный, возможно деликатничал и намеренно говорил так, чтобы не быть понятым; а если выразиться точнее – не быть ясно понятым.

А Соня предположила:

«Он, наверное, хотел сказать, что любит другую женщину, взрослую женщину, любит женщину, а не девочку-курсистку. Возможно даже, любит давно, и, похоже, любовь его неразделённая... А тут я. Стыдно!»

«Вот ещё! Отчего же стыдно, Соня, если чувство?..»

Глаза её тут стали большими и тревожными:

«И папа словно почувствовал что-то; вчера вечером вдруг заговорил о Лесгафте. Он сказал: «Лесгафт ваш, по всей видимости, талантливый учёный, однако он весьма ненадёжный элемент. В жизни нельзя на таких полагаться. Кто предаёт государя, легко предаст и семью». И говорил он так... и смотрел так... как будто всё про меня знает и хочет помочь».

Я тоже хотела помочь и говорила много утешительных слов. Но мои слова не успокаивали, не убеждали её. Платочек всё не получал отставку. Соня, склонив голову мне на плечо, почти беззвучно плакала. Приобняв её, я стала тихонько покачиваться, как бы убаюкивать её. Помню, так успокаивала меня мама. И, кажется, это подействовало. Сонечка перестала плакать. Я думала о том, что всё последнее время была занята собой, своим и мало внимания уделяла подружке. Она так нуждалась во мне, а я этого не видела. И вот теперь она была ранена. Я видела в ней маленькую птичку с надломленным крылом. Я могла приласкать её, но не могла вылечить.

Однако я знала точно: вылечит время».

Слежка

рикрывая глаза полями шляпы, а нижнюю часть лица широким шарфом, Дмитрий Бертолетов шёл Вознесенским проспектом в сторону Невы. При нём был потёртый, старый саквояж – какие обычно носят с собой на вызовы земские доктора. Вечерело. И к вечеру морозец отпустил. С востока надвинулись тяжёлые тучи, посыпал снег. Крупные хлопья его в минуту покрыли толстым слоем видавшую виды шляпу и плечи Бертолетова, мутной пеленой заслонили от него город – доходные дома и особняки с черепичными, железными и медными крышами, многочисленные еврейские магазинчики по обе стороны проспекта, освещённые лампами витрины, кричащие вывески, наползающие на стены домов до самых крыш, а где-то и возвышающиеся над крышами и с крыш свисающие.

Дойдя до условленного места, Бертолетов остановился возле одной из витрин, будто заинтересовался выставленным товаром, и быстро, намётанным глазом покосился туда-сюда – нет ли за ним слежки... Вроде бы слежки не было. Прохожие шли мимо него сплошным потоком, не проявляя ни к нему, ни к выставленному в витрине товару... что ж там выставлялось?.. он сосредоточился... ага, швейные машинки, иглы, булавки, нитки... никакого интереса. Удостоверившись в том, что слежки не было, Бертолетов снял шляпу, стряхнул с неё снег, затем достал белый носовой платок и вытер руки. Возле него тут же остановился молодой человек в круглых очках и модном котелке; похоже, он только что выскочил из этого магазина:

– Интересуетесь? – молодой человек довольно ярко выраженной левантийской наружности услужливо взял Бертолетова под локоть, будто намереваясь препроводить его в магазин, и тут же тихим голосом сказал. – Надеюсь, хвоста не привёл, Митя.

– Разве что здесь подцеплю... Принёс? – и громче добавил: – А что посоветуете?

– А вот для холостяков прекрасная модель, – молодой человек указал на витрину и понизил голос. – Ты меня обижаешь, я же человек слова, – тут он сунул ему в руки небольшой узелок. – Только не тряси и не ударяй. Не то так шарахнет, что и руки, и голову оторвёт... – и тут же залился громкоголосым соловьём: – Золото, а не машинка! Уместится даже в портфеле. Можно взять с собой в дорогу. Можно в вагоне даже шить... да вот – хоть на извозчике, – он кивнул в сторону проезжей части. – Ключиком пружинку взвёл и – готово!

