355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Седьмая печать » Текст книги (страница 11)
Седьмая печать
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 18:31

Текст книги "Седьмая печать"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)

Тернии

ертолетов, раскрасневшийся и возбуждённый, рассказывал, что тот соперник его, который, наверное, офицер, был тонковат в кости и высоковат для такого состязания, как прыжки в длину; неустойчив он был, поэтому в конце концов и упал. Знай наших!.. Отдав метлу первому встреченному дворнику, Бертолетов неожиданно признался Наде, что начал делать... бомбу. Должно быть, в состоянии возбуждения человек вообще более склонен ко всякого рода признаниям и к поступкам неординарным, а Бертолетов, к тому же, ещё отличался горячим порывистым нравом, несколько неуравновешенным характером – при всей его, однако, душевной доброте и при чрезмерно болезненном чувстве справедливости.

Надя не ослышалась, он так и сказал, что бомбу делать начал. И она удивилась не столько этой новости, сколько тому, что не была этой новостью потрясена. Ещё месяц назад слова о бомбе, о том, что кто-то из близких ей людей, из любимых ею людей делает бомбу (и делает, верно, не для того, чтобы сделать и разобрать, не для развлечения делает, не для того, чтобы чем-то себя на досуге занять и метлу выиграть, и не для того, чтобы в лесу ворон напугать, а чтобы применить... с известной целью!), привели бы её в состояние панического страха, быть может, даже телесного трепета. Но сегодня не было душевной встряски от того, от чего встряска, казалось бы, должна была иметь место. Вообще сама мысль о том, чтобы по каким-то причинам не то что начать делать бомбу, подразумевающую убийство, а хотя бы готовиться к невинным шлепкам, например, являющим собой не самое страшное из физических воздействий, физических насилий, или, на худой конец, к розгам, всегда была ей чужда и вряд ли когда-либо зародилась бы у неё в голове. Теперь, как видно, что-то изменилось в душе, какая-то в ней была проделана работа – незаметная, но важная.

Бертолетов не сказал, в кого он собирается бомбу бросить, а Надя не спросила. Быть может, Надя не очень-то и поверила в то, что он сумеет сделать бомбу и что окажется способен в кого-то бомбу бросить, окажется способен убить кого-то. «Да, именно!.. Не сумеет, окажется не способен... одумается и идею неудачную оставит», – наверное, где-то в глубине сознания у неё родилась и крепла эта простая мысль. Только оттого Надя и восприняла новость достаточно спокойно. После давешней кошмарной расправы во дворике академии Митя в сердцах мог ещё и не такое сказать. А может, она ещё ждала каких-то объяснений?

Однако объяснений не последовало. Некоторое время Митя молчал, всё поглядывал в сторону, будто бы даже досадовал, что сказал, открылся, а потом заговорил о другом – об учёбе, о профессорах, о завтрашнем дне. Как будто о бомбе вообще ни слова не было сказано; если же и сказано что-то, одно всего слово, то оно уже давно и далеко унесено ветром, в темень куда-то, в сугробы, в глушь. Да и было ли?..

И на следующий день Бертолетов был несколько не тот, что прежде. Надя почувствовала некую натянутость, возникшую между ними. Причина той натянутости была Надежде очевидна: она ведь никак не обозначила своё отношение к тому, что он вчера сказал... или по нечаянности обронил; а он, по всей вероятности, реакции от неё ждал. Он признался ей, он доверился ей, но она как будто откровения его не приняла, и он не знал, что ему теперь делать. Это был именно тот случай, к которому как нельзя лучше подходит слово «недосказанность». Надя понимала причину растерянности Бертолетова, но сейчас не могла ему помочь, поскольку была не готова принять то, во что он её посвятил. И она избегала темы, заговаривала о чём угодно, лишь бы не касаться в разговоре того вчерашнего признания, какое у Бертолетова уже, кажется, наболело, за какое он, по-видимому, тысячу раз себя укорил. Для него это было испытание своего рода, однако Надя ничего не могла с собой поделать.

Избегая говорить о главном, предпочитая пока заслониться чем-нибудь малозначащим, Надя не нашла ничего лучшего, чем заговорить о Сонечке, о сердечной подружке своей, о личности светлой и верной, от которой она в последнее время несколько отдалилась и по этому поводу даже порой чувствовала перед ней вину. Надя сказала, что Сонечка Ахтырцева подарила ей к Рождеству диванную подушечку с изящной вышивкой – с амурчиком, стреляющим из лука.

При этих словах её Бертолетов будто встрепенулся и переменился в лице; тень в глазах промелькнула:

– Как, ты говоришь, фамилия твоей подруги?

– Ахтырцева. Ты не раз видел её. Мы с ней сидим вместе на занятиях. А иногда ты встречаешь нас. Помнишь, светленькая такая, очень милая?

– Помню, – у Бертолетова ещё больше потемнели глаза. – А отец у неё кто? Не врач?..

– Я не знаю наверное, – от Надежды не укрылись перемены в Бертолетове, но она понятия не имела, как их можно объяснить. – Он какой-то важный чиновник. Офицер. Впрочем в мундире я его ни разу не видела. А даже если бы и видела, то всё равно не поняла бы, кто он, так как в мундирах, в регалиях совсем не разбираюсь. Он дома всё о политике говорит. Прямо как ты у себя дома, – Надя улыбнулась, порадовавшись своей незатейливой шутке, которая, по её мнению, пришлась весьма кстати.

Бертолетов побледнел, и карие глаза его на фоне бледного лица стали особенно яркими:

– Ахтырцев-Беклемишев?

– Да, у него двойная фамилия. А ты разве знаешь его?

...На следующий день Бертолетов не встретил её после занятий, и Надя, с полчасика подождав в заснеженном сквере, отправилась к себе домой. Не встретил её Митя после занятий и на другой день. Надя хотела задать ему тысячу вопросов, и задавала их в мыслях себе, и за Бертолетова на них отвечала, как, по её мнению, должен был бы ответить он. Но тем и закончилось. Он и на третий день не встретил её после занятий, и Надя не получила тысячу ответов на свои тысячу вопросов. Так они не виделись три дня. Тогда Надо предположила, что Бертолетов заболел (предположить, что его всё это время мучила недосказанность в их отношениях, она никак не хотела), и решила навестить его. Запасшись мёдом, сушёной ежевикой и целебными травами, она пришла к нему домой. Но, как скоро выяснилось, пришла напрасно. Она звонила у двери и пять, и десять минут, она едва не оборвала шнурок колокольчика, она даже громко постучала в дверь, а Митя не открывал. Окна оставались темны, из-за двери не слышалось ни звука. Бертолетова, как видно, здесь не было.

Не найдя Митю дома, Надя решила узнать о нём что-нибудь на кафедре. Она пришла на кафедру и спросила у кого-то, не болен ли Дмитрий Бертолетов. Ей ответили, что нет, не болен, слава богу, что он пребывает в добром здравии и даже сейчас где-то на кафедре чем-то занят: посмотрите, барышня, в такой-то комнате. Надя отыскала эту комнату, которая оказалась лаборантской, и после короткого стука открыла дверь. Бертолетов был на месте и совершенно здоров. И Наде показался глупым и смешным узелок с мёдом, ежевикой и травами, что она держала в руках... что она держала и не знала, куда девать, что она нервно теребила.

Бертолетов встретил её прохладно; не обрадовался, не улыбнулся даже, не поднялся ей навстречу, не помог снять шубку, не взял из рук узелок; он ей и присесть не предложил. Надежда поразилась: она никогда не видела его таким – чужим и как будто равнодушным. Сидя за столом, он готовил препарат – похоже, что для кафедрального музея. На широком лотке перед Бертолетовым лежала... голова. Если выразиться точнее, то полголовы. Эта голова была очень аккуратно распилена в сагиттальной плоскости. Бертолетов делал окаймовку – мелкими стежками пришивал полоску материи к срезу на шее. Когда он поворачивал препарат к Наде внешней стороной, девушка видела профиль мужчины средних лет с короткой испанской бородкой и усами (с одним, понятно, усом); когда же Бертолетов поворачивал препарат внутренней стороной, собственно срезом, Наде становились хорошо видны известные ей анатомические образования: мозговые оболочки, большое полушарие, мозжечок, лобная и клиновидная пазухи, турецкое седло... Препарат был заморожен (он и распиливался в замороженном состоянии), и у Мити от прикосновений к нему мёрзли руки; Митя то и дело грел их одну о другую и тёр какой-то серой тряпицей. Для препарата на столе была приготовлена большая банка с консервантом. Сильно пахло камфарой.

Кто-то должен был улыбнуться первым. Надя улыбнулась, спрятав узелок за спиной.

Однако Митя, наверное, не видел. Митя всё норовил отвернуться от Надежды; оно и понятно: меленькие, очень меленькие стежки, какие он делал, требовали сосредоточения. На иные вопросы её он отвечал односложно, а иных как будто вообще не слышал, отмалчивался. Всячески избегал встречаться глазами. Накладывая стежки, склоняясь над препаратом, что-то себе пришёптывал. Очень выразительно Бертолетов изображал занятость и никаких объяснений не давал.

Надя ушла из лаборантской, едва сдерживая слёзы. Она не знала, что и думать. Шла и ничего впереди себя не видела. Если б её в это время кто-нибудь окликнул, вряд ли бы она услышала. Пребывая в таком, оглушённом, состоянии, она сама не заметила, как добралась до дома; и как отпирала дверь, не помнила. Она не помнила, что у себя в келейке делала – покушала ли, умылась... Под вечер только обнаружила себя лежащей в одежде на постели. Горевала, чувствовала себя совершенно опустошённой. Жизнь кончилась, и ничего уже впереди не будет, ничего, кроме боли, не потревожит. Ничего не хотелось делать, ни к чему не лежала душа.

...А ещё через два дня Бертолетов вдруг сам пришёл к ней домой.

Она отворила дверь. Он стоял перед ней. Виновато отводя глаза в сторону, неуверенно разводил руками:

– Я люблю тебя, Надя. Я не могу без тебя. Поверь: нет никаких сил...

И вновь засияло солнце. Золотыми лучами оно так и залило маленькую комнату Надежды, вмиг развеяло все хмари, рассыпалось по пространству бесчисленными, ослепительно яркими искрами. Ах, кабы не случилось тут пожару!.. Солнце сладкой патокой окутало тело Надежды, оно властно проникло к ней в душу и наполнило её теплом и приятной истомой. В её комнатке опять звучал его голос – любимый, потом потерянный как будто на веки, но счастливо обретённый вновь. О, это была величайшая музыка, совершеннейшая из музык – голос его, сотканный из ноток нежности и любви, из ноток внимания и заботы! Этот голос Надя слушала не слухом, но телом – слушала, прижимаясь к груди Бертолетова.

Грудь его – была небо. И голос его в небе грохотал:

– Я не могу без тебя, Надя. Белый свет не мил. Но необходимо объясниться, – он гладил ей голову, потом, склонившись, целовал слезинки её, сбегавшие по щекам. – Быть может, после объяснений ты сама оставишь меня. Ибо я не думаю, что ты готова к тому, к чему давно готов я.

Любовь

т волнения Бертолетов говорил сбивчиво, объяснения его сначала казались Наде сумбурными, невнятными. Она, больше думая о том, что Митя, наконец, снова с ней, больше думая о ласках его, о чудном голосе его в небе, никак не могла вникнуть в суть того, что он говорил. Бертолетов прижимал её к себе – крепко-крепко, словно боясь её отпустить, боясь опять потерять; он гладил ей волосы ладонями и зарывался ей в волосы лицом, вдыхал запах их, который, казалось, приводил его в ещё большее возбуждение. Он говорил, что был обескуражен этим совпадением; он никак не мог предполагать, что Сонечка, лучшая подруга Нади, окажется дочерью того человека, которого... Он так был потрясён, что не знал, как поступить. Ему потребовалось время, чтобы одуматься. Бертолетов не хотел, чтобы Надя ошибалась на его счёт и хоть однажды подумала, будто он с самого начала сошёлся с ней, имея целью через неё приблизиться к Сонечке...

Надя ничего не понимала. При чём здесь Сонечка? При чём здесь «тот человек, которого»?..

...чтобы приблизиться к Сонечке, а через неё к Ахтырцеву-Беклемишеву – к этому негодяю, душителю честных людей, к этому кровопийце...

– О, молчи, Митя. Ты, наверное, путаешь. Ты не про того человека говоришь.

Но Бертолетов не умолкал.

Он Надежду сразу заприметил. Ещё в поезде. Но так получилось, что потерял. А потом увидел её среди курсисток. Какой это был праздник для него – именины сердца!.. Ему сейчас противна, страшна мысль, что Надя подумает, будто им с самого начала двигал расчёт. Не могло бы быть ничего подлее такого расчёта. Чувство. Только чувство, безудержно растущее с каждым днём, влекло его к ней и удерживало подле неё. Но как быть с этой случайностью, с этим совпадением, бросающим тень на самое сильное, самое трепетное чувство его?

– О, Митя, молчи. Ты путаешь вс`. И ты мысли мои запутал. Какой расчёт, когда чувство?.. Забудь.

Он прижимал её сильно к своей груди.

Уж, наверное, больше он сокровище своё не потеряет; против всего мира поднимется, станет горой маленький человек, но не отдаст, с самой Смертью поспорит, с той дамой, перед которой ещё никто не устоял, он собой пожертвует, но любимую не выдаст, в пропасть кинется за ней без страха, в бездонный холодный омут опустится и спасёт. Сейчас, сейчас он вберёт, вожмёт её в себя, он вдохнёт её, он поместит её у себя в груди – там, где сердце, – чтобы она всегда была с ним, пока он живёт, пока сердце стучит, пока тревожится дыханием грудь. Всегда чтобы...

Он целовал ей волосы, лоб, щёки, глаза. Слёзы её высохли, а лицо теперь пылало.

– Митя, ты в горячке. Ты болен?..

– Я счастлив.

– Господи, как горячи руки твои – огонь...

Он был огонь, она – вода. Две вечные стихии, созданные друг для друга и противостоящие друг другу, две вечные стихии, в единении рождающие землю от начала времён, два божества: одно освещающее и сжигающее, другое – очищающее и гасящее. Он был огонь – ослепительный, быстрый, бушующий, властный; она была вода – блестящая, медленная, текучая, податливая. Огонь был ясный и прозрачный, вода – полная тайны, тёмная и мутная не только во облацех, неодолимо притягательная, всепоглощающая и всескрывающая. Он поднимался над ней, и она покорно опускалась. Он повелевал, и она безмолвно подчинялась. Но, отдав ей силу, он остывал, а она тогда вскипала, она окутывала его, и он вновь распалялся. Всесжигающие языки его пронзали пространство. Вода изгибалась и охватывала его, устремлялась вперёд, вода расплёскивалась и шумела гигантскими водоворотами, огонь бесстрашно в них погружался, он шипел, накалённый в древнейшем горниле желания, он пронзал и входил, суля блаженство, доставляя боль, без которой счастье не счастье, вызывая стон, без которого страсть не страсть, и наконец даря сказанное великое блаженство – как бесконечный выдох, как бесконечный вдох...

Сомнения

ременами слышались шаги и говор поздних прохожих. Всё реже тревожили тишину окрики извозчиков и тяжёлый конский топот. Жёлтый свет фонаря сочился с улицы в комнату; на фоне чёрно-синего зимнего неба он выглядел золотым; того же цвета искристые лучики разбегались во все стороны от узоров изморози на стекле, они рисовали на белом потолке волшебный, невиданный сад. Свет с улицы прозрачным одеялом накрывал Надю, безмолвно и с закрытыми глазами лежавшую рядом с Бертолетовым и положившую ему голову на грудь. Обнажённое, расслабленное, отдыхающее тело её, совершенное тело юного божества, в этом свете выглядело отлитым из золота – отлитым искусно и отполированным мастерски, с любовью. И Надя, и Бертолетов испытывали сейчас одно – блаженную истому телесную и душевную. Сладкая опустошённость объединяла их, как начала начал объединяют разные миры; это была опустошённость, дарящая обоим желанное отдохновение и делающая тела и души непобедимо сильными.

Припомнив некую мысль, Надя открыла глаза:

– Это мой ответ тебе, Митя. Я не оставлю тебя после твоих объяснений. Разве что ты теперь оставишь меня.

Он прижал её к себе – нежно, но крепко. И вздохнул так облегчённо, будто только недавно стоял на краю гибели и уже прощался с жизнью, однако опасность чудесным образом миновала:

– Ни теперь и никогда. В особенности теперь.

Она посмотрела ему снизу в глаза:

– Про Сонечкиного папу... Может, я не так поняла?

– Наверное, ты не всё про него знаешь.

Надя думала о том, что сказал ей недавно Митя. Четверть часа назад? Или прошёл уже час? Или это прозвучало вчера? Так непонятно ведёт себя время, когда возгорается пламя чувств, когда ясное сознание отступает и разум затмевается всё возрастающей страстностью сердца...

Митя назвал его негодяем, душителем честных людей и кровопийцей.

Но разве можно с этим согласиться? Ведь всё как раз не так. Кабы Надя не знала лично этого человека, кабы не бывала у него в кабинете, кабы не слышала речей его за столом! Она совсем неплохо знает его, семью его; и она хорошо знает его дочь. Не мог человек непорядочный, бесчестный, склонный к насилию, к вероломным деяниям, взрастить и воспитать такое чистое, верное, солнечное существо – Сонечку. Его не то что негодяем, душителем честных людей и кровопийцей, его даже сколько-нибудь плохим человеком невозможно представить. Надя попробовала и не смогла. Он человек серьёзный, приятный в общении и, по всему видно, ответственный в делах. Он умный – Надя слышала его и много слышала от Сони о нём; Соня признавалась: не раз ей казалось, будто отец легко прочитывает её мысли – будто она вопросов не задавала, а он, многоопытный, ей уже отвечал. Он уважаем в обществе; министры и товарищи министров – все друзья его, добрым отношением коих он гордится: и даже адвокат Кони, о котором говорят не иначе как о человеке совестливом, как о человеке честнейших, демократических устремлений, как будто числится у него в приятелях. Он благородный – у него благородное лицо. С таким лицом возможно ли вершить тёмные дела и совершать неблаговидные поступки? Лицо – это лицо. Оно отражает душу. У чёрной души, у мелкой душонки может ли быть благородное отражение?.. К Ахтырцеву-Беклемишеву нельзя относиться без уважения.

Эти мысли, эти несовпадения со взглядами Мити, любимого человека, действовали на Надежду подавляюще, они в значительной мере омрачали её восприятие настоящего момента, отравляли сами чувства. Если бы не досаднейшие несовпадения эти, если б не эти чудовищные ошибки, допускаемые Митей в представлениях относительно другого человека, порядочного человека и патриота, Надя была бы сейчас на вершине блаженства, она бы с вершины этой трогала луну и перебирала звёзды, и непременно нашла бы среди них свою звезду, счастливую, она бы в объятиях любимого чувствовала себя дивно, умиротворённо, как будто лежала на бархатной ладони Бога под лучезарными очами Его, и с просветлённой улыбкой взирала бы сверху на весь бесконечный прекрасный свет.

Устав от этих мыслей, от сомнений, Надя гнала их прочь. Она радовалась одной мысли: с Митей всё хорошо, всё наладилось, и они не потеряли друг друга. Она в глубине души надеялась: если что-то, какая-то несуразица, скорее случайная, нежели закономерная, и омрачает сейчас тихое счастье её, то это со временем обязательно рассеется, как рассеивается в половодье событий всё недостойное, нелепое, наносное и в конце концов остаётся лишь суть, остаётся вечная истина, соль гармонии.

...Прошли два дня. Надя всё думала, чего же такого она не знает про Сонечкиного отца. А Бертолетов не говорил. Надя приглядывалась к Сонечке на занятиях и... жалела её. Не могла понять, почему; сама удивлялась этому чувству жалости. А жалея, любила её ещё больше. Митя оставлял Надю без объяснений; видно, думал, что всё ещё рано некие кулисы перед ней поднимать. Надя не могла не тревожиться. Сомнения оставляли её без радости, сомнения гнали покой и сон.

Бертолетов рассказал, как прошлой зимой был на охоте. Хотели выгнать из чащи лису. Охотники поставили его на опушке, недалеко от звериной тропы, сами стали в других местах, где лиса могла показаться. Он стоял на опушке один по колено в снегу и держал ружьё наготове. Спущенные собаки где-то далеко заливались лаем. Вдруг одна из собак показалась на тропинке. Или это была лиса?.. Обложенная со всех сторон, затравленная, доверчиво поглядывая на Бертолетова, она стояла недалеко от него с минуту. Думал выстрелить. Не оставляла, однако, мысль: а если всё-таки это чья-то собака? Потом представил: он чью-то собаку подстрелит, – засмеют. Присмотрелся, уверился: всё-таки лиса – рыжеватая, ушки торчком, мордочка узенькая и пушистый хвост. И пожалел её, не стал стрелять. Она ведь доверилась ему. Лиса, вильнув хвостом, кинулась через заснеженное поле в другой лес. Ушла красавица. Другим охотникам Бертолетов ничего не сказал...

– Лису я тогда пожалел. А Ахтырцева-Беклемишева, этого дьявола во плоти, не пожалею. Брошу в него бомбу, не мучаясь сомнениями.

Надежду ранили эти слова, ранила ненависть, жившая в любимом человеке и правившая им.

Как-то Надя спросила у Бертолетова:

– А если в карете рядом с подполковником-отцом окажется Сонечка? Ты и её не пожалеешь?

Бертолетов думал над ответом недолго:

– Сонечка твоя – тоже враг. Но можешь быть спокойна. Она на службу с отцом не ездит.

У Нади взволнованно встрепенулось сердце:

– А я... быть может, тоже враг?

С самым серьёзным выражением лица Бертолетов покачал головой:

– Нет, ты не враг. Ты со мной. Ты – посвящённая, – он посмотрел на неё, но ей показалось, что посмотрел он сквозь неё. – И до сих пор не выдала меня. И вообще... ты думаешь, что среди наших нет дворян?

Надя в эти дни часто пребывала в состоянии подавленности, хотя и не показывала своё состояние Бертолетову. У неё никак не укладывалось в голове, что Митя со всем многообразием талантов, заложенных в него, с его недюжинным умом, с его кристальной честностью, мог направить свои таланты на изготовление бомбы, силу недюжинного ума – на разрушение направить, на действие примитивное, с каких сторон его ни рассматривай, а кристальную честность мог подгонять, подтёсывать под цели явно негуманные, противные общепризнанным понятиям добродетели, доблести и благородства... Можно ли как-то это оправдать? Возможно ли оправдать убийство силой протеста? Возможно ли вообще как-нибудь оправдывать убийство?.. И ещё Надю крайне печалило в последнее время то обстоятельство, что она, человек добрый и чуткий, сострадательный к другим, принуждена была искать ответы на такие вопросы. Успокаивала она себя одним: может, что-то она не знала, не понимала в силу незрелости юного ума и потому не видела всей картины вполне.

В другой раз Надежда вывела разговор в такую плоскость: Митя хочет сделать Россию лучше; но он в этом желании не одинок; профессор Пётр Лесгафт, он из немцев, тоже хочет сделать Россию лучше и за то уже немало пострадал, и чех Венцеслав Грубер многие годы трудится во благо её; этого же хочет и Иван Иванович Станский, лишившийся всего в результате поспешно проведённой, непродуманной реформы; и подполковник Ахтырцев-Беклемишев хочет того же – Наде это доподлинно известно... Разве не так? Каждый видит Россию по-своему, каждый находит в ней что-то своё и готов это защищать, и за это даже многим жертвовать. Но кто может судить беспристрастно и сказать точно – за кем правда и право? Кто может указать верные пути для развития России и подсказать приемлемые, ненасильственные способы убедить несогласных?

А Бертолетов и не думал на все её вопросы отвечать:

– Я как-нибудь сведу тебя с людьми... Их хлебом не корми, но дай поговорить. Они тебе и вопросы зададут, и ответы предложат. А я – сам по себе. У меня своя правда, своё право и свои же способы убеждения.

Не ответить на заданные вопросы – вряд ли, конечно, это была грубость с его стороны; но если это и была грубость, то, пожалуй, наибольшая грубость, какую Митя мог позволить себе по отношению к любимой Наде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю