Текст книги "Седьмая печать"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Письмо
ерез пару дней после встречи с кружковцами Бертолетов просил Надежду посетить дом подполковника:
– Уж коли ты вхожа в его дом, это нужно использовать. Глупо было бы не использовать это, согласись... Не сегодня – завтра подполковнику на дом принесут письмо, содержание которого ты знаешь. Мне очень хотелось бы знать, как подполковник на это письмо среагирует. Сходи, Надя, к Ахтырцевым завтра, разведай что и как. Разумеется, сам «А.-Б.» тебе ничего не скажет, но Соня... она непременно поделится с тобой переживанием; ты же лучшая подруга её.
...И назавтра Надя пошла к Соне.
В дверях подъезда она столкнулась с солдатом, от которого сильно пахло луком. Лицо солдата показалось ей знакомым. И Надя тут припомнила: это был тот самый солдат, который сидел тогда на козлах и, что-то злобное крича, хлестнул Митю кнутом – забавы ради хлестнул.
Солдат, когда выходил из подъезда, ненароком прижал Надежду к косяку. Он будто в неловкости пошатнулся, а может, намеренно это сделал, может, захотел чуть-чуть поозорничать. Солдат, похоже, любил позабавляться на скучной службе.
Его губы растянулись в улыбке:
– Извиняйте, барышня!.. – и он дохнул ей луком в лицо.
Конечно, солдат не сказал ей какой-то скабрёзности, возможно, он действительно оступился или поскользнулся, но улыбка его, полная некоего грязного значения – похотливая, пожалуй, улыбка, – была Наде ужас как неприятна. И отвратительно было само дыхание его, полное острого, въедливого лукового перегара... и ещё чего-то – запаха сырого сала, табачного смрада, застоявшегося в прокуренных лёгких. А его колючая серо-голубая шинель, в которую Надя ткнулась носом, противно пахла карболкой и ружейным маслом.
– Какой грубый солдат! – сказала ему в лицо Надежда.
Его губы опять растянулись в вызывающе неприятной улыбке самца, и он посторонился.
На звонок Наде открыла Маша. У Маши было переполошённое лицо. Что-то выговаривала ей в спину Анна Павловна, мать семейства; Генриетта Карловна то и дело выглядывала из кухни; встревоженно переглядывались между собой старшие дети; Николенька сидел в кресле притихший, недоумевающий, всеми позабытый. Надя поняла: произошло что-то из ряда вон выходящее; Надя догадалась: подполковником получено письмо.
Соня, увидев вошедшую Надю, испуганной птицей метнулась к ней:
– Надя, Надя! Как хорошо, что ты пришла!.. – она была бледна, губы её нервно трепетали.
Подруга тут же повела Надежду к себе в келейку.
Проходя по коридору, Надя заглянула в приоткрытую дверь кабинета. Мельком увидела «А.-Б.», сидящего в мрачной задумчивости за столом и барабанящего по столешнице пальцами. Перед ним стоял молоденький розовощёкий офицер – адъютант, как подумала Надя. Подполковник что-то ему сказал, а офицер кивнул, достал из планшета блокнот и карандаш... Соня увлекла Надю дальше, и та больше ничего не видела. Наде в эту минуту подумалось, что кабинет Виталия Аркадьевича уже не показался ей одной из надёжных опор государства; что-то изменилось – или освещение было не то, зимнее, темноватое освещение было, либо... изменилось отношение к Виталию Аркадьевичу и к его кабинету соответственно.
Соня втолкнула Надежду в свою комнатку, забежала сама и захлопнула за собой дверь; так и осталась стоять у двери, подпирая её спиной, будто кто-то хотел войти, а она не хотела пускать.
– Надя, у нас беда! – произнесла она взволнованно-громким шёпотом. – Социалисты прислали папе письмо. Ужасного содержания письмо, предерзкого содержания.
– Тебе содержание известно? – уточнила Надежда.
– Нет. Сама я не читала. Это Миша потом рассказал, адъютант папин. Ну, ты видела его – он сейчас в кабинете. С угрозами письмо. Требуют отпустить кого-то – из их арестованного.
– И что?
Соня, всё подпирая дверь, пожала плечами. Наверное, это она беду не хотела в свою жизнь пускать, по крайней мере не пускать в свою комнатку. Письмо ужасного содержания за дверью желала оставить.
Когда принесли письмо, Соня была у отца в кабинете, читала что-то у открытой дверцы книжного шкафа. А папа и Миша говорили о делах. Тут Маша с письмом появилась: не по почте его прислали, а передали через какого-то мальчишку. Папа конверт вскрыл, письмо внимательно прочитал, и глаза у него сверкнули, и кровь бросилась в лицо. Он отдал листок адъютанту, а сам брезгливо вытер руки платочком... У папы железная воля. Он о письме никому слова не сказал. Миша потом передал содержание маме, а мама рассказала Соне и Маше, велела, чтобы пока дома сидели, без особой нужды на улицу шагу не ступали и чтобы внимательно следили за детьми. Ещё Миша рекомендовал близко к окнам не подходить, задёргивать шторы; говорил, бросить могут что-нибудь в окно; велел дверь незнакомым людям не открывать и на улице с незнакомцами не разговаривать. Миша, хотя сам, судя по рдеющим щекам, волновался, Анну Павловну успокаивал: завтра поставят у подъезда круглосуточный пост – ни один социалист не сунется. А Анна Павловна в свою очередь успокаивала Соню: с завтрашнего дня жандармский офицер будет провожать её на курсы и с курсов, будет сопровождать её всюду, где ей необходимо быть. Соня протестовала: это же невозможно, это же стыдно!.. Почему стыдно, – не понимала мама. А потом, поразмыслив, Анна Павловна хваталась за простую мысль: пусть хоть и стыдно, зато голова останется на плечах и маме будет спокойнее.
Наде не требовались усилия, чтобы принять сочувствующий вид, поскольку сочувствовала она Соне искренне. Одновременно думала: что она может рассказать Мите? что ей удалось разведать?.. Про переполох в семье Ахтырцевых? Про бледность Сони? Про чуть не плачущую Машу? Про растерянного Николеньку в кресле?.. О какой реакции подполковника Митя хочет услышать? Глаза сверкнули... кровь бросилась в лицо... брезгливо вытер платочком руки... Вот и вся реакция! Страхами не мучился, в тёмный угол не забился, перед иконами на колени не пал.
Так
пустя неделю подполковнику прислали ещё одно письмо. Придя со службы, он обнаружил его у себя в кабинете – на серебряном подносе, как и полагается; надписан конверт был той же рукой, что и в прошлый раз.
Письмо принесли вскоре после полудня – и опять же пришло оно не по почте; нищий забулдыга с красным носом и грязной шеей, дурно пахнущий, постучал в дверь чёрного хода (поскольку у парадного уже стоял жандарм с саблей) и Маше конверт передал, говорил, что от полушки или от стопарика никак не откажется, но Маша ни того, ни другого не дала, ибо у неё, девушки экономной и расчётливой, каждая копейка была в потайном месте алтынным гвоздём прибита; к тому же – какие полушки, какие стопарики за дурные вести!.. Полдня Анна Павловна и Маша косились на это письмо; они признались друг другу, что испытывали всё это время одно чувство: будто плохой человек с чёрными умыслами вошёл в дом и поджидает в кабинете Виталия Аркадьевича. Очень было любопытно всё же узнать, какие же чёрные умыслы сокрыты в том письме, какую горькую судьбинушку кличет на семью злой человек. Зачем-то заглядывали в кабинет, косились на письмо – не исчезнет ли само собой и было ли оно вообще, не приснилось ли худое. Письмо было, письмо не исчезало, письмо ожидало.
Виталий Аркадьевич, не распечатывая конверта, бросил письмо в мусорную корзину под столом. И все домашние вздохнули облегчённо.
Потом подполковник долго похаживал по кабинету и в задумчивости пощёлкивал помочами. Что-то было не так. Он чувствовал это. Что-то не так было. Что-то тревожило – заусенец какой-то.
Взгляд Ахтырцева-Беклемишева оживился, когда малиновый закатный луч пронзил пространство комнаты, когда луч этот, луч низко ходящего зимнего солнца, отразился от стёкол книжного шкафа и комнату несколько необычно подсветил. Подполковник, оставив в покое помочи, быстро подошёл к столу с солдатиками, присел, посмотрел, переставил одного солдатика и улыбнулся.
Всё теперь было на своих местах. Всё теперь было – так.
Обморок
ольше в дом Ахтырцевых социалисты писем не слали.
Жандарм в шинели голубоватого цвета, с большой кривой саблей и геройскими усами целыми днями прохаживался у подъезда. Скрипели его сапоги, поскрипывал под каблуками снег. Временами зоркий взгляд пронзал перспективу улицы, пристрастный взгляд регулярно ощупывал опасную темень подворотен. Ночами жандарм боролся со сном, сидя на кушетке в подъезде, опершись тяжёлым подбородком в бронзовый эфес сабли. Часто покуривал трубочку. Поглядывал недреманным оком в тёмное окно.
Соня лишний раз из дому не выходила, ибо офицер не мог сопровождать её постоянно. Она была словно в заточении и очень скучала по воле. Но папа гуляния запретил. Да и страшновато было. За каждым углом мерещился злой социалист с кинжалом. Одна отдушина в этой ситуации у Сони была – подруга Надя. И Соня всё звала Надю к себе в гости. Надя же на каждое приглашение отвечала отказом; под разными предлогами отказывалась: то ей будто нездоровилось, то будто времени было в обрез, то будто «извини, Соня, неловко гостеприимством злоупотреблять»...
А однажды – на Сретение Господне – не нашлась с отговоркой и приглашение подружки приняла.
Детей в доме на этот раз не было; куда-то подевались дети – может, были в гости приглашены. Николенька, видно, перед уходом рассыпал мозаику. Маша, подоткнув за пояс подол и ворча, поблескивая белыми, круглыми коленками, ползала по полу, собирала мозаику в коробку.
Обедали вчетвером: Виталий Аркадьевич с Анной Павловной и Соня с Надей.
За стол Надю посадили прямо напротив отца семейства. Когда Надя заняла своё место, когда разгладила салфетку на коленях, Виталий Аркадьевич задержал на её лице взгляд, и ей подумалось, что чуть дольше обычного он взгляд задержал; и улыбнулся он ей весьма приветливо, Надежде даже показалось, что улыбнулся он много приветливее, чем раньше, причём он не просто приветливо улыбнулся, а со значением – ободряюще как-то, поощряюще. Надежда чувствовала неловкость и была более скована, чем всегда. Неловкость её происходила от сознания того, что совершает она поступок недостойный – недостойный человека с честью: ибо и в собрании социалистов ей, девушке Мити Бертолетова, хотелось быть своей, и у непримиримого противника их, у жандармского подполковника в доме, не хотелось выглядеть чужой; прошло немало времени с того памятного их разговора о выборе, но выбор свой Надя всё ещё не сделала, и в глазах этого умного, опытного человека наверняка выглядела беспринципной глупой девицей, которая склоняется то туда, то сюда, как трава на ветру. Прямая причина скованности была в подозрении – в быстро крепнущем подозрении, – что «А.-Б.» неловкость её хорошо понимает, что про Надю он, в отличие от других присутствующих за столом, знает всё-всё, и про поступки её в последние месяцы знает, и мысли теперешние с лёгкостью читает, с места на место перекладывает её мысли, разглядывает их и так, и сяк... вот сейчас, как раз сейчас он это делает, когда задерживает на лице её свой проницательный взгляд...
Пока Маша подавала суп, пока разливала его по тарелкам, в столовой царило молчание; тишину изредка прерывали постукивание половника о фарфор и потрескивание стеариновых свечей в серебряных подсвечниках на столе. Надя, не имея сил выдерживать значительные либо изучающие взгляды подполковника, опустила глаза и сидела как на иголках.
Маша, накрыв крышкой супницу, ушла на кухню, и тогда за столом начался разговор, который, как обычно, являл собой скорее бесконечный, доминирующий монолог Виталия Аркадьевича, нежели был общим, непринуждённым разговором. Отец семейства как всегда много говорил о внутренней политике государства, на которую сам лично, по его совершенному убеждению, оказывал немалое влияние, ибо, как он выразился, был в силу служебного положения «на острие». Опять в речах его немало места занимали инородцы – главным образом, поляки и евреи. Почему поляки ищут путей русскую монархию пошатнуть? Потому что поляки жаждут свободы и хотят реванша. И ещё они не могут простить русской монархии унизительной судьбы своего древнего трона, очень переживают они за трон польских королей[40]40
По особому распоряжению русской императрицы Екатерины II после подавления Л. В. Суворовым восстания под руководством Тадеуша Костюшко и Третьего раздела Польши древний трон польских королей – Пястов – был вывезен в Петербург. Этот трон в течение длительного времени использовался в качестве «стульчака» в туалетной комнате у императрицы. Примечательно, что именно на этом троне 5 ноября 1796 года у Екатерины произошло сильнейшее кровоизлияние в мозг, отчего она вскоре и умерла.
[Закрыть]. Почему евреи столь многочисленны в среде народников, почему они так активно «раскачивают лодку»? Потому что они рвутся к власти и к богатствам страны. Они хотят русскими руками отомстить западному христианскому миру за все те унижения и беды, что от него претерпели, – за погромы, убийства, насилие, за вечные гонения, презрение, за бесконечные поборы и пр. Они поддерживают всё, что ослабляет Россию, они недовольны всем тем, что делает власть сильнее:
– Разве всё это не очевидно?.. Сдаётся мне, однако, ни у тех, ни у других ничего не получится. Ибо из истории мы знаем немало примеров того, что поистине великие дела вершатся исключительно чистыми руками. Ежели руки не чисты, то и дела не велики и не долговечны. Соблюдайте законность, господа! Действуйте в рамках закона и будете чисты. А коли считаете закон неправильным, предпринимайте всё, чтобы его исправить. В отечестве достаточно свободы для того, чтобы достигать своих целей гуманными, цивилизованными способами, а не посредством кинжалов и бомб. В отечестве растёт дух либерализма, и потому не сомневаюсь: назревают изменения; вот и двигайтесь в русле взглядов и методов либеральных. Что ещё вам надо! Если считаете свои цели высокими, зачем же действуете методами дикаря?.. Если считаете свои цели благородными, боритесь за них, сохраняя и облик свой благородным...
Виталий Аркадьевич сделал огорчённое лицо:
– То, что говорю сейчас вам, я и противной стороне говорю. Но они не слышат меня. Потому что не желают слышать, потому что услышать меня не выгодно им. Я вот как думаю: если даже гипотетически предположить, что у них однажды что-нибудь получится, то это не будет революция в чистом, самом благородном её смысле, а это будет переворот с низменной целью узурпации власти – узурпации в частнособственнических интересах... Они, ловкачи и плуты всех калибров, лукавят с простодушными, они выискивают в моих словах подвох, хитрости какие-то высматривают, полагают, что я где-то передёргиваю, обвожу их вокруг пальца. И всячески меня чернят, поливают грязью, даже, кажется, охотятся за мной... Ничего не могу с этим поделать, – он развёл руками. – Всем не угодишь. Всегда найдутся недовольные – не те, так эти будут грязью поливать. И печально знаменитым будешь не слева, так справа. И я не сомневаюсь уже: чтобы не стать печально знаменитым, лучше не быть вовсе знаменитым.
Анна Павловна подняла на супруга глаза и сказала не без укора:
– Не напугайте девочек, Виталий Аркадьевич.
– Девочек? – глаза подполковника сверкнули, и Наде показалось, что сверкнули они в её сторону. – Девочки наши в непростые времена живут. И думают дальше, чем мы с вами, Анна Павловна, полагаем, и ходят опаснее, чем мы, старшее поколение, им позволяем. Они закаляются. Они ищут. Они готовятся сделать выбор. А на курсах у себя, выдумаете, они шёлковые бантики завязывают, друг другу сказочки рассказывают, лирические песенки поют?.. Профессор Грубер, я слышал, держит их строго, от реалий жизни, от реалий смерти не оберегает; он заставляет их ручки по локоть в гноище совать, не за столом будет сказано, простите... Не думаю, что есть нужда их щадить, Анна Павловна. Они ещё покажут себя.
После перемены блюд Виталий Аркадьевич вернулся к своему монологу:
– А теперь вот ещё письма с требованиями и угрозами стали присылать. Вам это, девочки, знать надо. И ладно бы только мне угрожали – я бы это выдержал, я мужчина, офицер, в моей жизни всякое бывало. Но они угрожают и членам семьи. Какие-то грязные намёки себе позволяют: что кто-то в мундире в дом войдёт, а в фартуке выйдет... про подворотню ещё что-то... ну-ка, вспомню сейчас... Да бог с ним!.. – махнул Виталий Аркадьевич рукой. – Незачем и вспоминать-то эту грязь. Однако подленькие угрозы, признаюсь, сильно подействовали на меня. Я не беден духом, и дух мой восстал. И чаша моего терпения оказалась переполненной, – говоря это, подполковник пристально, изучающе (от ободряющей улыбки не осталось и следа) поглядел Надежде в лицо. – И вот, мои дорогие! Скажу я вам... Всё. Седьмая печать сорвана... сорвана...
От последних слов его Надежду так и бросило в жар. Она ощутила, что кровь мощной волной прилила к лицу, кровь ударила в голову, и оттого голова закружилась, и вдруг так же резко кровь от головы отлила, и голова закружилась ещё сильнее. Надя пошатнулась и, чтобы не повалиться со стула, крепко ухватилась руками за стол, до побеления пальцев стиснула край столешницы. Только подполковник видел, что происходило с ней, поскольку Анна Павловна с Соней в эту минуту смотрели на него, тщась сообразить, что он имеет в виду, говоря о седьмой печати, и пытаясь предположить, какие его действия последуют за сей знаковой фразой.
Подполковник, всё так же твёрдо глядя в глаза Надежде и, похоже, наслаждаясь растерянностью, смятением её, продолжал ещё что-то говорить. Но она не слышала его слов. Единственная мысль крутилась в это время у неё в сознании: «Откуда он знает про сказанное в тот день Митей?». И не давал покоя этот его торжествующий, внушительный взгляд. Мир остановился, на него волна за волной стал наплывать туман.
За шумом в ушах послышался встревоженный голос Анны Павловны:
– Ну как же! Вон у Нади уже испуг... – лицо Анны Павловны всплыло из тумана и приблизилось. – Надя, вам плохо? Да у вас обморок никак...
Надя продолжала крепко держаться за столешницу:
– Нет, нет! Всё хорошо, Анна Павловна.
– Да вы и не кушаете ничего.
– Нет, нет. Я кушала.
– Ну смотри, девонька, – как-то по-матерински ласково и заботливо сказала Анна Павловна. – A-то я Генриетту Карловну кликну. Она у нас травница известная. Травку заварит, быстро на ноги поставит...
Когда Надя пришла, наконец, в себя, «А.-Б.» уже не смотрел на неё и говорил о другом:
– Они делают хорошую мину при плохой игре. Они комедианты без чести, без совести. Они, не доверяя друг другу, выходят на контакты с филёрами и друг на друга стучат. Откуда бы мне знать, например, что некто... впрочем не буду называть имён... скажем, некто лаборант из вашей, милые барышни, Медико-хирургической академии встречался на Вознесенском проспекте, в лавке, торгующей швейными машинками, с неким, скажем, бывшим студентом технологического института, и со встречи этой домой вернулся не со швейной машинкой в саквояже? Осторожно он саквояжик нёс, чтобы не рванул саквояжик на весь проспект... Откуда бы мне это знать, дамы? А вот приоткрою вам завесу тайны. Некто, скажем, с птичьей фамилией человечек мне про это донёс. Птичка напела. Хороший каламбур, правда?..
Подполковник в этот вечер больше ни разу не взглянул на Надежду, будто её уже и не было за столом, однако много ещё он рассказал всякого – такого, чтобы убедить... как показалось Наде, убедить именно её, что комедианты они и есть комедианты, и что честь свою, как и товарищей своих и, приходится думать, идею свою, возможно великую идею, они давно и совсем не дорого продали... На сколько там сребреников Иуда согласился, на сколько с первосвященниками и старейшинами ударил по рукам? Чуть больше, чем понюшка табака.
Дневничок
«ет, я не ослышалась! И я в здравом рассудке. Он произнёс те же слова, что произнёс в тот день Митя. Но откуда он знает?.. Нет, боже мой! Это сводит меня с ума! Это мистика какая-то! Это необъяснимо! Он не мог слышать. Когда Митя, униженный, раздавленный, произносил эти слова, карета уже была далеко. И стучали копыта, и скрипели полозья, и солдат ещё что-то кричал, громко щёлкал кнутом. Услышать было невозможно. И обычный смертный такого не может угадать.
Откуда же он знает? Не читает же он, действительно, чужие мысли, мои мысли. И что он знает? А может, он знает всё? Птичка напела, нащебетала, принесла на хвосте... И этот взгляд его. Говорит, говорит, а сам смотрит, смотрит... Может, он таким образом укоряет меня? Или я ошибаюсь, и он вовсе не укоряет, а жалеет, понимает меня? Может, он таким образом меня предупреждает – как лучшую подругу его дочери, – чтобы остановилась, пока не поздно? Может, выпад его вовсе не укор, а проявление благородства? Я, дескать, всё про тебя знаю, и я тебя предостерегаю – оглядись, одумайся.
А они хороши! Не случайно их недолюбливает Митя. Тех строчек так и не вычеркнули...
Я рассказала Мите о нашем разговоре за столом. О седьмой печати – само собой. Но главное – о том, что говорилось «А.-Б.» после. На Митю это произвело чрезвычайное действие. Он сразу помрачнел, как-то сник, сделался молчалив. Я заговаривала с ним о чём-то, но он не отвечал. А потом вдруг воспрял духом: «Я понял, Надя. Это всё неправда! Это хитрый лис «А.-Б.» хочет недоверие между нами посеять – между мной и другими кружковцами, между самими кружковцами, между мной и тобой; он распускает ложные, провокационные слухи, чтобы рассорились мы, друг друга денно и нощно подозревая в измене, чтобы, испугавшись друг друга, начали действительно один на одного стучать. А тебя он использует проводником этих слухов. Ловко использует, надо сказать, – недаром о нём говорят, что он великий хитрец. Я почти уверен, что подполковник «вычислил» тебя, Надя; он, похоже, знает о нас всё. Но откуда? Неужто это всё филёры?.. Я говорю тебе: больше к Соне нельзя ходить».