– Хорошо, я подумаю, – Бертолетов сделал прощальный жест: коснулся пальцами полей шляпы; откланявшись, осторожно положил узелок в саквояж.

Неспешным шагом он двинулся по проспекту дальше. Пару раз обернулся, бросая пристальный взгляд в толпу – быстрый, профессиональный взгляд человека, которому приходилось долго скрываться.

Однако Бертолетов не заметил, как в массе равнодушных лиц мелькнуло заинтересованное лицо – с выдающимся шильцем-носом, с бескровными плотно сжатыми губами, впалыми щеками, решительным подбородком и с маленькими, цепкими глазами. Не заметил, ибо был это очень опытный сыщик, истинный мастер своего дела. За многие годы службы этот мастер наработал немало приёмов слежки. В отличие от ряда других сыщиков, он не только знал приёмы слежки, но и не ленился применять их. Вот он только что шёл за наблюдаемым (но не близко, а в некотором отдалении), а вот он уж медленно ехал позади него на извозчике; вот он опять шёл, но по другой стороне улицы, и очень ловко укрывался за спиной какого-нибудь грузного господина; но вдруг он совершенно из нашего поля зрения исчезал, чтобы через минуту возникнуть внутри пряничной лавки и приглядывать за наблюдаемым сквозь стёкла витрины; а возле другой лавки он будто шапку у зеркала примерял, сам же через зеркало в пространство улицы всё глаз косил; он с лёгкостью вспрыгивал на подножку проезжающей конки, опережал наблюдаемого, а потом поджидал, пока тот не поравняется с ним, – стоя на пересечении улиц поджидал, почитывал газету или изучал свежие афишки на тумбе. Не был замечен филёр, поскольку умел раствориться в толпе и соблюдал важное правило – старался вовремя спрятать глаза; кто знает тонкости филёрского ремесла, тот согласится: ежели наблюдаемый не зацепился взглядом за твои глаза, считай, он тебя не заметил; не увидел глаз, считай, человека не увидел.

То прячась за прохожими, то пробегая вперёд дворами, то переходя с одной стороны улицы на другую, то приостанавливаясь на минутку в дверях лавок, прибегая к тысяче иных хитрых уловок, известных только ему одному, Охлобыстин проследил Бертолетова до самого его подъезда. Придержал закрывающуюся дверь ногой, услышал, как Бертолетов отпирал замок... Внимательно оглядел дом, что стоял через улицу. Обежав этот дом, Охлобыстин вошёл в подъезд. Здесь всё было, как в других питерских домах у владельцев среднего достатка: вытертые ковровые дорожки на лестницах, керосиновые лампы на лестничных площадках, на стенах и потолке над лампами следы копоти, там-сям заплёванные корзины для мусора... Пробежав два марша лестницы, филёр приник к окошку. Нет, было низко. Он пробежал ещё два марша. Опять глянул в окно. Всё равно низко. Закрывали обзор занавески в окнах Бертолетова. Хотелось поверх занавесок заглянуть. Ругнувшись, Охлобыстин взбежал на самый верхний этаж и поднялся по скрипучей деревянной лестнице на чердак. Бывать на чердаках ему приходилось часто, поэтому имелся опыт, как в полутьме чердаков себя вести: во-первых, передвигаться медленно и не топать, чтобы не переполошить жильцов верхнего этажа и не выдать своё присутствие; во-вторых, внимательно смотреть под ноги, дабы не ступить в открытый люк другого подъезда или не споткнуться и не сломать себе что-нибудь; в-третьих, не забывать про печные трубы, на которые можно ненароком натолкнуться и пребольно ушибиться, ибо трубы очень твёрдые; в-четвёртых, не запутаться в верёвках, на которых прачки сушат бельё; в-пятых, помнить про птиц, иногда сидящих под стропилами: зазеваешься – тут и обгадят тебя божьи твари...

Охлобыстин нашёл на чердаке окно с видом на улицу, на дом напротив. Сквозь пыльное стекло этот дом едва угадывался – крутыми скатами крыши, зубцами печных труб на фоне освещённых городом низких туч, виделся бледными пятнами света в некоторых окнах. Платочком филёр протёр на пыльном стекле круглое крохотное окошечко – для зрительной трубы достаточно окошечка с екатерининский пятак. Достал из внутреннего кармана трубу, глянул через неё вниз, подправил окуляр. Осмотрел окна угловой квартиры в первом этаже:

– Так, так! Замечательно-с!..

В одном из окон квартиры горел неяркий свет. Пожалуй, свет свечи. Поверх занавески можно было рассмотреть нижнюю часть платяного шкафа, старинный стул с гнутыми ножками и лежавшую на нём широкополую шляпу боливар, хорошо знакомую шляпу. Охлобыстин наблюдал пару минут. За окном не было никакого движения. Он уж собирался уходить, как свет поблек и переместился из одного окна в другое, выхватив из темноты старый табурет и край застланного скатертью стола.

– Так, так, так!.. – подобрался, как зверь в засаде, филёр.

Свет тут погас. Филёр ждал с четверть часа. Однако свет в окнах этой квартиры более не появлялся.

– И что же он... в семь часов спать лёг? – был озадачен Охлобыстин. – Хм... Не верю. Что-то здесь не то.

Благодарность

ать-Катя любила Охлобыстина и была бесконечно благодарна ему за то, что он кормит её и много лет возится с ней, с беспомощной, не опускает рук, не бросает её. Отношения между ними были сложные – главным образом, из-за болезненного пристрастия Кать-Кати к еде, требующего значительных денежных затрат, и от нездоровой толщины её, и, как следствие, от её малоподвижности, делающей её для супруга обузой, от её левиафановой неповоротливости и, значит, от неспособности исполнять супружеский долг. Однако отношения их всегда отличались обоюдной доверительностью, что между супругами, даже прожившими вместе многие годы, складывается не всегда. Доверительность между Охлобыстиным и его супругой была практически полная. Кать-Катя хорошо знала от мужа даже о номерах, какие он уже несколько лет с регулярностью посещал, она по рассказам его довольно ясно представляла всех тамошних шлюх – и внешность их, и их наряды, и манеры, и их предпочтения в альковных ласках, и их сноровку в постели. Более того, Кать-Катя любила послушать откровения супруга о всевозможных волнующих воображение мелочах; слушая рассказы Охлобыстина о посещении той или другой дамы полусвета, выспрашивая о подробностях встреч, она сама как будто оказывалась в номерах и как будто сама предавалась любовным утехам (Кать-Катя ведь тоже была человек, и ей, конечно же, тоже хотелось человеческого; у неё была плоть, и ей хотелось плотского; можно сказать и более: у Кать-Кати было много плоти, и ей, наверное, хотелось плотского больше других); Охлобыстин с удивлением отмечал, что после его откровений у Кать-Каги существенно поднималось настроение, как будто она сама только что следовала любовному влечению и испытала любовное удовлетворение. Мы должны здесь попутно заметить, что идея сосредоточиться на какой-нибудь одной проститутке, идея взять какую-нибудь одну более-менее чистоплотную, нежадную девушку на содержание была её, Кать-Катина, идея; Кать-Катя однажды здраво рассудила: лучше иметь дело с одной постоянной и опрятной девушкой, чем путаться со многими случайными проститутками, среди коих однажды может оказаться и очень опасная шлёнда с грязным подолом, от которого, не ровен час, у любимого супруга всё тело обсыпет и болезненные истечения из одного места пойдут или, избави бог, на том самом месте в какой-нибудь чёрный день повылезут страшные шанкры...

Охлобыстин доверял Кать-Кате и свои профессиональные секреты, и временами, когда испытывал сомнения относительно намерений, а также действий чужих, намерений и действий собственных, он советовался с ней. Кать-Катя, как большинство женщин, человек приземлённый, мыслящий практически и, в отличие от большинства мужчин, не знающий, что такое витать в облаках, давала супругу весьма дельные советы. А поскольку для того, чтобы разбираться во всех околичностях той или иной истории, точно видеть коллизию, нужно хорошо знать предысторию, видеть корни коллизии, во все предыстории, равно как и во все «корни», Кать-Катя была посвящена. Она сама как будто бы служила в Третьем отделении, она сама как будто была тем вторым филёром, какой но инструкции должен был работать на пару с Охлобыстиным, но от которого Охлобыстин отказался, так как был по всем статьям завзятым одиночкой и в деле предпочитал полагаться исключительно на себя. Можно было бы усомниться в филёрских способностях Кать-Кати и вспомнить ироническую поговорку «пара: кулик да гагара!», однако «гагара» оказывала своему любимому «кулику» реальную помощь, и бывали моменты, когда «кулик» без совета, без одобрения «гагары» не ступал и шагу. Кать-Кате были известны по описаниям супруга многие лидеры землевольческого движения – арестованные и не арестованные ещё, были известны декларируемые ими цели, их жестокие методы, она почитывала издаваемые ими брошюрки, как и с интересом прочитывала записи, сделанные по стенограммам судебных заседаний. И вместе с Охлобыстиным Кать-Катя люто ненавидела народников, хотя ненависть к кому бы то ни было давалась ей с особенным трудом, поскольку (это и младенец знает) все толстые люди – добряки.

–... А вот послушай, дорогая, и скажи – ровен ли слог, точны ли фразы? – поднеся поближе к лампе исписанный лист, Охлобыстин пробежал по нему глазами. – Где же это? Да вот, пожалуй, с середины абзаца...

И он зачитал:

«...Вёл наблюдение за Савелием Златодольским, и вдруг к нему явился Дмитрий Бертолетов. А как последний, по моему мнению, представляет собой опасности более, я решил переключиться на него. Златодольский передал Бертолетову некий свёрток. Трудно сказать, что в свёртке могло быть, – в нём могли быть и несколько книг, и музыкальная шкатулка, и бог весть что ещё... Они о какой-то машинке довольно громко говорили. Можно было подумать, что речь между ними шла о взрывном механизме, но стояли они у лавки швейных машинок и аксессуаров, и, принимая во внимание золотое правило – из двух возможных вариантов предпочтительнее простейший, – я склонился к мысли, что говорили они всё-таки о машинке швейной. Позже я подходил к витрине лавки; там действительно среди прочих машинок представлена ручная швейная машинка, механизм которой приводится в движение пружиной, а та взводится ключом. По всей вероятности, такую швейную машинку Златодольский Бертолетову и передал. Однако я понять не могу, зачем Бертолетову швейная машинка?.. Есть предположение, что машинка ему необходима в процессе изготовления каких-нибудь анатомических или физиологических препаратов. Я наводил окольными путями справки: несколько препаратов ему недавно заказала Кунсткамера... Впрочем чутьё мне подсказывает, что и про бомбу забывать нам не следует».

Отложив листок на стол, Охлобыстин обратил взгляд на Кать-Катю:

– Что ты мне скажешь, дорогая?

– Про «золотое правило» – хорошо, – заметила Кать-Катя, с трудом преодолевая одышку. – Начальство тебя за «золотое правило» зауважает; быть может, и себе на вооружение возьмёт. Умно?! Что умно – то умно... А про то, что ты «понять не можешь», я бы не стала писать. Это, по-моему, выставляет тебя глупым.

Охлобыстин не без раздражения схватил листок и пробежал текст глазами:

– Да нет же! Почему глупым? А впрочем... – он вычеркнул фразу, взял со стола другой исписанный листок. – Ещё вот из этого послушай...

«...Вообще означенный выше Златодольский, по моему мнению, является одним из наиболее активных членов кружка, собирающегося на квартире у Фанни Соркиной. Думается, именно в Златодольском мы должны видеть руководителя кружка. И ещё у меня есть основания полагать, что именно через Златодольского кружок получает из-за границы денежные средства и, не исключаю, – указания к действию. Насколько мне известно, он недавно вернулся из Швейцарии; кроме того, я лично дважды наблюдал, как он встречал на вокзале господ, приехавших из Женевы. Личности этих господ выяснить не удалось, поскольку они весьма умело скрываются в толпе, но проводники показали, откуда господа следовали... После первой встречи в руках у Златодольского появился саквояж – предположительно с деньгами и недозволенной литературой. Со второй встречи он возвращался к себе на Вознесенский проспект с неким громоздким предметом в мешке. Можно было бы подумать, что предмет этот не что иное, как музыкальный инструмент, известный под названием аккордеон, ибо приблизительно соответствовал последнему по размерам; однако этот предмет явно не соответствовал аккордеону по весу – Златодольский нёс мешок на спине и сгибался под тяжестью ноши. Важное наблюдение: Златодольский зорко смотрел вперёд и далеко обходил всех встречающихся на пути полицейских; он, как видно, очень не хотел быть подвергнутым досмотру. Не стал останавливать и досматривать его и я, так как, думаю, не всё ещё связи Златодольского мне известны. Относительно тяжёлого предмета в мешке имею предположение, которое считаю единственно верным: если судить по размерам, характерным очертаниям и значительному весу предмета, можно думать, что мы имеем дело с пишущей машиной «Ремингтон»... Уже через сутки тяжёлый предмет с характерными контурами был доставлен Златодольским в квартиру Соркиной. Примерно в это же время мною было здесь впервые услышано щёлканье пишущей машины, которое ни с каким иным звуком спутать нельзя».

Заслушав прочитанное, Кать-Катя с минуту сопела, преодолевала одышку, затем одобрила:

– Здесь всё хорошо. И тот человек, что будет это читать, никогда не подумает, что Отделение платит тебе деньги зазря. Ты здесь и знания свои показываешь: и про аккордеон хорошо написал, и про пишущую машину. И ненавязчиво так...

Охлобыстин горделиво выпятил грудь:

– Образование как-никак! От других филёров отличает.

Всякий раз заговаривая о своём образовании, он никогда не уточнял, что имел удовольствие учиться на юридическом совсем недолго – разве что только успел осмотреться в предмете, какой ещё предстояло изучать и изучать. Объявлять о том, что ты недоучка, что ты верхогляд – для этого нужно немалую силу воли иметь, а у Охлобыстина, надо думать, этой немалой силы воли не было. Подобно всем тем, кому оказалась не по силам или не по возможностям роскошь завершённого образования, подобно всем недоучкам и верхоглядам, он чаще людей учёных, людей истинно образованных ссылался на своё образование.

...Кать-Катя тяжело дышала. Медленно и внушительно раздвигались её бока, ещё более увеличивались её необъятные телеса, с сипением наполнялись воздухом кузнечные меха, затем с таким же сипением меха выдували воздух, ставший жарким в глубоких недрах, телеса на миг несколько опадали, и всё повторялось вновь; гора дышала. Слова любимого супруга про образование Кать-Катя пропустила мимо ушей, а вот за «других филёров» внимание её зацепилось. Добродушная улыбка, игравшая под тёмными усиками, исчезла. В глазах любимой супруги Охлобыстин увидел тревогу. Какая-то мысль явно тревожила Кать-Катю.

Мысль эта скоро оформилась в слова; меха просипели, с вершины горы прозвучало:

– Ты давеча про других филёров говорил... Кого-то будто убили, кто-то будто пропал без следа... Это всё правда?

– Правда. В Противоборстве с так называемыми революционерами многие наши погибают. Сыск – дело серьёзное, политический же сыск – серьёзнее не придумать, – Охлобыстину было приятно напомнить супруге, что он занят серьёзным и опасным делом, что он не от карамелек на палочке кормится. – А почему ты спрашиваешь, дорогая?

Кать-Катя молчала с минуту, думала. Гора медленно думала, ей некуда было спешить. Кать-Катя тепло взглянула на супруга:

– Ты – единственное в этом свете, что у меня есть. Ты – единственный, кто заботится обо мне. Я благодарна тебе, и я обязана тебе, – она отвела взгляд в сторону, взгляд стал грустный. – Если с тобой что-то случится, если ты исчезнешь, и я пойму, что тебя больше нет...

– Так, так, так! Очень любопытно! – оживился Охлобыстин, вскинул брови. – Ну и что же ты?

У Кать-Кати увлажнились глаза:

– Я перестану есть, и телеса мои опадут. Я думаю, недели за две они опадут достаточно, и я смогу протиснуться в дверь, я приду к ним – к социалистам – на явочную квартиру и всех там убью...

– Вот те на!.. – всплеснул руками Охлобыстин. – Не ожидал от тебя...

Охлобыстина внезапная фантазия и намерение жены весьма впечатлили. И застали врасплох. Он даже не сразу нашёлся, что ответить, и его «вот те на!» и «не ожидал от тебя» были лишь ничего не значащими восклицаниями. Но он сразу почувствовал неловкость, вспомнив свои ночные дремотные мысли о том, как он будет хоронить супругу, случись с ней что. Он подумал, что и Кать-Катю посещают ночные дремотные мысли, однако мысли Кать-Кати разительно отличаются от его мыслей: в её мыслях – преданность ему и честная тревога за него, за живого, а в его мыслях – насмешка над ней, чуть не издёвка даже над ней в перспективе мёртвой, что очень нехорошо; стыдно за это должно быть, ибо не заслуживает любящая, преданная Кать-Катя насмешки, тем более издёвки, хоть она и толста неимоверно, хоть и десятками поглощает сайки и иную сдобу, хоть велика и неподвижна она, как гора.

...А потом Охлобыстин (без злобы, конечно) представил себе, как объятая гневом Кать-Катя, похудевшая ровно настолько, чтобы протиснуться в дверь, но всё равно необычайно толстая, двинется в видавшем виды халате по Невскому проспекту, пугая бесчисленных прохожих и рассекая их поток, неуклюже переваливаясь с окорока на окорок, поддерживая толстыми ручищами наплывы телес, сотрясаясь этими наплывами, плотно сжав губы под тёмными усиками и мстительно, словно Немезида, богиня возмездия, сверкая глазами, – и ему стало смешно. Одновременно фантазия супруги до глубины души растрогала его, и он, смеясь, прослезился.

Охлобыстин вытер уголки глаз платочком, оправился от прилива чувств:

– Спасибо тебе, конечно, моя драгоценная! Но как ты «всех там» убивать собираешься? Разве что хочешь придавить?

– Почему придавить? Вот из этого и убью... – и Кать-Катя с самым серьёзным лицом достала из-под себя револьвер. – Недавно у тебя в столе нашла.

Охлобыстин быстрым движением выдвинул ящик письменного стола и, не обнаружив там револьвера, с досадой воззрился на жену.

– Отдай! – подскочил он к ней.

Но Кать-Катя с неожиданной ловкостью уже вернула оружие туда, где оно только что было.

Охлобыстин попытался сдвинуть её:

– Как до стола моего добралась?

– Перекатилась – как мячик, как колобок, – насмехалась над ним Кать-Катя.

Он пробовал засунуть под неё руку. Но – куда там! Засунешь ли руку под гору? Он сделал попытку наклонить Кать-Катю, упираясь ей руками в плечо. Пустое! Сдвинешь ли с места самку Левиафана, лежащую на берегу? Он пытался ущипнуть её, но тугая плоть толстухи не собиралась в складку.

Кать-Катя только посмеивалась себе в усики:

– Так и знай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю